Лещенко Н. Ф. История торгового дома Мицуи

   (0 отзывов)

Saygo

Немного существует в мире фирм, чья история насчитывает более трех столетий. Мицуи относится к их числу. Это одна из старейших и крупнейших торгово-предпринимательских фирм, начало которой было положено в далеком XVII в. Это был период, когда в стране после долгих междоусобных войн наступил мир, и многие самураи оказались не у дел. Несмотря на строгую сословную регламентацию, многие из них поменяли свой социальный статус – занялись торговлей, стали художниками, учителями, ремесленниками.

Основателем дома Мицуи считается Такатоси Хатиробэй (1622–1694). Но первая лавка была открыта его отцом Такатоси Сокубэем (1578–1633), который проявил определенную дальновидность, отказавшись от самурайского звания и решив заняться торговлей, хотя в период Токугава сословие торговцев находилось на низшей ступени социальной лестницы.

Предки Сокубэя были мелкими феодалами. Историю этого рода трудно проследить с достаточной долей достоверности, поскольку часто в родословные вплетались разного рода легенды.

Согласно одной из них, представитель знаменитой семьи Фудзивара, правившей в Японии в VII–XII вв., по имени Нобунари Уманоскэ покинул Киото и поселился в провинции Оми. Однажды, осматривая свои владения, расположенные вдоль берега озера Бива, он обнаружил три колодца, в одном из которых нашел золотые монеты. Посчитав это за доброе предзнаменование, Уманоскэ изменил свое имя на Мицуи, что означает «три колодца». Насколько эта легенда соответствует истине, судить трудно, но знак «три колодца» впоследствии стал эмблемой торгового дома Мицуи, а в городе Мацудзака провинции Исэ Мицуи долгое время заботливо сохраняли три колодца, окружив их высокой стеной; один из этих колодцев используется до сих пор. Скорее всего, в этих колодцах была хорошая по качеству вода, пригодная для изготовления сакэ.

В период Муромати (1338–1573) Мицуи были самураями феодала Сасаки в провинции Оми. В XV в. глава семьи Мицуи имел довольно высокий ранг, что позволило одной из его дочерей стать женой Такахиса, младшего сына Сасаки. В Японии существовал обычай входить в семью на правах приемного сына, женившись на наследнице, если в семье не было сыновей. Таким приемным сыном в семье Мицуи стал Сасаки Такахиса. Из сохранившихся документов дома Мицуи нельзя ясно понять причину усыновления.

Так или иначе, Такахиса построил замок в Намадзуэ, в местности к востоку от озера Бива, где семья Мицуи жила под покровительством рода Сасаки.

Во время междоусобных войн и борьбы за объединение страны в XV–XVI вв. дом Сасаки и семья Мицуи очень пострадали; небольшую часть оставшихся в живых людей из клана Сасаки поработил Ода Нобунага, один из объединителей Японии, и род Сасаки исчез со страниц японской истории.

Но семье Мицуи, которая жила тогда в провинции Этиго, удалось выстоять и сохраниться. Глава дома Такаясу, почувствовав приближение опасности, велел своим слугам собрать все, что можно было унести с собой, и скрылся с семьей и немногочисленными вассалами. Они обосновались в призамковом городке (дзёкамати) Мацудзака, который был торговым центром провинции Исэ. Там Такатоси Сокубэй, старший сын Такаясу, начал свою жизнь уже в другом качестве.

Городок располагался в очень удобном месте: поблизости был порт. Кроме того, в нем останавливались паломники, направлявшиеся в храм Исэ. Матросы, бродячие торговцы, странники доносили до городка разные новости, что помогало Сокубэю ориентироваться в обстановке. Он несколько раз ездил в Эдо, который Токугава Иэясу, завершивший объединение страны, сделал резиденцией правительства – бакуфу, и Сокубэй видел, как быстро рос и развивался город.

Процесс политической стабилизации благоприятно отразился на экономическом развитии страны, но привел к падению роли самураев как воинского сословия. Именно тогда дальнейшая судьба дома Мицуи круто изменилась. Вернувшись в 1616 г. из очередной поездки в Эдо, Сокубэй объявил жене, детям и слугам о своем решении поменять самурайский меч на соробан (счеты). К тому времени уже не было в живых сюзерена, которому он присягал на верность, и Сокубэй посчитал, что его первейшим долгом как главы дома было восстановление благополучия семьи.

Дело, затеянное Сокубэем, было несложным по технологии и требовало лишь небольшого капитала и нескольких квалифицированных подмастерьев. Тем не менее дела поначалу шли неважно.

Как говорят в Японии, легко дело открыть, трудно его сохранить. Сокубэй получил самурайское воспитание, был сведущ в поэзии и каллиграфии, но плохо представлял себе технику торгового дела. Положение спасла его жена Сюхо. Она была купеческой дочкой и, вникнув в дела мужа, проявила удивительные деловые качества. Ее житейская смекалка, умение ладить с клиентами, способность находить новые формы обслуживания покупателей, не упускать из виду ни единой мелочи, бережливость сыграли определяющую роль в успешном развитии их семейного предприятия.

Сюхо успешно вела дела и после смерти мужа, последовавшей в 1633 г. У нее было четыре дочери и четверо сыновей, каждому из которых она сумела подобрать дело, которое наиболее соответствовало его природным способностям.

Когда старший сын Тосицугу Сабуродзаэмон прошел основательное обучение дома, Сюхо отправила его в Эдо, дав денег, чтобы он смог открыть там мануфактурную лавку, названную «Этигоя». Ему помогал младший брат (третий сын) Сигэтоси Сарубэй, который потом основал собственное дело по изготовлению и продаже гвоздодеров (кугинуки), очертание гвоздодера стало его эмблемой. Второй сын Хиросигэ Сэйбэй был усыновлен другой семьей. Самый младший, Такатоси Хатиробэй (1622–1694), помогал матери. У него рано проявились способности к торговле, и дело в г. Мацудзака должно было перейти к нему по наследству. Мать сама подобрала ему жену из купеческой семьи, и Дзюсан (1636–1696), так же, как и свекровь, стала умелой помощницей своему мужу.

660px-Hiroshige%2C_Sugura_street.jpg

"Этигоя", увековеченная на укиё-э Утагавы Хиросигэ

_134.png

Знак торгового дома "Мицуи" сверху в центре этой вывески с надписью большими иероглифами «Гофукумоно» — «Ткани» под ним. Сверху слева надпись «какэнэ наси» — «за наличный расчет»; сверху справа — «гэнгин» — «продажа за серебро»; внизу слева — «Этигоя», а внизу справа — «Мицуи» написано обычными иероглифами.

_137.png

Лавка тканей Мицуи в Эдо

Nihonbashi_Mitsui_Tower.jpg

Mitsui Tower

Сюхо, видя, что Хатиробэй может заняться более масштабным делом, как только ему исполнилось 14 лет, отправила его в Эдо к Сабуродзаэмону, где он в скором времени открыл лавку, также названную «Этигоя». Менее способный Сигэтоси возвратился домой и стал помогать матери, а Сабуродзаэмон отправился в Киото, где занялся скупкой и продажей тканей.

Хатиробэй, оставшийся в Эдо, стал управлять также и лавкой брата, и дела у него пошли успешно. Приобретя опыт, он начал в широких масштабах совершать закладные операции, заведя ссудную лавку. Как правило, клиентами таких лавок становились даймё, жизнь которых в Эдо требовала больших расходов. Даймё ежегодно привозили в три главных города страны – Осаку, Эдо и Киото – 4 млн коку риса, из которых 3/4 шло на покрытие одних лишь процентов по долгу, достигавшему 60 млн рё (Хаттори 1953: 202), причем у торговцев не было твердой уверенности, что они получат долги, поскольку они не были защищены законом.

Такие проницательные дельцы, как Хатиробэй, учились вести дела на свой страх и риск, объединялись с другими торговцами, а когда денег для ссуды не хватало, брали краткосрочные займы у храмов. Постепенно Хатиробэй овладел всеми премудростями торговли рисом.

В 1673 г., когда Хатиробэю исполнился 51 год, он решил прекратить дела с даймё, которые регулярно «забывали» платить свои долги, и стал больше ориентироваться на простых горожан. Он переехал в Киото и занялся торговлей тканями. Потом, оставив дела на старшего сына Такахира, вернулся с другим сыном в Эдо, где открыл в августе 1673 г. небольшую лавку по соседству со своим старшим братом, торговавшим кугинуки. Хатиробэй торговал модной парчой «ниси-дзин» и шелком, скупая их в Киото и в других местах. Когда дела пошли успешно, Хатиробэй передал дело своим шести сыновьям и занялся изучением условий ведения дел.

В лавках, расположенных на оживленной Хонтё-дори, где находилась и «Этигоя», торговали по образцам. Приказчики, обходя дома даймё и самураев, предлагали им образцы тканей. Но денег от таких покупателей приходилось ждать довольно долго. Хатиробэй, создав у себя в лавке большой запас товара, продавал ткани мелким провинциальным торговцам по розничным ценам. Барыш был небольшим, но реальным, товарооборот расширялся, и такая форма торговли имела перспективу. Кроме того, расчет производился наличными деньгами.

В лавках на Хонтё-дори ткань продавалась целым куском на кимоно, что ограничивало возможности сбыта. Один из приказчиков Хатиробэй сообщил ему о разговоре, подслушанном в бане, что женщины предпочитают покупать небольшие куски материи, из которой можно шить различные мелкие вещи, например кошельки. Подумав, Хатиробэй решил рискнуть и стал продавать ткань в кусках разной длины. Результаты не заставили себя долго ждать. Спустя год после приезда в Эдо Хатиробэй так преуспел в делах, что смог открыть еще одну лавку на той же улице. Теперь у него было 15 приказчиков, 5 учеников и несколько слуг.

В апреле – мае 1683 г. Хатиробэй перевел лавку «Этигоя» в район Сурагатё недалеко от Нихомбаси. К стене лавки было прикреплено полотнище, на котором был изображен круг, внутри которого были вписаны один в другой два иероглифа, причем первый иероглиф был взят от слова «колодец» и изображен в виде скошенного сруба колодца, а внутри вписан иероглиф, означающий число «три». Эта эмблема сохранилась до сих пор, и ее можно увидеть на всех зданиях, принадлежащих группе Мицуи. И еще на вывеске было написано: «За наличные. Цены без запроса» (Гэнкин. Какэнэ паси). Это был новый принцип в торговле, введенный домом Мицуи, – продажа товара по твердым ценам.

К 1700 г. лавка превратилась в самый крупный магазин в Эдо.

От нее ведет свое начало один из крупнейших современных универмагов – «Мицукоси», получивший это название в 1928 г.

Большое внимание Хатиробэй уделял рекламе. В дождливые дни клиентам одалживали зонты с эмблемой Мицуи. Хатиробэй покровительствовал поэтам, драматургам, писателям (например Ихара Сайкаку), а те своими произведениями создавали благоприятное для него общественное мнение.

К концу XVII в. в торговом доме Мицуи работали несколько сот служащих по найму. Поскольку лавки «Этигоя» в Эдо процветали, Хатиробэй открыл их филиалы в Киото и Осаке.

Причины феноменального успеха Мицуи, несомненно, следует искать в личных качествах Хатиробэя. Он хорошо разбирался в политической и экономической обстановке, осознавал непрочность социального положения своего сословия, а следовательно, необходимость официального покровителя, без которого все имущество можно было потерять в одно мгновение. Так случилось в Осака с торговым домом Едоя, когда, обвинив последний в расточительстве и невыполнении распоряжений сёгуна, власти конфисковали все его имущество. Поэтому дом Мицуи постарался наладить связи с бакуфу и с1689 г. начал поставлять ткани и украшения для сёгуна Цунаёси, а затем стал банкиром сёгуна, что позволило Мицуи занять в районе Нихомбаси самый высший ранг среди горожан. Дом Токугава поддерживал торговцев Эдо и других городов, входивших в сёгунские владения, поскольку это значительно пополняло казну за счет налогов.

При Токугава было проведено упорядочение денежной системы. Начал ее Тоётоми Хидэёси, который монополизировал чеканку золотых и серебряных монет. Затем сёгунат ввел единую денежную систему, что послужило одним из эффективных средств для упрочения его политического положения.

Можно сказать, что создание национальной денежной системы Японии находилось в тесной связи с процессом становления централизованного японского государства. Ранее в стране находилось в обороте пять видов денег (золотых, серебряных и медных). Они имели хождение по всей Японии, и право их чеканки принадлежало бакуфу. Кроме того, существовала местная валюта (бумажные деньги); сёгунат таких денег не выпускал. Так, купцы из Ямада пустили в оборот в провинции Исэ бумажные деньги, прозванные «Ямагата-хагаки». С 1661 г. в княжестве Фукуи начали печатать «княжеские» бумажные деньги, и к началу XVIII в. такая практика распространилась еще на 46 княжеств (Нихон... 1989, т. 1: 68). Свои бумажные деньги появились в городах, деревнях, храмах и даже у отдельных торговых домов. Одной из причин такого положения была нехватка серебряных монет.

Еще в XIX в. в стране имели хождение многочисленные денежные знаки, обращавшиеся только в пределах отдельных княжеств. Так, в 1868 г. в ходу было 1694 вида денежных знаков. Наличие в обращении разного вида денег, развитие товарно-денежной экономики и рыночных связей привели к появлению меняльных контор, а также лиц, профессиональной деятельностью которых стало ведение финансовых операций. К середине XVII в. в торговой практике появились всевозможные векселя. Деятельность меняльных контор помогла их владельцам сколотить значительные состояния. Там можно было взять деньги в кредит, обменять вексель, оставить деньги на хранение. Говоря о японском купечестве XVII в., французский историк Ф. Бродель отмечал, что они рано поняли, какую выгоду можно извлекать «из манипуляций с деньгами – деньгами приумножающими, необходимым инструментом современного накопления» (Бродель 1988: 601).

Чтобы понять причины широкого распространения меняльных контор и других видов финансовой деятельности японских купцов, необходимо рассмотреть, как происходила реализация риса и других видов производившейся в княжествах продукции.

Владения дома Токугава были разбросаны по всей стране. Собиравшийся в них налог, прежде всего в виде риса, доставлялся в Осаку, продавался там, а деньги переводились в Эдо, резиденцию сёгунов. Даймё также отправляли в Осаку рис и другую продукцию своих княжеств, а деньги им переводили в Эдо, где они были обязаны жить, согласно системе заложничества санкин котай.

Даймё поручали продажу риса и других продуктов определенным торговцам в Осаке. Постепенно последние начали авансировать даймё еще до реализации риса, а иногда и в счет будущих продаж. В Осаке образовалась целая группа торговцев, называвшихся курамото, какэя и т. п., которые занимались финансированием даймё и сбытом их продукции. Возникновение такой системы купли-продажи обычно относят к годам Камбун (1661–1672), а иногда и к более раннему периоду Кёхо (1644–1647).

Первым и крупнейшим из осакских торговых домов, начавших подобные операции, был дом Ёдоя, который вел дела 33 даймё. Сохранившиеся документы свидетельствуют, что не осталось ни одного даймё из юго-западных княжеств, который не был бы должником этого дома (Гальперин 1963: 115–116).

Деньги от продажи риса пересылали из Осаки в Эдо. Для этих целей была учреждена почтовая служба, но дело было сложным и хлопотным. Деньги перевозились на лошадях или их нес на себе посыльный, что было делом небезопасным, – по пути могло случиться всякое. Купец из Осаки по имени Тонамура ввел в обиход более простой способ расчета продавца с покупателями – переправлялись не деньги, а векселя, по которым даймё получали деньги в Эдо. Таким же образом велись дела и между торговыми домами – пересылались вексель и доверенность. Выгоду получал и торговый дом в Эдо: иногда даймё запрашивал не всю сумму сразу, и оставшиеся деньги можно было на время пустить в оборот. Этот способ ведения дел получил широкое распространение в Осаке и для многих торговых домов стал основным направлением в их деятельности, которую можно рассматривать как прообраз банковских операций (Takekoshi 1930: 43–44).

Жизнь в Эдо заставляла даймё все чаще прибегать к услугам меняльных контор. Просрочка платежа со стороны даймё была обычным делом, поскольку общество не очень-то заботилось об охране интересов купечества, хотя дела о неуплате долгов и рассматривались в городских магистратах. Купцы могли защищаться от произвола властей только силой денег – скажем, увеличивая процентную ставку (Кагава 1985: 5).

Семейство Мицуи включилось в кредитные операции. Их меняльная контора в Эдо открылась в 1683 г., в Киото – в 1686 г., в Осаке – в 1691 г. Главной меняльной конторой стала киотоская: там сосредоточились основные денежные капиталы дома Мицуи, пускавшиеся в оборот, оттуда шло финансирование меняльных контор и торговых лавок в Эдо и Осаке.

Интересно, что японские меняльные конторы имели примерно такой же режим работы, как и лондонские. Они были открыты ежедневно с 10 часов утра, а продолжительность их работы (примерно два часа) определялась временем горения светильника (в Лондоне время работы определялось временем горения одной свечи). В конторе был работник (мидзуката), в обязанности которого входило смачивать пол водой (вероятно, чтобы не допустить пожара) и выдворять замешкавшихся клиентов, когда контора закрывалась.

Дом Мицуи через свои меняльные конторы активно занялся пересылкой золота и серебра с помощью векселей. Дело приносило довольно большую прибыль, деньги постоянно находились в обороте. В это дело Мицуи также внесли новое: за наличные деньги от продажи в Осаке риса они покупали ткани, продавали их в Эдо, после чего возвращали деньги владельцу риса. Дело в том, что вексель подлежал оплате в течение 60 дней, а на пересылку денег из Осаки в Эдо уходило только 15–20 дней (Takekoshi 1930: 278), что и позволяло использовать наличные деньги для торговых операций. Прибыль от них позволяла продавать товары по более дешевым ценам и вырученные деньги снова пускать в оборот. Все это способствовало процветанию дома Мицуи и расширяло сферу его деятельности.

В 1691 г. дом Мицуи обратился к сёгунату с такой просьбой: в обмен на ссуду он предлагал пересылать для сёгуната деньги из Осаки в Эдо, не взимая за это проценты. Наличные деньги использовались для закупки товаров. Взяв ссуду в серебряных монетах, он вернул ее сёгуну в золотых, получив прибыль в результате неустойчивого курса обмена. Потом право на проведение подобных операций получили от сёгуната и другие торговцы, но первыми начали их именно Мицуи (Там же: 43–44).

Основным местом деятельности Хатиробэя стал Киото, а вести дела с бакуфу в Эдо он отправил своего старшего сына Такахира Хатироэмона. Постепенно Хатиробэй отошел от непосредственных торговых дел и, стремясь расширить сферу деятельности своего торгового дома, занялся изучением условий купли-продажи в различных районах страны, то есть тем, что теперь называется«маркетинг».

К концу XVII в. Хатиробэй мог с удовлетворением наблюдать результаты своих трудов – его лавки и меняльные конторы в Эдо, Осаке и Киото процветали. Можно сказать, что ему удалось создать своего рода империю Мицуи.

* * *

Хатиробэй умер в 1694 г. Его старший сын Такахира Хатироэмон оказался достойным преемником своего отца – с его именем связаны многие новшества в деятельности клана Мицуи, главным из которых было создание системы управления и контроля над всеми формами деятельности клана, которая обеспечила ему прочную стабильность.

Раньше за всей деятельностью дома Мицуи следил сам Хатиробэй. Можно сказать, что он хорошо владел основами маркетинга: знал потребности жителей городов, знал, где и что производят, и поставлял необходимые товары туда, где на них был спрос, причем по низким ценам. Но теперь дело расширилось, и одному человеку было уже не под силу управлять им.

Хатиробэй еще при жизни пытался поделить свое имущество между детьми, но это его стремление, к счастью для дома Мицуи, не было одобрено членами главного дома клана. После его смерти дети сплотились вокруг старшего брата Такахира и целиком положились на его волю (Нихон… 1982: 26), отказавшись дробить общее наследство. Дальнейшая история дома Мицуи показала правильность такого решения.

К началу XVIII в. клан Мицуи состоял из 9 домов (семей): одного старейшего, который вел свое происхождение от основателя клана, пяти родственных домов (бункэ) и трех неродственных – домов усыновленных детей (рэнкэ) (позднее, в июле 1740 г., к клану присоединились еще 2 рэнкэ – дом Иэ-хара и дом Нагаи). Таким образом, дом Мицуи (Мицуи додзо-ку) включал в себя 11 семей, в совместном владении которых находилось все имущество клана. Такая структура семейной компании под единым руководством и контролем сохранялась до тех пор, пока после окончания Второй мировой войны не были принудительно распущены финансово-промышленные группы дзайбацу (Tokugawa 1990: 158).

Можно с уверенностью утверждать, что XVIII век в истории клана Мицуи был определяющим. Клан обладал большим богатством, его многочисленные лавки и меняльные конторы процветали. Расширялись и географические рамки деятельности Мицуи – с 1707 г. они стали закупать китайские шелковые ткани непосредственно в Нагасаки (Мицуи… 1988: 87). Учитывая большой спрос на них в аристократическом Киото и разницу в ценах, торговля китайскими шелками приносила немалый доход.

Этому многогранному и разрастающемуся делу уже был необходим руководящий центр, в ведении которого находился бы контроль за всеми видами деятельности клана. Создание такой системы связано с именем Такахира Хатироэмона, старшим сыном Хатиробэя, человеком, одаренным практической смекалкой и деловым чутьем. Именно при нем сложилась и была закреплена в различных документах вся организационно-правовая система клана. В 1705–1719 гг. был проведен ряд организационных реформ, зафиксированных в различных завещаниях, наставлениях, поучениях, уставах.

Эта система получила название омотоката. Это было емкое понятие, включавшее в себя и организационную структуру, и правовые отношения, и взаимоотношения между семьями, и контроль за всей финансовой деятельностью. Можно сказать, что омотоката была мозговым центром клана Мицуи, его высшим организационным достижением.

Центр деятельности клана Мицуи переместился в Киото, где система омотоката начала действовать с января 1710 г. Она определяла всю финансовую политику клана, следила, чтобы деньги «работали» в каждой сфере деятельности. Взаимоотношения между омотоката и каждой лавкой можно рассматривать, говоря современным языком, как отношения между холдинговой компанией и ее дочерним предприятием. Каждое предприятие было финансово независимо и использовало выделенный ему капитал по своему усмотрению, возвращая 12 % от аванса. Возврат производился раз в полгода. Каждый глава дома нес личную ответственность за дела своего семейного предприятия перед омотоката. Глава клана (сорёкэ), наследовавший родовое имя – Этигоя Хатироэмон, – контролировал главные мануфактурные лавки в Киото, Эдо и Осаке и нес ответственность за их работу.

В январе 1722 г. появился семейный устав клана Мицуи – «Завещание Мунэтакэ» («Мунэтакэ исе»). Это был домашний устав (кахо), составленный Такахира; Мицуи руководствовались им в делах до 1900 г. Согласно ему, клан состоял из девяти семей. Все имущество оценивалось в 220 единиц, и каждой семье был выделен свой пай. Семья Хатироэмона получила 62 единицы, что составляло 28 % от общей суммы; Мотоно-сукэ – 30 единиц (13,6 %); Сабуро-сукэ – 27 единиц (12,3 %); Дзироэмон – 25 единиц (11,4 %); Хати-родзиро – 22,5 единиц (10,2 %); такую же долю получил и Сохати; Сокуэмон – 8 единиц (3,6 %); Китироэмон – 6 единиц (2,7 %); Хатисукэ – 7 единиц (3,2 %); остаток в 10 единиц (4,5 %) стал общим владением клана (Tokugawa 1990: 158).

В «Завещании Мунэтакэ» был закреплен принцип неделимости капитала. Каждая семья имела два вида денежных средств – на предпринимательские дела и на семейные расходы. Смешивать эти две статьи расходов было строго запрещено. Кроме того, ни одна семья не могла забрать свою долю или независимо продать или подарить свой пай (Family… 1981: 41). В случае банкротства одного из родственников остальные не были юридически ответственны за его долги. Таким образом клан Мицуи сумел сохранить и приумножить свое богатство.

В деятельности дома Мицуи в XVIII в. можно обнаружить много нововведений. К ним, в частности, относятся бухгалтерские книги (иэаритё). Эти написанные от руки книги, где отражена вся сфера деятельности клана, хранятся в Научно-исследовательском институте Мицуи по социально-экономической истории в Токио.

Интересно, что, несмотря на то, что японское купечество было оторвано от непосредственных контактов с купечеством вне пределов Японии, техника ведения дел у дома Мицуи и у других японских купеческих домов была такой же, как и у европейских купцов. Они владели техникой двойной бухгалтерии, которая позволяла в любой момент получить полный баланс между дебетом и кредитом*. И если баланс не сводился к нулю, значит, была совершена ошибка, которую следовало сразу же найти.

Учетные книги в клане Мицуи были двух видов: в первых учитывались сделки и соглашения по краткосрочным кредитам на полгода, в других – крупные сделки, которые заключались каждые три года. Система контроля и учета за всеми сферами деятельности была очень строгой.

Тщательности в составлении отчетности могла бы позавидовать любая современная компания, оснащенная компьютерной техникой: благодаря омотоката дело в клане Мицуи было поставлено так, что любые ошибки исключались. Система омотоката прекратила свое существование 29 февраля 1944 г., когда была образована головная компания (хонся) Мицуи.

* * *

Мальчиков из семьи Мицуи рано начинали обучать премудростям торгового дела. В возрасте 12–13 лет такое обучение проходило дома, а с 15 лет подростка отправляли в одну из лавок в Эдо или Осаке, где он проводил несколько лет. Даже если юноша уже был женат, уезжал он один, жена оставалась дома. В такой практике обучения имелись свои подводные камни – не все могли избежать соблазнов чужого города, бывали случаи, когда молодые люди сбегали с женщинами, проматывали деньги, пускались в загул. Все это хорошо описано Ихара Сайкаку (1649–1693), который был сыном зажиточного осакского купца и оставил нам полнокровное, сочное изображение жизни города со всем, что в ней было высокого и низкого, причудливого и своеобразного.

Такатоси Хатиробэй проявил себя еще в одном качестве – он отлично обучал наемных работников. Хатиробэй составил свод правил из 25 пунктов, касавшихся круга обязанностей и правил поведения для лиц, которым предстояло работать приказчиками. Эти правила касались не только торговли, но и взаимоотношений между работниками. В них подчеркивалась важность добрых отношений между ними, то есть уделялось большое внимание тому, что сейчас называется «микроклиматом в коллективе». За прилежную работу предусматривалось поощрение. Что касается правил поведения в быту, то предписывалось не вести споров, не начинать ссор, не водить знакомство с дурной компанией и проститутками.

Одежду, а также пояс (оби) надлежало носить из хлопка, приказчикам не полагалось иметь при себе деньги; словом, правила были очень подробными. О плохом поведении мальчиков извещали главную контору в Киото, а самих возвращали домой.

1, 15 и 28-го числа каждого месяца по вечерам проводились своего рода совещания-беседы, где речь шла не только о работе, но и о правилах поведения в быту. Как видно, хозяин стремился поддерживать слаженность в работе, поскольку это благотворно отражалось на торговле и доходах.

Такатоси обнародовал свои правила в августе 1675 г., а в июле 1676 г. к ним были сделаны дополнения. Новшества основывались на конфуцианской морали: все вновь поступившие должны были оказывать почтение давно работающим, но молодежь должна была почтительно относиться к старикам независимо от стажа их работы. Особо подчеркивалась необходимость слаженности в работе приказчиков и всячески поощрялось прилежание. Кроме того, определялись меры, которые следовало предпринять в случае болезни приказчика.

Среди наемных работников (хоконин) всегда было много людей родом из Киото и из провинций Оми и Исэ, которые славились своими предприимчивыми купцами. Приказчики и слуги низших рангов (гэнин) принимались на работу только при условии, что было хорошо известно их социальное происхождение и имелся поручитель. Хоконин подразделялись на две категории – тех, кто работал в лавке, и тех, кто ходил по домам даймё с товаром. В лавках Мицуи была довольно сложная система должностей. Так, в мануфактурных лавках работало до 15 видов работников, причем у приказчиков в лавке были разные обязанности, и каждый отвечал за конкретное дело, что облегчало контроль над его работой. Например, ткани разного качества продавали разные приказчики (Нихон… 1982: 54–56).

Как и другие купеческие дома, Мицуи широко использовали институт главных приказчиков (банто). Вся их деятельность была подчинена интересам дома, а отношение к хозяину, стержнем которого была преданность, основывалось на конфуцианской морали. Их обязанности и стандарты поведения были четко определены уставом дома.

По мере того, как сфера деятельности клана Мицуи расширялась, вносились изменения и дополнения в систему найма. Должности, жалованье, обучение, продвижение по службе, отставка получили более четкие контуры после 1703 г. Появлялись и новые правила. Если раньше предпочитали брать в обучение только мальчиков, чтобы будущий работник с детских лет впитывал «дух Мицуи», то теперь стали принимать и юношей. Когда молодые люди из других семей поступали к Мицуи, они полностью отсекались от своих прежних корней и должны были твердо придерживаться норм и правил клана.

На работу обычно брали мальчиков в возрасте 11–13 лет. Должность приказчика можно было получить спустя 10–15 лет, а чтобы стать старшим приказчиком, необходимо было проработать еще 12–18 лет. И лишь 5 % из числа наемных работников удавалось дослужиться до должности управляющего. До 20-х гг. XVIII в. основой для продвижения по служебной лестнице служил стаж. Однако после 1735 г. выдвижение на высшие должности стало зависеть лишь от деловых качеств работника.

Следует отметить, что до введения системы омотоката приказчики, долгие годы добросовестно служившие Мицуи, входили в клан на правах бокового дома. Но затем была проведена четкая грань между родственными членами клана и теми, кто работал у них по найму (Ясуока 1986: 66).

У Мицуи существовало одно любопытное правило: работникам высших рангов, если они после удачного завершения контракта с Мицуи открывали собственное дело, разрешалось использовать в разной степени символику клана; конкретно это зависело от ранга работника, и эти статусные различия строго соблюдались (Tokugawa 1990: 159–160).

Среди членов дома Мицуи не поощрялась государственная служба, поскольку это расценивалось как пренебрежение к делам клана. «Не забывайте, что мы торговцы; ваши отношения с правительством должны быть занятием второстепенным по сравнению с вашим делом», – такой наказ получал каждый вступавший в практическую деятельность член клана Мицуи (Roberts 1988: 34).

* * *

Благодаря семейным хроникам до наших дней дошло довольно много сведений о женщинах из богатых купеческих домов. Наибольшее количество сведений сохранилось о семье Мицуи: сохранились семейные биографии, хроники, уставы, различные наставления для потомков. Все эти материалы хранятся в Научно-исследовательском институте Мицуи по социально-экономической истории.

Купеческие дочки, выходя замуж, становились помощницами своих мужей. Когда торговое дело находилось в стадии становления, у них были бесчисленные обязанности как по дому, так и в лавке. Им приходилось улаживать отношения как с прислугой, так и с клиентами, вести домашнее хозяйство, воспитывать детей, всячески помогать мужу. Здесь требовались не только определенные навыки, но и природная смекалка.

В семейных хрониках дома Мицуи особой похвалы удостаивалась Сюхо (1590–1676), жена Сокубэя, основателя торгового дома Мицуи. Сюхо была дочерью процветающего торговца по фамилии Нагаи из местечка Нибу в провинции Исэ. Ее выдали замуж в 13 лет, у нее рано появились дети, однако Сюхо находила время вникать в дела мужа. От своего отца она унаследовала решительность, твердость характера и чутье в торговых делах. Ее богатая семья не оказала ей с мужем никакой финансовой помощи, и поэтому приходилось целиком рассчитывать лишь на свои возможности. Но Сюхо обладала необыкновенным даром находить разные способы ведения дела. Она была бережливой, и у нее ничего не пропадало даром. Она удивляла всех своей способностью извлекать пользу из самых незначительных вещей.

Сюхо умела найти общий язык с клиентами. Покупателям, которые приходили за сакэ, мисо (соевый соус) и другим товаром, она бесплатно предлагала чай, табак, холодный рис. В результате сакэ распродавалось все лучше. Клиентом лавки Мицуи стал и владелец замка Мацудзака (Нихон… 1989: 97–98). Когда у покупателя не было денег, он мог оставить какую-нибудь вещь в лавке в качестве заклада. Причем Сюхо следила, чтобы процент за ссуду понемногу повышался. Так был сделан первый шаг к одному из направлений в деятельности Мицуи – закладу, что приносило большие доходы и положило начало процветанию дома Мицуи. Пожалуй, самой отличительной чертой характера Сюхо в повседневной жизни была бережливость. Во время их скромной семейной трапезы никому не дозволялось оставить что-то в своей чашке. Каждый из сыновей выполнял какую-то нужную работу; это было составной частью его воспитания. Даже когда материальное положение семьи упрочилось, Сюхо не позволяла себе носить одежду из шелка – она и ее дети были одеты в кимоно из хлопка, который выращивали и пряли в провинции Исэ (Roberts 1988: 14).

Сюхо сама подобрала жену для своего любимого младшего сына Такатоси Хатиробэя. Дзюсан (1636–1696), как и свекровь, происходила из купеческой семьи. Она родилась в Эдо, где ее отец держал меняльную лавку. Когда ей было 13 лет, семья переехала в Киото, а спустя три года – в провинцию Исэ. Дзюсан была энергичной и спокойной по характеру женщиной, у которой в доме и в лавке был широкий круг обязанностей. Она была под стать своему мужу, который высоко ценил ее роль в делах. Она родила ему шесть сыновей и пять дочерей.

В семейных хрониках дома Мицуи Сюхо и Дзюсан остались как образец служения делу. Но по мере того, как Мицуи богатели, отпадала необходимость жене заниматься слугами и лавкой. В доме появились слуги, в обязанности которых входило присматривать за детьми, следить за домом в отсутствие хозяев, заниматься различной работой по дому. Детей теперь поручали кормилице, наличие слуг освобождало женщину от непосредственных занятий домашним хозяйством. Она теперь управляла только теми слугами и служанками, которые работали по дому. Но у нее имелся широкий круг обязанностей: она должна была следовать установленным правилам, касавшимся рождения детей, причесок, их первой одежды, обряда совершеннолетия, свадебных церемоний и других праздничных обрядов, буддистской заупокойной службы. В ведении жены главы дома находились свадебные церемонии и похоронные обряды всех родственных домов. В ее обязанности входило также посещение больных.

Девочки, как и мальчики, в 7–8 лет стали обучаться грамоте. Среди женщин дома Мицуи можно было видеть и таких, кто интересовался литературой, поэзией, живописью, но это было редкостью (Нихон… 1989: 99, 100, 103–108).

В семье Мицуи разумно относились к судьбе женщин, не бросали их в беде. Если по какой-то причине, не зависящей от женщины (например из-за беспутства мужа), дальнейшее совместное проживание становилось невозможным, ей не возбранялось его покинуть. И таких случаев было много. Возвращались домой и после смерти мужа и, если были молоды, нередко опять выходили замуж (Там же: 107–108).

Женщин наставляли не быть ревнивыми, хотя мужья и подавали для этого повод, развлекаясь в«веселых кварталах». Были случаи появления внебрачных детей и многоженства. Незаконнорожденного ребенка с согласия отца брали в дом и воспитывали как приемного сына. Если у жены было твердое желание развестись, то препятствий не чинили, даже когда развода не желала семья мужа. Для женщин из дома Мицуи было много разных наставлений.

В 1705 г. Такатоми создал «Наставления для женщин» («Фудзин кун»), написанные в духе конфуцианской морали, где на первый план выдвигалось почитание родителей, беспрекословное подчинение мужу. В другом из них, написанном в 1744 г., речь шла о женской скромности: говорилось, что следует быть осмотрительной, посещая театр или наслаждаясь прохладой летнего вечера, встречаясь с артистами театра Но или уличными слепыми певцами, а также имея дело с торговцами мебелью. Женщинам разрешалось посещать храмы Исэ, осматривать Осаку, ездить на горячие источники вместе с отцом или мужем, с детьми и внуками.

Первое поколение Мицуи заключало браки с людьми, проживавшими в провинции Исэ. Старшие сестры Такатоси Хатиробэя были выданы замуж за местных влиятельных купцов, его тетки вышли замуж за купцов из Мацудзака. Эти купцы держали лавки и в Эдо, где имели хорошую репутацию и пользовались влиянием. Такие родственные связи способствовали укреплению позиций Мицуи в Эдо, когда они решили открыть там свои лавки.

Но постепенно география браков расширилась. Предпочтение отдавалось бракам с людьми из купеческих домов, как правило, богатых, а браков с самураями избегали сознательно.

В XVIII в. разрешение на брак уже следовало получить от омотоката; расходы на брачную церемонию тоже были в ее ведении. Девочек выдавали замуж в возрасте 13–16 лет. В «Завещании Мунэтака» был специальный раздел, где речь шла о том, как следовало проводить свадебную церемонию. Одежда и утварь рассматривались как приданое невесты и являлись ее личным имуществом, которым она могла распоряжаться. В семьях богатых купцов недвижимость – дом и участок земли, на котором он стоял, – передавались жене и родственникам по женской линии. У Мицуи недвижимость находилась в юрисдикции омотоката, и женщина свободно ею распоряжаться не могла. Это правило распространялось и на мужчин.

* * *

Клан Мицуи олицетворял собой новое купечество, сменившее купечество XV–XVI вв., разбогатевшее на внешнеторговых операциях. Это были предприимчивые, энергичные люди, сумевшие, исходя из конкретной социально-экономической ситуации, развернуть многогранную деятельность и создать свой стиль управления. В деятельности дома был сильно выражен субъективный мотив – предпринимательские способности, родовая устойчивость, фамильная преемственность занятий. Уставы дома следовали одной цели – сохранить дело и капитал. Поощрялась бережливость, деловая смекалка и тщательное соблюдение отчетности. Это были три составляющие успеха Мицуи.

Клан Мицуи представлял собой семейное товарищество с ограниченной ответственностью. Он сумел создать очень действенную систему управления и контроля, что позволило клану позднее быстро преобразоваться в семейную холдинговую компанию (дзайбацу), поскольку все необходимые предпосылки для этого сложились еще в период Токугава.

* В Европе бухгалтерские книги и система двойной бухгалтерии были изобретением итальянцев. Возможно, что основы этого дела они заимствовали от арабских купцов. Во Флоренции эта система была известна с XIII в. (Бродель 1988: 565).

Литература

Бродель, Ф.1988. Материальная цивилизация, экономика и капитализм. XV–XVIII вв. Т. 2. Игры обмена. М.: Прогресс.

Гальперин, А. Л.1963. Очерки социально-политической истории Японии в период позднего феодализма. М.

Кагава Такаюки.1985. Мицуи рёгаэтэн-но даймё кинъю. Мицуи бун-ко ронсо. №19 (декабрь).

Мицуи бунко.1988. Токио.

Нихон дзёсэй си. Т. 3. Токио, 1989.

Нихон дзайбацу кэйэй си. Токио, 1982.

Нихон кэйдзай си. Т. 1, 2. Токио, 1989.

Хаттори Сисо.1953. Киндай нихон-но наритати. Токио.

Ясуока Сигэаки.1986. Мицуи дзайбацу си. Токио.

Family Business in the Era of Industrial Growth. Tokyo, 1981.

Roberts, J. G.1988. Mitsui.N.-Y. – Tokyo.

Takekoshi, Y.1930. The Economic Aspects of the History of the Civilization of Japan.Vol. 3. L.

Tokugawa. Japan. Tokyo, 1990.




Отзыв пользователя

Нет отзывов для отображения.




  • Категории

  • Файлы

  • Темы на форуме

  • Похожие публикации

    • Дербицкая К. Ю. Марокко во франко-германских отношениях в 1907-1909 гг.: конфронтация и компромисс
      Автор: Saygo
      Дербицкая К. Ю. Марокко во франко-германских отношениях в 1907-1909 гг.: конфронтация и компромисс // Восток (Oriens). - 2012. - № 4. - С. 23-38.
      В международных отношениях кануна Первой мировой войны марокканский вопрос представлял собой один из самых значимых узлов противоречий. Он породил два острых кризиса, в нем тесным образом переплетались конкуренция европейских держав, антиколониальная борьба местного населения и соперничество за власть внутри самого султаната. Но какой бы остроты ни достигали противоречия на марокканской почве, европейским государствам удавалось найти компромисс. В конечном счете соперничество держав из-за Марокко так и не стало поводом к большой европейской войне, хотя значительно способствовало ее приближению.


      Мулай Абд аль-Азиз

      Мулай Абд аль-Хафиз

      Морис Рувье

      Стефан Пишон

      Альхесирасская конферен­ция
      Одним из важных этапов развития борьбы держав за Марокко стал период 1907-1909 гг. Он вместил в себя первую попытку нахождения компромисса на марокканской почве между Францией и Германией - соперницами в султанате и участницами антагонистических блоков; ее провал; резкое обострение франко-германских отношений, едва не приведшее к новому кризису, и временное урегулирование разногласий, закрепленное в формальном соглашении. Оно на некоторое время обеспечило мирное течение марокканского вопроса рассматриваемого периода, предотвратив его обострение. На развитие событий оказали влияние как внешние факторы (Боснийский кризис), так и внутренние события в Марокко (гражданская война).
      Генеральный акт Альхесирасской конференции 1906 г. стал логическим завершением событий Первого марокканского кризиса. Он закреплял три принципа дальнейшего существования Марокко: его суверенитет, территориальную целостность и принцип “открытых дверей”, на чем особенно настаивала Германия. При этом устанавливалась международная опека над султанатом с преобладающей ролью Франции и Испании [Delonche, 1916, p. 55-318].
      Казалось, что Альхесирасский акт носил компромиссный характер: перед французами и испанцами открывались новые перспективы дальнейшего проникновения в султанат; немцы сохранили за собой свободу торговли; а само Марокко юридически продолжало существовать как независимое государство со своим правительством и султаном, руководящим внешней и внутренней политикой. Однако на практике итоги Альхесираса оказались не столь однозначными. Как было замечено во французской газете “Фигаро” от 09.04.1906 г.: “Конференция завершилась, но решение марокканского вопроса только началось” [цит. по: Сергеев, 2001, с. 54]. В первую очередь это касалось Франции и Германии: Великобритания после соглашения 1904 г. уже не проявляла активного интереса к султанату, а Испания играла второстепенную роль в судьбе Марокко [Allendesalazar, 1990, p. 3]. Таким образом, решение марокканского вопроса фактически было сведено к проблеме франко-германских отношений в султанате.
      Еще в 1904 г., заключая “сердечное согласие” с англичанами, французы рассчитывали на беспрепятственную экспансию в Марокко. Французское общественное мнение и политические круги расценивали результаты Альхесираса как несомненный успех своей дипломатии. Наиболее активные колониалисты, выражавшие интересы крупного французского банковского и торгового капитала, на страницах подконтрольных им изданий высказывались в пользу “беззастенчивого” проникновения в султанат, полного его подчинения и фактически его завоевания, не забывая подчеркнуть, что намерения французов в Марокко исключительно миролюбивые [Andrew, Kanya-Foster, 1971, p. 119; BCAF, Janvier 1908, p. 7-8; Hanotaux, 1912, p. 56]. Однако стремительный рост заинтересованности Германии в судьбе этой арабской страны, властное вмешательство кайзера Вильгельма в марокканские дела во время кризиса 1905 г. и непреклонная позиция, занятая немецкими дипломатами в Альхесирасе, расшатали те устои, на которых Париж предполагал построить свою деятельность в Марокко. Растущие колониальные и мировые притязания Германии убедительно доказали, что она - важная фигура, без участия которой не может решаться ни один вопрос международного характера.
      Французский кабинет, с октября 1906 г. возглавляемый Ж. Клемансо и министром иностранных дел С. Пишоном, оказался перед выбором стратегии проникновения в султанат. Становилось очевидным, что его дальнейшее подчинение будет возможным только с согласия Германии, полученного, вероятно, ценой уступок. Не случайно именно в это время внутри французского правительства возникла группировка во главе с бывшим министром финансов М. Рувье, которые отстаивавали интересы кругов, связанных с немцами в вопросе строительства Багдадской железной дороги и считавших, что сотрудничество с Германией поможет решить марокканский вопрос и окажется благоприятным для Франции и французского рынка в целом [Earle, 1924, p. 294].
      Германия, оказавшаяся в Альхесирасе в меньшинстве, была вынуждена признать неудачу в предпринятых ею попытках помешать планам французов в Марокко. Хотя превращения султаната во французский протекторат в 1906 г. не состоялось, немцы были вынуждены уступить по важнейшим вопросам. В частности, это касалось учреждения Государственного марокканского банка, руководство которым фактически осуществлял Парижский банк; французы контролировали таможню, отвечали за разработку проекта реформ, призванных модернизировать султанат, а на самом деле - поставить его в еще большую зависимость от европейцев. Инструкторами марокканской полиции были назначены французские офицеры, что позволяло Парижу контролировать внутреннюю жизнь султаната. Они, как говорили в Париже, “наградили” Марокко уставами о полиции, о принудительном отчуждении, о налогах [АВПРИ, д. 1390, 1907, л. 36].
      Дипломатическое поражение немцев в 1906 г. привело к появлению неоднозначных настроений в Германии. С одной стороны, в условиях углубления англо-немецкого антагонизма и в особенности после заключения англо-русского соглашения в 1907 г.1 особую популярность в Германии получили представления об “окружении ее врагами”, активно обсуждаемые на страницах националистической печати и подогреваемые различными шовинистическими и милитаристскими кругами во главе с Пангерманским союзом [Балобаев, 1965, с. 4-5]. С другой стороны, в Берлине пересмотрели свой взгляд на Францию. По словам рейхсканцлера Б. фон Бюлова, в Берлине окончательно убедились, что Франция не имела ни малейших помыслов нападать на Германию в 1905 г. или чинить ей какие-то препятствия в Европе [Бюлов, 1935, с. 327]. За ее спиной стоял более сильный соперник - Англия, которая не только держала в поле зрения внешнюю политику Парижа, но и смогла прийти к соглашению с Россией - страной, на сближение с которой Берлин возлагал немалые надежды2. Тогда в немецких политических кругах зародилась идея использовать любую возможность, чтобы разбить англо-русское звено Антанты [Бюлов, 1935, с. 339]. Франция могла стать той картой, с помощью которой Берлин смог бы перетасовать установившийся европейский порядок, поэтому к 1907 г. в Берлине решили занять “миролюбивую” позицию.
      Однако соображения “высокой политики” и реалии марокканской действительности оказались далеки друг от друга. Итоги Альхесираса предоставили французам карт-бланш на действия в Марокко, чем они тотчас воспользовались. Естественно, что проявленная ими активность внесла серьезный разлад во взаимоотношения сторон “на местах”. Противоречия становились все глубже, борьба все острее, и в конечном итоге франко-германское соперничество стало доминировать в экономической, политической и общественной жизни султаната.
      Одним из ярких показателей отсутствия взаимопонимания между державами было четкое разделение проживавших в Марокко европейцев на два лагеря: “французский блок”, в состав которого помимо французов входили представители Англии, Испании, Португалии и США, и сторонники Германии, в числе которых были выходцы из Италии, Нидерландов, Австро-Венгрии и Бельгии [АВПРИ, д. 2771, 1908, л. 18]. Пребывавший в то время в Марокко русский подданный Г. Шталь писал: “Германская и французская колонии живут в плохо скрываемой вражде, а интриги свили себе прочное гнездо” [АВПРИ, д. 2752, 1907, л. 20]. Вторя ему, немецкий представитель Ф. Розен утверждал, что «французский посланник Реньо ведет здесь систематическую “политику заговоров” против Германии; заручившись поддержкой “блока”, немецкой стороне остается лишь подчиниться решению большинства» [АВПРИ, д. 2752, 1907, л. 23]. Как правило, в своих донесениях из Марокко европейские представители сходились во мнении, что отношения между двумя сторонами были натянутыми.
      Примером борьбы держав за преобладающее положение в султанате служит малоизвестный эпизод с выборами инженера, который должен был возглавить проведение общественных работ в стране. Следуя условиям Альхесирасского акта, в феврале 1907 г. марокканское правительство (махзен) заявило об избрании на эту должность нейтральной фигуры - бельгийца, что было одобрено бельгийским правительством, Германией, Италией и Австро-Венгрией. Однако Франция выступила решительно против, заявив, что в силу преобладающих в Марокко франко-испанских интересов на этот пост должен быть назначен француз или испанец. На удивление, этот, в сущности, второстепенный инцидент довольно сильно обострил отношения между французами и немцами, причем последние были юридически правы. Тогда французские представители обвинили членов немецкой дипломатической миссии в организации сговора с махзеном, назвав их действия недопустимыми, и предложили решить данный вопрос голосованием. В течение трех месяцев стороны жили в состоянии “холодной войны”, плели интриги, прибегали к угрозам. Российский поверенный в делах в Танжере Е.В. Саблин в секретной телеграмме российскому министру иностранных дел А.П. Извольскому отмечал: “В высшей степени трудно примирить три затронутых самолюбия: марокканское, бельгийское и французское, к коим прибавится еще и германское, если кандидатура бельгийца будет отвергнута”3 [АВПРИ, д. 1390, 1907, л. 34].
      В итоге благодаря ловкой дипломатической игре и настойчивости французского посланника в Танжере Реньо победил ставленник Парижа. По свидетельству Е.В. Саблина, как такового голосования не состоялось, поскольку немецкие и бельгийские представители воздержались от выражения своего мнения, а со стороны других европейских дипломатов никаких возражений не последовало [АВПРИ, д. 1391, 1907, л. 45]. Так французы смогли обойти своих соперников, успешным образом доказав свое преимущественное положение в стране. Немцы же во время “инженерного инцидента” вели себя непоследовательно, что предопределило их поражение в этом деле. Первоначально французский инженер был для них неприемлем, что побудило их сделать все возможное, чтобы воспрепятствовать франко-испанской комбинации. Однако к моменту развязки вопроса они резко изменили свое мнение, и на состоявшихся в мае 1907 г. выборах кандидата даже не обмолвились о своем бельгийском ставленнике. Докладывая в Петербург, Е.В. Саблин указывал на частые отъезды немецкого посланника Ф. Розена в Берлин, где он, видимо, получил инструкции не обострять отношения с французами по столь незначительному вопросу [АВПРИ, д. 1391, 1907, л. 34]. Этот факт еще раз доказывает, что в Берлине искали пути мирного разрешения марокканских недоразумений.
      На практике итоги Альхесираса привели лишь к углублению франко-германских противоречий в Марокко. В сложившейся ситуации Россия оказалась одной из немногих держав, которая увидела, что именно компромисс между двумя соперничавшими государствами будет лучшим вариантом разрешения их “глухого спора на магребинской почве”. Стоит отметить, что Россия не принимала участия в дележе Марокко, а российская дипломатическая миссия была скорее наблюдательной4. Как отмечал один из членов дипломатической миссии России в Марокко, П.С. Боткин: “Никаких интересов у нас нет; с обоими конфликтующими блоками мы в отличных отношениях. ... Почти все здешние представители склонны видеть в нас единственную державу, могущую играть беспристрастную роль между Германией и Францией в их недоразумениях в Марокко” [АВПРИ, д. 1392, 1907, л. 18]. Правда, российские представители в султанате в своих донесениях в Петербург неоднократно замечали, что проживавшие в Марокко французы дорожат содействием России и надеются на ее голос в разрешении “щекотливого” марокканского вопроса.
      Эти надежды были отнюдь не беспочвенны. Россия оказала Франции содействие в Альхесирасе, а теперь, когда конкуренция с немцами становилась острее, французы стали еще больше ценить ее дружелюбную позицию в марокканском вопросе. В лице России они видели дополнительный голос, который давал им преимущество в случае дальнейшего обострения борьбы с немцами. При этом стоит учесть, что Россия, будучи союзницей Франции, не была связана с ней никакими соглашениями по марокканским делам, что в принципе развязывало ей руки в отношениях с немцами, поскольку они касались Марокко.
      Однако проживавшие в султанате российские дипломаты в своих донесениях неоднократно заявляли, что для России в условиях борьбы двух группировок посредническая роль была более желательной. Так, Е.В. Саблин писал: “Будет ли Марокко со временем принадлежать Германии или Франции - одинаково для нас невыгодно. В первом случае Германия, несомненно, проникнет в Средиземное море, а во втором, убедившись, что Марокко неотъемлемо от Франции, она естественно станет искать других компенсаций и, может быть, нам не безразличных. Так не будет ли для нас выгоднее занять в марокканском вопросе положение посредника, имеющего целью примирить притязания этих держав и путем взаимных уступок приводить их к соглашению?”. На донесении Саблина рукой Николая II была сделана надпись: “Очень дельно. Царское село. 20.02.1907 г.” [АВПРИ, д. 1390, 1907, л. 43].
      Таким образом, первоначальные расчеты французов на однозначную поддержку со стороны Петербурга оправдались лишь отчасти. В секретной инструкции, отправленной МИД П.С. Боткину, говорилось, что для России будет целесообразно не препятствовать французскому проникновению в Марокко, однако в случае обострения вопроса она не должна открыто поддерживать свою союзницу Францию, а скорее способствовать разрешению вопроса большинством голосов. При этом уточнялось, что “мы отнюдь не должны поступаться теми выгодами, которые создает для России, не связанной специальными соглашениями и своими собственными реальными интересами, возможность достаточно самостоятельно распоряжаться своим голосом в споре держав” [АВПРИ, д. 1390, 1907, л. 50]. В основе марокканской политики России в данный период лежала не просто поддержка французской стороны, а главным образом воспрепятствование проникновению Германии в Средиземное море.
      Реакция российских представителей в Марокко на полученные из Петербурга инструкции была лаконичной: “Будем стараться примирить Францию и Германию на марокканской почве” [АВПРИ, д. 1391, 1907, л. 65]. Однако в планы российских дипломатов вмешалась марокканская действительность, и соперничество держав ока­залось сильнее попыток поиска компромисса. В самом султанате, вдалеке от большой политики и дипломатических игр, франко-германское сотрудничество соседствовало с жесткой конкуренцией, что в результате породило недовольство местного населения усилением европейского проникновения. Антиколониальное движение стало новым фактором, вмешавшимся во франко-германские взаимоотношения.
      Сложившаяся после 1906 г. внутриполитическая ситуация в Марокко была крайне сложной. Бессилие местного правительства остановить поглощение страны европейцами, внутренние раздоры привели шерифскую монархию в окончательный упадок; безденежье ослабило власть правящего султана Мулай Абдельазиза, сделав его еще более зависимым от европейских займов. Эти факторы создавали благодатную почву для активизации борьбы заинтересованных держав, имевших для этого все необходимые инструменты: французы - преимущественное положение, созданное Альхесирасом, и наличие довольно большого количества войск на территории соседнего Алжира, а немцы “имели за собой яблоко раздора - самого султана и махзен” [АВПРИ, д. 1391, 1907, л. 65].
      Стоит отметить, что влияние немцев на султанское правительство и самого М. Абдельазиза были довольно сильными. Расстановка сил, установившаяся при дворе, своими корнями уходила в начало 1900-х гг., к истокам марокканского вопроса. Благодаря умелой политике немецких представителей среди подданных султана сложилось стойкое убеждение, что единственной державой, от которой Марокко могло бы получить реальную помощь и на которую можно рассчитывать как на друга, была Германия. А остальные - “либо безразличны, либо враждебны” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 78]. Инициатива махзена по любым вопросам являлась, по сути, инициативой Германии, что ударяло по политическим позициям их французских соперников.
      В этой связи возникает вполне логичный вопрос: можно ли с уверенностью утверждать, что французы действительно одержали победу в Альхесирасе? На мой взгляд, французский “триумф” был преднамеренно раздут представителями тех кругов, для кого Империя шерифов стала не только жизненно необходимой целью, но и вопросом статуса и престижа проводимой ими марокканской политики. Естественно, что установившийся международный характер попечительства над султанатом не отвечал устремлениям французского правительства, а непрекращавшееся соперничество с другими державами сильно затрудняло дело дальнейшего подчинения страны. Вместо того, чтобы стать полноценным “хозяином” Марокко, французам досталась роль своеобразного “европейского жандарма”. Постоянно возникавшие инциденты внутри султаната только усложняли положение Парижа и все более запутывали марокканский вопрос. Царившее на Кэ д’Орсе ликование и марокканская действительность оказались далеки друг от друга: на фоне постепенной и миролюбивой немецкой тактики французы казались местному населению агрессорами, намерившимися захватить их страну.
      События не заставили себя долго ждать. В марте 1907 г. по Марокко прокатилась волна убийств проживавших там европейцев. Особый протест в Париже вызвала учиненная фанатичной толпой расправа над французским доктором Мошаном. Тогда в Марракеше ходили слухи, что вдохновителем убийства был некий Гольцман, немец по происхождению, уверявший арабов, что врач был неофициальным проводником политики французов [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 64]. Ответной реакцией Франции на этот эпизод стала оккупация ее войсками пограничных с Алжиром территорий с центром в г. Уджда5.
      Летом того же года в Касабланке вспыхнул очередной мятеж. В августе 1907 г. одна из французских строительных компаний приступила к сооружению порта и железной дороги. В ходе работ, которые велись неподалеку от мусульманского кладбища, произошла драка, было убито девять человек, трое из которых оказались французами, а двое - испанцами. В убийстве были заподозрены марокканцы, которые на самом деле хотели добиться прекращения работ, и обвинение, предъявленное им французами, оказалось ложным. Вскоре драка переросла в столкновение между европейцами и марокканцами, длившееся несколько дней. Почти сразу же к жителям Касабланки присоединились соседние племена, и касабланкская драка быстро превратилась в антиевропейский мятеж. В ответ французы, действуя совместно с испанцами, подвергли город бомбардировке. Тогда же, заявив “об уважении суверенитета султана в соответствии с Альхесирасским актом” и под предлогом “восстановления прежнего мира и порядка в Марокко”, французские войска во главе с генералом д’Амада перешли фактически к открытому захвату приатлантической области Шавийя [BD, 1928, vol. VII, № 78].
      Формально действия французов выходили за рамки Альхесирасского акта, не предусматривавшего применения военной силы для наведения порядка в султанате. В одной из встреч с фон Бюловом французский посол в Берлине Ж. Камбон уверял его, что французы не проводят завоевания страны, а, руководствуясь миролюбивыми намерениями, защищают безопасность проживавших там европейцев. При этом от имени французского правительства он выражал надежду, что касабланкские события не разрушат тех дружественных отношений, которые выстраивались постепенно между двумя державами [DDF, 1946, vol. XI, № 131, 145].
      Являлись ли сделанные французской стороной заверения достаточными для Берлина или для нее было нежелательно расстраивать отношения с Парижем - вопрос спорный. Тем не менее на Вильгельмштрассе сочли действия французов вполне естественными. В подтверждение своего миролюбивого курса немцы заявили, что не намерены чинить каких-либо затруднений французам в Марокко или настраивать против них шерифское правительство, о чем немецкому представителю в Танжере Ф. Розену были даны самые полные инструкции [BD, 1928, vol. VII, № 73, 78, 79]. Занятая берлинским кабинетом позиция произвела благоприятное впечатление на французское правительство, так как она могла оказать существенную помощь в деле дальнейшего продвижения франко-германских отношений в сторону потепления, смягчив или даже совсем устранив недоброжелательное отношение Германии к действиям французов на марокканском побережье.
      На самом деле оккупация марокканских провинций была способом показать немцам, что на интриги или любые иные попытки обойти себя в Марокко французы ответят не только дипломатическими мерами, но и военной экспансией. О том, что Франция была озабочена не сколько отмщением за убийство Мошана, сколько намерением использовать это событие и как повод для интервенции, ибо она не оставляла своей цели добиться окончательного подчинения султаната своей власти, и как способ внести раздор в “германо-марокканскую дружбу”, свидетельствуют русские дипломатические донесения. Так, посол в Париже А.И. Нелидов передавал сделанное ему признание французов о том, что “французское правительство решило действовать в Марокко без всякого предварительного обращения к махзену” [АВПРИ, д. 1390, 1907, л. 78].
      В результате французских действий позициям немцев был нанесен существенный урон, а в скором времени местное население окончательно утратило веру в них как в спасителей от французов. Как заметил один из ближайших сподвижников Абдельазиза, английский агент при дворе султана Каид Маклин: “Французы 2.5 года ждали, чтобы отплатить марокканцам за их германофильство” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 317]. Для Европы же французская агрессия означала, что Париж приложит все усилия, чтобы расширить и упрочить свое господство в Империи шерифов. А немцам, по образному замечанию Е.В. Саблина, “оставалось только торопиться, иначе французы вернут себе утраченное положение, ничего не спрося и ничего им не дав” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 320].
      Становилось очевидно, что Германия не будет оставаться безучастной к усилению французского военного присутствия в Империи шерифов и попытается оградить свои “права”. Во многом желание продолжать проведение активной политики в отношении Марокко было обусловлено давлением со стороны представителей крупного банковского капитала и тяжелой промышленности: концернов Круппа, Кирдорфа, Тиссена, Маннесмана, оказывавших сильное влияние на внешнюю политику Берлина [Гейдорн, 1964, с. 56]. Они выступали за продолжение экспансии с целью получить возможность пользоваться богатствами марокканской земли. В поисках источников сырья и рынков сбыта для товаров немецкой промышленности, переживавшей период бурного подъема, они были готовы убедить немецкое правительство отказаться от политических притязаний в султанате и при получении соответствующих уступок предоставить французам право быть “первой скрипкой в марокканском оркестре держав” [Dugdale, 1929, p. 78].
      Стоит отметить, что в период 1906-1909 гг. немцы достигли больших коммерческих успехов в Марокко, создав серьезную конкуренцию другим европейским державам. Так, германо-марокканский оборот достигал 11 млн марок и составил 14% от общего внешнего оборота этой страны; по экспорту немцы занимали третье место, а к 1909 г. впервые вышли на первое, по импорту - на второе, опередив французов; более 200 торговых домов Германии имели свои представительства в различных марокканских городах; немцы активно участвовали в предоставлении различных займов султанскому правительству; наконец, именно Немецкому банку султан поручил чеканку монеты [Рудаков, 2006, с. 82-83].
      К началу 1907 г. в Париже и в Берлине практически одновременно заговорили о возможности преодоления взаимных разногласий на марокканской почве. Немаловажно, что эти идеи появились не в дипломатических ведомствах и министерских кабинетах, а в среде французского и немецкого торгово-промышленного и банковского капитала. В марте 1907 г. Е.В. Саблин сообщал в Петербург, что проживавшие в Марокко представители различных крупных немецких банков уверяли его в готовности работать в султанате сообща с французами [АВПРИ, д. 1391, 1907, л. 69]. В самом Берлине император Вильгельм заявлял, что возможность франко-германского сотрудничества зависит от желаний и потребностей предпринимателей, имевших свои экономические интересы в Марокко, что могло бы подвести две державы к заключению соглашения более общего плана [DDF, 1946, vol. XI, № 175].
      Стоит также заметить, что ввиду разразившегося в 1907 г. финансового кризиса и по мере роста французских и немецких аппетитов представители крупнейших концернов, банков и торговых домов были готовы пойти на сближение со своими соперниками с целью извлечения максимальной прибыли из этих связей. Но именно это обоюдное стремление держав, как говорил один из активных сторонников франко-германского сближения, Камбон, могло привести к еще большим осложнениям марокканского вопроса, нежели в 1905 г. [DDF, 1946, vol. XI, № 41].
      Впервые о возможности реального франко-германского сотрудничества заговорили в январе 1907 г., когда немецкая сторона предложила Ж. Камбону достичь экономической и финансовой кооперации в Марокко [DDF, 1946, vol. XI, № 81]. В это же самое время лидер французских колониалистов и близкий друг Рувье - Э. Этьен отправился с частным визитом в Берлин, где встречался с кайзером и графом фон Бюловом. В ходе этих встреч политиками затрагивался вопрос франко-германского взаимодействия и возможного сближения двух держав в Марокко. Как отмечал Ж. Камбон в своем донесении французскому министру иностранных дел С. Пишону, описывая одну из таких встреч, император одобрительно воспринял готовность французской стороны к сотрудничеству, заметив при этом довольно иронично, что французы стремятся заключить entente со всем миром. Кайзер также напомнил, что немцы неоднократно делали попытки наладить отношения с Францией, однако та “вместо дружественной руки поворачивалась к ним спиной”. Парируя императору, Этьен предложил договориться по колониальным вопросам и решить вопрос с границами в Африке. “Это уже вчерашний день, сегодня нам нужен союз, - ответил Вильгельм” [DDF, 1946, vol. XI, № 79].
      Вскоре инициированные немецкой стороной переговоры переместились из Европы в Марокко. Летом 1907 г. германский представитель в Танжере Г. Лангверт получил от своего правительства указание начать неофициальный диалог с французскими посредниками “на местах” [DDF, 1946, vol. XI, № 89, 140]. Уже в августе 1907 г. Лангверт вместе со своим французским коллегой Сент-Олером были готовы предоставить обоим правительствам предварительный проект будущего соглашения о франко-германском сотрудничестве в Марокко. В частности, предполагалось, что французы и немцы смогут договориться о взаимодействии в торговой сфере с сохранением принципа “открытых дверей”, что отвечало немецким интересам. Но при этом немцы отказывались бы от своих политических притязаний в Марокко, на чем особенно настаивала французская сторона [DDF, 1946, vol. XI, № 135, 140, 148]. На практике предполагалось создание совместных “международных” предприятий, основу которых составлял франко-германский капитал, но и участие других заинтересованных держав приветствовалось [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 18].
      Однако в 1907 г. эти переговоры не принесли положительных результатов: во многом виной этому оказалась неготовность французского и немецкого правительств решиться на важный шаг. В Париже С. Пишон не признал законным обмен письмами между представителями двух государств в Танжере [DDF, 1946, vol. XI, № 175]. Сказалось и влияние его ближайшего политического окружения, предупреждавшего, что французская общественность с ее идеей возвращения национального престижа, утраченного после войны 1870-1871 гг., негативно воспримет известие о попытках своего правительства договориться с немцами. Как заявил один из французских представителей Комитета по делам Африки, “для нее (Германии. - К.Д.) Марокко служит приманкой, с помощью которой она хочет, чтобы мы захватили наживку, которая привела бы нас к курсу Германской империи” [Malcolin, 1931, p. 216]. Не случайно переговоры проходили в атмосфере строжайшей секретности.
      Более того, сказались и опасения возможной реакции союзников - испанцев в Марокко и англичан в Европе - на известия о попытках французов договориться за их спиной. Если с первыми французов связывало совместное попечительство над султанатом, то с англичанами их отношения выходили далеко за границы Марокко, поскольку были связаны обязательствами в рамках Антанты. Некогда бывшие соперниками, они стали союзниками не только в Империи шерифов, но и в Европе. Лондон таким образом получал возможность поддерживать выгодное ему равновесие на континенте, взамен же он оказывал немалую помощь французам во всех их марокканских делах [Романова, 2008, с. 116]. Поэтому даже сам факт франко-германских переговоров был бы негативно воспринят британцами, а реакция на них могла создать французам ненужные затруднения. “В принципе мы не против возможного франко-германского экономического сотрудничества в Марокко, - писал С. Пишон, - но здесь это сотрудничество может быть возможным в рамках договоренностей, достигнутых с Испанией и Англией. В этом случае мы можем найти возможное сотрудничество с немцами только в той сфере, в которой испанцы и британцы отказались бы принять участие...” [DDF, 1946, vol. XI, № 85]. Невзирая на поиски взаимопонимания с немцами, в Париже склонялись к традиционной внешнеполитической линии и поддерживали союзнические отношения с Англией и Россией, что в целом способствовало сохранению уже сложившегося баланса сил в Европе и не нарушало существовавшей системы. Наконец, в самый разгар переговоров начались волнения в Касабланке.
      В свою очередь, и немецкое правительство оказалось неготовым так легко отказаться от Марокко. В своем официальном ответе Парижу, принимая во внимание тенденции к наметившемуся сближению двух держав, оно посчитало бессмысленным продолжать вести диалог, поскольку дипломатическим переговорам должны были предшествовать дискуссии в экономических кругах, имевших свои интересы в Марокко [DDF, 1946, vol. XI, № 174]. Возможно, более весомым аргументом для прекращения переговоров послужило то, что взамен на установление над Марокко французской власти немцы не получали серьезных компенсаций. При этом вопрос о получении уступок, касавшихся других территорий или строительства Багдадской железной дороги, немецкой стороной не затрагивался [DDF, 1946, vol. XI, № 130, 146].
      А между тем ситуация 1907 г. благоприятствовала этому: играя на настроениях своих конкурентов, усиленных успехами в Альхесирасе, используя свое влияние при дворе султана, Германия могла добиться гораздо более значительных уступок, нежели она получила двумя годами позже. Как отмечал Е.В. Саблин: “Если бы они (немцы. - К.Д.) действовали более проницательно и, гладя марокканскую мышку, гладили бы в то же время французского кота - дело было бы иначе” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 34].
      Франко-германские переговоры 1907 г. показали, что оба государства были открыты для ведения диалога и одинаково заинтересованы в установлении взаимного сотрудничества в Марокко. Кроме того, была продемонстрирована шаткость позиций французов в султанате, и рост немецкого влияния мог обернуться для них серьезными трудностями. Становилось все более очевидным: если Париж не намерен отказываться от своих устремлений в Марокко (что в принципе уже стало невозможным), он неминуемо должен прийти к соглашению с Германией.
      Стоит отметить, что переговоры все же имели практические итоги. В ноябре 1907 г. было создано первое совместное предприятие “Союз марокканских копей”, участниками которого стали недавние соперники - французский концерн “Шнайдер-Крезо” и немецкий концерн Круппа. По замечанию немецкого статс-секретаря В. фон Шена, они стали “сторонниками сближения двух держав”, что еще раз подтверждало: идея сотрудничества держав исходила скорее из потребностей финансовых групп, а не по инициативе политических элит [DDF, 1946, vol. XI, № 317]. Капитал распределялся следующим образом: большая часть принадлежала французам, представленным “Кампани Марокэн”, концерном “Шнайдер-Крезо” и банкирами Отриеном и Гонтье, за ними шли немецкие компании “Дойч кайзер” и “Гельснекичнер”. Англичане были представлены компаниями “Кин и Вильямс”, а итальянцы и испанцы - отдельными заинтересованными промышленниками. Соотношение акций держав в новой компании было следующим: 45% - Франция, 20% - Германия, 11% - Англия, 10% - Испания, 14% - Италия, Бельгия и Португалия [Allendesalazar, 1990, p. 219].
      Еще в апреле 1908 г. в Берлине и в Париже продолжали говорить о необходимости заключения entente [DDF, 1946, vol. XI, № 317]. Однако вскоре произошло новое обострение франко-германских противоречий. В касабланкских событиях 1907 г.
      и последовавшей оккупации ряда провинций марокканцы обвинили правящего султана М. Абдельазиза. По стране прокатилась волна недовольства: на улицах, в мечетях, торговых местах говорили, что султан продал свою страну “неверным”, “связался с врагами Бога и религии и попал в зависимость от них” [Hajoui, 1937, p. 82-83]. Проевропейская политика султана и вмешательство держав во внутреннюю жизнь Империи шерифов подорвали ее экономическую и политическую стабильность, что в результате привело к началу гражданской войны весной 1908 г. Во главе “священной войны” против “неверных” встал младший брат М. Абдельазиза и наместник Юга Мулай Хафид.
      В разразившейся междоусобице, словно следуя прежней традиции соперничества, французы и немцы поддержали противостоящие стороны. Так, для продолжения борьбы за свой трон Абдельазиз получал материальную помощь от французов, которые показали все двуличие своей марокканской политики: “одной рукой давали помощь, а другой - захватывали пядь за пядью марокканскую землю” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 52]. В свою очередь, Хафид, которого французы называли “религиозным фанатиком, страдающим манией величия”, был поддержан немцами. Кроме того, они оказались единственными из европейцев, кто принял прибывшую в Берлин марокканскую миссию на правительственном уровне [DDF, 1946, vol. XI, № 319]. Взамен Хафид пообещал предоставить немцам концессии на добычу руды в южном Марокко [Воронов, 2004, с. 123].
      Таким образом, в борьбе братьев за марокканский престол стороны не выступали беспристрастными наблюдателями, а решили использовать ее в своих интересах. В одном из своих донесений П.С. Боткин подчеркивал, что марокканские дела были бы лучше, если бы «оба соперника были предоставлены сами себе и господа Реньо и Розен перестали бы быть первый “азизистом”, а второй - “хафидистом”» [АВПРИ, д. 1393, 1908, л. 78]. Поддерживая Хафида, немцы убедительно показали, что по-прежнему способны оказывать сильное влияние на внутриполитическую обстановку в Марокко и что без их согласия французские планы в султанате могут не осуществиться. По сути, гражданская война стала катализатором дальнейшего углубления франко-германского соперничества на марокканской почве и свидетельствовала о перемене настроений во взаимоотношениях двух держав.
      В результате непродолжительных, с марта по июль 1908 г., военных действий Хафид разбил своего брата и уже в августе в Фесе, а затем и в других городах был провозглашен законным правителем страны. Поражение Абдельазиза было крайне отрицательно воспринято в Париже и расценено как удар по всей французской политике в Марокко [АВПРИ, д. 2771, 1908, л. 67]. Примечательно, что в день провозглашения М. Хафида султаном перед зданием, где пребывала немецкая миссия, собралась большая толпа, которая поддерживала Германию и выкрикивала лозунг “Долой Францию!” [АВПРИ, д. 2771, 1908, л. 69].
      Сразу после своего восшествия на престол новый султан занялся выводом страны из затяжного политического и экономического кризиса, а также продолжил борьбу с внутренней оппозицией. Понимая тяжесть проблем и шаткость своего положения, новые власти в Фесе прекрасно осознавали, что при ограниченных ресурсах им предстоят огромные расходы. Султан нуждался в финансовой поддержке, которую он мог получить в виде займа у европейских держав. Таким образом, он фактически повторял судьбу своего предшественника: став финансово зависимым от европейцев, Хафид превращался в пешку в их руках. Как отмечал российский поверенный в делах Е.В. Саблин: “Альхесирасский акт гарантирует суверенитет султаната, но имени султана не называет. Лучшим султаном для Марокко будет тот, кто будет лучшим для Европы” [АВПРИ, д. 1392, 1907, л. 55].
      Исходя из этих соображений, М. Хафид принялся налаживать связи с европейскими державами. Не случайно, на наш взгляд, немцы оказались первыми, к кому он обратился с просьбой об официальном его признании. А то, что уже в начале сентября 1908 г. кайзер Вильгельм направил в европейские столицы ноту о своем намерении признать Хафида легитимным правителем, призывая всех остальных последовать его примеру, явилось еще одним свидетельством того, что в период междоусобицы симпатии Хафида были на стороне немцев, и действовал он в интересах Берлина [BD, 1928, vol. VII, № 105]. В сентябре 1908 г. ко двору нового султана была направлена немецкая миссия во главе с консулом В. Нюрдорфом, выступившим от имени своего правительства с инициативой установления дипломатических отношений [Hajoui, 1937, p. 85].
      Франция, поддерживаемая Испанией и Англией, заявила о нарушении немцами договоренностей, достигнутых на Альхесирасской конференции: если одна из держав, без согласия других, признает кого-либо законным султаном, любая другая может в ответ выдвинуть свою, угодную ей кандидатуру [BD, 1928, vol. VII, № 94]. Так Хафид, сам того не желая, оказался “между двух огней”, а его фигура стала предметом торга держав. В результате долгой дипломатической переписки и обмена нотами стороны смогли достигнуть компромисса: французы согласились с победой М. Хафида, дружественного Германии султана, взамен на признание им всех пунктов Генерального акта Альхесирасской конференции и прочих обязательств, данных его предшественником.
      Казалось, что соперники в Марокко - французы и немцы - смогли найти точку соприкосновения и решить возникшие разногласия. Однако новый инцидент неожиданным образом до предела обострил отношения двух держав, став одной из последних серьезных проверок их взаимодействия в Марокко.
      25 сентября 1908 г. германский консул укрыл шестерых дезертиров из французского Иностранного легиона, трое из которых были немцами. При посадке беглецов на стоявший на рейде немецкий корабль они были арестованы французскими офицерами, которые пригрозили сопровождавшему дезертиров секретарю консульства, избили и связали находившегося при нем сотрудника охраны консульства. Германские дипломаты, возмутившись нарушением консульской неприкосновенности, потребовали извиниться за насилие, учиненное над персоналом консульства. Французское правительство, считая выдвинутые обвинения необоснованными, решительно отвергло сделанные немцами заявления, обвинив их в укрытии дезертиров.
      Для французов эпизод с дезертирами превратился в вопрос национального престижа, именно поэтому они категорически не намеревались уступать немцам [BCAF, Octobre 1908, p. 271]. Ситуацию подогревала начавшаяся газетная перепалка, которая использовалась колониальными кругами и шовинистической прессой для разжигания националистических чувств среди общественности. Одновременно в сентябре 1908 г. состоялся съезд Пангерманского союза в Берлине, на котором выражались надежды на усиление боеготовности флота и признавалось необходимым увеличение военной мощи Германии [Балобаев, 1965, с. 9].
      События развивались настолько стремительно, а ситуация достигла такой остроты, что в британском Форин офис заговорили о возможном европейском конфликте. В случае франко-германского столкновения Англия была готова выступить на стороне Франции [BD, 1928, vol, VII, № 135].
      Ситуация продолжала накаляться. В октябре 1908 г. французское посольство в Петербурге сообщило российскому МИД о возможном нападении Германии на Францию [Бестужев, 1962, с. 67]. В то же самое время французский председатель совета министров Ж. Клемансо заявил, что пойдет на войну с Германией из-за Марокко. Вслед за этим Париж проинформировал Россию о возможности такой войны [Воронов, 2004, с. 129]. Россия, в свою очередь, подтвердила верность Франции “при всех случайностях” [DDF, 1946, vol. XI, № 554].
      Так марокканский вопрос переставал быть делом исключительно двух держав и при участии третьих лиц (Англии и России, а вслед за ними и Испании) мог перерасти в крупное международное столкновение. В самой Германии в ноябре 1908 г. была проведена подготовка к мобилизации. Как писал русский военный атташе в Берлине А.А. Михельсон, “мысль о возможности войны по столь пустому предлогу, как инцидент в Касабланке, означает высокую степень международной напряженности” (цит. по: [Виноградов, 1964, с. 53]).
      Происшедшие осенью 1908 г. события стали пиком в развитии взаимоотношений двух держав в рассматриваемый период. Напряжение вполне могло спровоцировать начало очередного международного кризиса на марокканской почве. Стало ясно, что франко-германское соперничество “на местах” было невозможно прикрыть звучащими в европейских столицах речами о дружественных намерениях государств по отношению друг к другу. Но в тот момент Франция и Германия пошли на компромисс и несколько месяцев спустя оповестили Европу о подписании совместного соглашения.
      Причину столь резкой смены настроений во франко-германских взаимоотношениях следует искать на Балканах, где в это же самое время взрывоопасный характер приобрели события, связанные с аннексией Австро-Венгрией Боснии и Герцеговины6, чему воспротивились Россия, Турция и Сербия. Планируя присоединение этих провинций, в Вене рассчитывали на поддержку со стороны Германии и невмешательство Франции и Англии, что оставляло бы Россию без помощи ее союзников по блоку. Отстаивать в одиночку свои претензии и тем более обострять ситуацию до вооруженного конфликта с объединенными силами Тройственного союза Россия, конечно, не решилась бы. В этом смысле касабланкский инцидент, серьезно поссоривший Париж и Берлин, внес свои коррективы в планы австрийского МИД. Поэтому Австро-Венгрия попросила Германию скорее уладить марокканские распри, чтобы на случай конфликта с Россией на Балканах не раздражать ее союзницу [DDF, 1946, vol. XI, № 172, 188].
      Позиция Германии в боснийском вопросе оказалась решающей: не принимая прямого участия в самих балканских событиях, она поддержала своего союзника и решительно встала на сторону Австро-Венгрии. Не случайно именно в это время в Берлине вспомнили о недавних попытках найти взаимопонимание с французами в Марокко. Расчет немецких политических кругов был прост: использовать “слабое место” французов, коим являлся вопрос о Марокко, пообещать им преимущественные права и таким образом, преодолев взаимные разногласия, решить задачи более масштабного характера. “Купив” подобным образом нейтралитет Парижа, Германия одновременно решила бы несколько задач: во-первых, урегулирование марокканского вопроса, во-вторых, ухудшение взаимоотношений внутри Антанты путем обострения франко-русско-английских связей и, наконец, сохранение прежнего порядка на Балканах.
      В Париже также посчитали Боснийский кризис удобной возможностью полюбовного разрешения марокканского вопроса: немцы были поглощены балканскими событиями, что отвлекало их от проблем султаната. Так почему же не вспомнить о былых разговорах о возможном сотрудничестве в этой части Африканского континента и не добиться от Германии полной свободы действий? Именно такие идеи отстаивала сформировавшаяся в это время в палате депутатов группа, в состав которой вошли члены колониальной партии во главе с Е. Этьеном, члены Комитета по делам Марокко, политический редактор газеты “Тан” Тардье, министр финансов Ж. Кайо, отстаивающий интересы тех промышленных кругов, которые были нацелены на сотрудничество французского и немецкого капитала в султанате [Edwards, 1963, p. 500]. Немецкий поверенный в делах фон Ланкен писал, что с началом Боснийского кризиса настроения в Париже переменились в сторону сближения с Германией, даже невзирая на касабланкский инцидент [DDF, 1946, vol. XI, № 443].
      Расчет немцев оказался верным: Англия и Франция под разными предлогами уклонились от принятия конкретных мер против Австро-Венгрии, не проявив тем самым никакого участия к интересам России. А Германия путем умелой дипломатической игры смогла “отомстить” Петербургу за его сближение с Англией [Романова, 2008, с. 162].
      Боснийский кризис, показав наличие определенных противоречий между европейскими государствами и обнажив проблему взаимоотношений внутри союзнических блоков, в конечном счете оказал решающее влияние на франко-германское сближение в Марокко. В этих условиях ни одна из сторон не стремилась к созданию нового очага международной напряженности. Поэтому обострение марокканской проблемы в 1908 г. не приобрело характера международного кризиса, а локализовалось в рамках франко-германских отношений. В этой связи события осени 1908 г. в Марокко можно обозначить как несостоявшийся кризис: балканская чаша весов в конечном счете оказалась для Германии весомее, а во Франции посчитали нецелесообразным обострять отношения с Австро-Венгрией из-за второстепенных, с точки зрения Клемансо и Пишона, вопросов [DDF, 1946, vol. XI, № 487, 503, 548]. Здравый смысл и царившие в столицах настроения показали, что достижение компромисса между двумя державами являлось наиболее целесообразным способом выхода сторон из конфликтной ситуации. Уже с конца ноября 1908 г. напряженность в отношениях между Францией и Германией на марокканской почве стала постепенно затихать. Тогда же обе державы договорились передать урегулирование касабланкского инцидента на арбитраж7.
      Результатом происшедших перемен стало начало второго этапа франко-германских переговоров, длившихся с октября 1908 г. по февраль 1909 г. Переговоры велись в атмосфере строжайшей секретности в Берлине и Париже.
      Примечательно, что уже в октябре 1908 г. во время одной из встреч со статс-секретарем фон Шеном Ж. Камбон сделал попытку связать Боснийский кризис и касабланкский инцидент с целью создания благоприятной почвы для франко-германского сближения [DDF, 1946, vol. XI, № 491]. Через месяц, в ноябре 1908 г., на открытии новой сессии Имперского Рейхстага в своей приветственной речи кайзер Вильгельм подчеркнул дружественное отношение к Франции и выразил стремление Берлина пойти навстречу “стараниям нынешнего Французского кабинета, направленным на улучшение взаимных отношений” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 81].
      13 декабря 1908 г., во время встречи французского министра финансов Ж. Кайо и немецкого поверенного в делах фон Ланкена, первый открыто предложил исключить марокканскую проблему из числа спорных. Стороны официально заверили друг друга, что для Франции султанат “жизненно необходим из-за непосредственной близости его к Алжиру”, а для Германии важен “исключительно из-за коммерческих интересов”. Вопрос о компенсациях, который Берлин хотел бы получить взамен, фон Ланкен предложил решать Парижу. По окончании встречи оба дипломата выразили надежду на достижение скорейшего взаимопонимания в условиях обострения ситуации на Балканах [DDF, 1946, vol. XI, № 503].
      Казалось, что фундамент будущего соглашения был заложен, но фон Бюлов не был сильно воодушевлен вновь открывшимися переговорами между державами, и в декабре 1908 г. отказался выступать прямым инициатором подписания соглашения. Стоит отметить, что конец 1908 г. - начало 1909 г. стал наивысшей точкой развития Боснийского кризиса: его участники все чаще говорили о неизбежности войны [Виноградов, 1964, с. 114-116]. Возможно, именно в это время в Берлине окончательно осознали необходимость использовать удачно складывавшуюся ситуацию для урегулирования отношений с французами, другой такой возможности могло просто не представиться.
      Решающее воздействие на перемену настроений в Берлине оказали участники “Союза марокканских копей”. Еще в начале декабря 1909 г. В. фон Шен заявил, что этот синдикат может выступить в роли инструмента франко-германского сближения [Edwards, 1963, p. 504-505]. В конце декабря 1908 г. - начале января 1909 г. в Париже представители “Союза” совместно с французскими промышленниками организовали конференцию, на которой открыто заявили о своей готовности к сотрудничеству в Марокко и выразили надежду на скорейшее заключение франко-германского соглашения [Edwards, 1963, р.506]. В конечном итоге заинтересованные в султанате финансовые и промышленные круги подтолкнули свои правительства к подписанию соглашения.
      Результаты не заставили себя долго ждать. На состоявшейся 6 января 1909 г. встрече Ж. Камбона и фон Шена стороны обсудили предмет будущего соглашения: экономическое сотрудничество немцев и французов в Марокко взамен на признание преобладающего политического влияния в нем последних. 27 января 1909 г. фон Шен оповестил Камбона о согласии Германии принять достигнутые в ходе совместных встреч договоренности и использовать в качестве основы будущего соглашения предложенный в 1907 г. проект [DDF, 1946, vol. XI, № 507, 596].
      Таким образом, сочетание международной обстановки с внутренними обстоятельствами в Марокко создало благоприятную атмосферу для подписания 9 февраля 1909 г. франко-германского соглашения [Delonche, 1916, р. 318].
      Обе стороны объявляли о своей приверженности Альхесирасскому акту и провозглашали своей целью “предотвращение взаимных недоразумений”. Германия признавала “особые политические интересы Франции в Марокко” и “обязалась не препятствовать этим интересам”. Франция, со своей стороны, обещала поддерживать целостность и независимость марокканского государства и гарантировала экономическое равноправие Германии в коммерческой и промышленной деятельности в Марокко. Договаривающиеся стороны также объявляли, что “они будут способствовать совмест­ному участию своих граждан в делах, которые те пожелают предпринять”.
      Соглашение дополнялось секретными письмами Камбона и фон Шена. В письме Ж. Камбона говорилось, что немцы впредь не будут занимать должности в Марокко, имеющие политический характер, а в будущих совместных предприятиях французская сторона будет иметь преимущества. В ответном письме фон Шен выражал свое согласие с этими предложениями [Delonche, 1916, р. 318].
      Известие о подписании франко-германского соглашения вызвали неоднозначную, но вполне ожидаемую реакцию в европейских столицах. Так, в британском Форин офис его встретили довольно холодно, заявив: “Мы отказались от своих притязаний в Марокко с тем, чтобы способствовать утверждению там французов. Но в наши намерения отнюдь не входило отступать перед немцами. Между тем французы делают быстрые уступки, которым мы имели бы возможность противодействовать, ввиду чего мы, вероятно, скоро перейдем к более деятельному участию в марокканских делах, где наша торговля в некоторых портах сильнее французской” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 61]. При этом британский министр иностранных дел Э. Грей заметил, что франко-германское соглашение не гарантирует в будущем невмешательство Берлина в марокканские дела [DDF, 1946, vol. XII, № 1]. Подобные отклики имели под собой вполне логичное объяснение: потепление франко-германских отношений и готовность своего союзника пойти на уступки одному из главных соперников в угоду экономическим интересам шли вразрез с основополагающими принципами Антанты.
      В Петербурге, помня о предательской позиции французов в ходе Боснийского кризиса, были уверены, что это соглашение выходило за пределы Марокко8 и что теперь во всей внешней политике французы будут идти заодно с Германией, а значит и с Австро-Венгрией, что приблизит их к Тройственному союзу. В Петербурге даже высказывались в пользу разрыва с не оправдавшей себя Антантой [Игнатьев, 1962, с. 53]. В свою очередь, Испания, союзник французов во всех марокканских делах, крайне отрицательно восприняла данное соглашение. Увидев в нем ущемление интересов своей страны, глава испанского кабинета А. Маура потребовал особого “тройственного” соглашения и вскоре инициировал франко-испано-германские переговоры, намереваясь получить свою часть марокканского султаната. Он посчитал, что таким образом испанцы смогут немного “усмирить аппетит французских колониалистов” [DDF, 1946, vol. XII, № 225].
      В целом франко-германская декларация не встретила серьезных возражений со стороны заинтересованных держав. По сути, она давала больше преимуществ французской стороне: не делая никаких территориальных уступок, устранив своего основного конкурента, французы могли теперь победоносно завершить подчинение султаната своей власти. Как писала в то время французская пресса: “Отныне цель устойчивого международного положения Шерифской монархии была достигнута, а миролюбивый и последовательный характер действий французов в марокканских делах признался и Германией” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 86].
      Более того, эта декларация “отодвинула призрак постоянно висевшей над Парижем опасности столкновения с Германией из-за Марокко” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 21]. В этой связи весьма символично выраженное немецкой стороной желание, чтобы именно французский представитель в Марокко Реньо оповестил М. Хафида о состоявшемся соглашении. Тем самым он заявлял марокканскому правителю, что впредь в своих конфликтах с Францией он не может рассчитывать на поддержку Германии. Последняя, как следовало из текста, не претендовала на политические права в этой части Африканского континента и довольствовалась экономическими привилегиями.
      Оценивая характер этого соглашения, можно сказать, что если бы его подписание произошло в 1907 г., то намерения немцев действительно выглядели бы исключительно коммерческими. Однако к 1909 г. ситуация была иной: кризис на Балканах смешал карты Германии. Обеспечение свободы действий на Балканах своему союзнику - Австро-Венгрии и подрыв сил Антанты в данном регионе оказались в тот момент задачами гораздо более важными, нежели решение отошедшего на второй план марокканского вопроса. Не оставляя своей идеи борьбы за мировое господство, помня о дипломатическом фиаско в Альхесирасе, немцы расценили Боснийский кризис как благоприятный фактор ослабления влияния России на Балканах. Желая сыграть на внутренних противоречиях между странами - участницами Антанты и зная о стремлении французских политических кругов содействовать Германии в мирном урегулировании балканских событий, на Вильгельмштрассе посчитали более целесообразным уступить в частном вопросе, с тем чтобы сохранить основную линию своего внешнеполитического курса. Таким образом, нейтральная позиция французов была фактически обеспечена немцами ценой внешне невыгодного для них соглашения, а чувство национального самолюбия уступило место холодному расчету. Не случайно в России это соглашение назвали “договором купли-продажи”: все, что в нем уступалось одной из сторон, оплачивалось другой [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 52].
      Хотя подписанный в 1909 г. документ был временным соглашением, он выходил за рамки частной проблемы. Его по праву можно назвать знаковым событием в истории развития как марокканского вопроса, так и международной жизни рассматриваемого периода. Его подписание сделало возможным достижение компромисса в отношениях двух держав - не просто серьезных конкурентов в Марокко, но принадлежавших к противостоящим блокам. Объективно соглашение стало логичным завершением тех примирительных тенденций, которые наметились в политике обоих европейских государств после 1906 г., а сам марокканский вопрос был решен в том ключе, как того добивалось французское правительство. Можно сказать, что соглашение стало результатом обдуманного плана согласования политических устремлений Франции с экономическими интересами Германии.
      Во франко-германских отношениях в Марокко в 1907-1909 гг. наблюдалась интересная закономерность. Частые столкновения двух держав на марокканской почве по различным вопросам хотя и способствовали дальнейшему углублению противоречий и обостряли борьбу за свои интересы, но на практике каждое новое событие толкало конфликтующие стороны искать пути компромисса и приближало их к соглашению. Таким образом, динамика франко-германских отношений вокруг Марокко носила синусоидальный характер. После Альхесираса возобновилось острое соперничество “на местах”, последовавшая попытка дипломатического урегулирования была неудачна, но увенчалась созданием “Союза марокканских копей”. Новое обострение, вызванное гражданской войной и касабланкским инцидентом, завершилось заключением соглашения 1909 г. Сгладив на время остроту противоречий, оно тем не менее окончательно не устранило франко-германскую вражду вокруг марокканского султаната, и уже через год державы столкнулись вновь, что спровоцировало начало Второго марокканского кризиса. Это означало, что соглашение не изменило самой сути внешней политики двух держав: франко-германские взаимоотношения развивались в рамках дальнейшей поляризации мира и усиления антагонизма Антанты и Тройственного союза.
      ПРИМЕЧАНИЯ
      1. Условия данного соглашения преследовали цель сгладить англо-русские противоречия на Ближнем и Среднем Востоке. Его подписание завершило создание Антанты (см: [Остальцева, 1977; Романова, 2008, с. 80-86]).
      2. Речь идет о Бьеркском соглашении 1905 г., не вступившем в силу.
      3. По сообщению Е.В. Саблина, “самолюбие Франции в большей степени было задето инициативой махзена, которая несомненно была вызвана германским влиянием”.
      4. Другой мало заинтересованной державой были США.
      5. По сообщению Е.В. Саблина, в немецкой дипломатической миссии в Марокко переход французов к открытым военным действиям считали прямым подтверждением того, что доктор Мошан погиб как неофициальный осведомитель Парижа. А местная печать назвала его “первой жертвой франко-немецкого соперничества” [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 68].
      6. Формально они входили в состав Османской империи, но по решению Берлинского конгресса 1878 г. были оккупированы Австро-Венгрией. Последняя давно рассматривала эти стратегически важные провинции как плацдарм для усиления своего влияния на Балканах.
      7. Касабланкский инцидент был окончательно улажен в октябре 1909 г. на третейском разбирательстве в Гаагском трибунале, которое вынесло компромиссное решение: признать вину немцев, оказавших помощь дезертирам не своей национальности, и неправомерность применения французами силы для защиты якобы оказавшихся в опасности своих граждан [DDF, 1946, vol. XI, № 544].
      8. В частности, в депеше в МИД российского посла в Париже А.И. Нелидова от 19.02.1909 г. содержится намек на то, что во время франко-германских переговоров одновременно затрагивался вопрос о Багдадской железной дороге и что французы намеревались уступить немцам, чтобы заполучить Марокко. Однако эти подозрения оказались беспочвенными [АВПРИ, д. 2758, 1908-1909, л. 21].
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      Архив внешней политики Российской империи (АВПРИ). Ф. 151. Политархив. Оп. 482.
      Балобаев А.И. Милитаристская пропаганда в Германии в 1908-1909 гг. // Труды Томского государственного университета им. В.В. Куйбышева. Т. 180. 1965.
      Бестужев И.В. Борьба в правящих кругах России по вопросу внешней политики во время Боснийского кризиса // Исторический архив. 1962, № 5.
      Бюлов Б. Воспоминания. М.-Л., 1935.
      Виноградов К.Б. Боснийский кризис 1908-1909 гг. - пролог Первой мировой войны. М., 1964.
      Воронов Е.Н. Франко-русские дипломатические отношения накануне и в период марокканских кризисов (1900-1911 гг.). Дисс. ... канд. ист. наук. Курск, 2004.
      Гейдорн Г. Монополии. Пресса. Война / Пер. с нем. Г.Я. Рудого. М., 1964.
      Игнатьев А.В. Русско-английские отношения накануне первой мировой войны (1908-1914 гг.). М., 1962.
      Остальцева А.Ф. Англо-русское соглашение 1907 г.: влияние русско-японской войны и революции 1905­1907 гг. на внешнюю политику царизма и на перегруппировку европейских держав. Саратов, 1977.
      Романова Е.В. Путь к войне. М., 2008.
      Рудаков Ю.М. Германия и Арабский Восток в конце 19 - начале 20 в. М., 2006.
      Сергеев М.С. История Марокко. М., 2001.
      Allendesalazar J.M. La diplomatica Espanola y Marruecos 1907-1909. Madrid, 1990.
      Andrew C.M., Kanya-Forster A.S. The French “Colonial Party”: Its Composition, Aims and Influence, 1885­1914 // Historical Journal. 1971, № XIV.
      British Documents on the Origins of the War (1898-1914) (BD) / ed. by G.P. Gooch and H. Temperley. L., 1928.
      Bulletin du Comité de VAfrique française (BCAF). P., 1908.
      Delonche L. Statut international du Maroc. P., 1916.
      Documents diplomatiques francais, 1871-1914 (DDF). P., 1946.
      Dugdale E.T.S. German Diplomatic Documents, 1871-1914. Vol. 2. L., 1928-1929.
      Earle E.M. Turkey, The Great Powers and the Bagdad Railway. N.Y., 1924.
      Edwards E.W. The Franco-German Agreement on Morocco, 1909 // The English Historical Review. Vol. 78, No. 308 (Jul.1963).
      Hajoui Mohammed Omar el. Histoire diplomatique du Maroc (1900-1912). P., 1937.
      Hanotaux G. Etudes diplomatiques. La politique d’équilibre, 1907-1911. P., 1912.
      Malcolin С. French Public Opinion and Foreign Affairs 1870-1914. L., 1931.
    • Лепехова Е. С. Особенности конфессиональной политики правительства в Японии в VII-VIII вв. (на примере Кодекса "Сонирё")
      Автор: Saygo
      Лепехова Е. С. Особенности конфессиональной политики правительства в Японии в VII-VIII вв. (на примере Кодекса “Сонирё”) // Восток (Oriens). - 2013. - № 3. - С. 22-28.
      Данное исследование посвящено проблеме конфессиональной политики государственной власти в Японии в VII-VIII вв. в отношении буддизма на основе изучения отдельных статей из специального законодательного кодекса “Сонирё” (“Правила и ограничения для монахинь и монахов”), введенного правительством для контроля за буддийской сангхой. Этот кодекс являлся частью единого свода законов “Тайхорё”, принятого в конце VII в. и составленного на основе китайских законодательных статутов периодов Суй (581-618) и Тан (618-907). Стремясь интегрировать буддизм в систему государственного управления, правительство рицурё пыталось ввести буддийскую сангху в рамки конфуцианской законодательной системы, ставившей на первое место служение обществу. Получив привилегии такие же, как у правительственных чиновников, буддийские монахи и монахини должны были относиться к службе государству как к своему личному долгу.

      Суйко

      Принц Сётоку

      Дзито

      Кокэн

      Сёму
      Период с VII по VIII в. в Японии характеризуется кардинальной переменой государственного и общественного строя, когда за удивительно короткий срок страна, где преобладал родоплеменной строй, превратилась в централизованное государство с развитой бюрократической системой (рицурё).
      Примечательно, что именно в этот период буддизм, появившийся в Японии в VI в., постепенно превратился в государственную религию при поддержке императорского двора. Политика, проводимая императорами Тэмму (673-686), Сёму (724-749), императрицами Дзито (686-697) и Кокэн (756-783), способствовала превращению буддизма в средство государственной идеологии. Одновременно с внедрением буддизма в систему государственной власти, в правление императрицы Суйко, в 603 г. была введена система 12 государственных рангов (канъи дзюникай), заимствованная из Китая. В том же году был возведен дворец Охарида-но мия, структура которого, как полагает Осуми Киёхару, восходила к китайским императорским дворцам династии Суй. По замыслу его создателей, это должен был быть первый императорский дворец, в котором вершились государственные дела и проводились придворные церемонии. Дворцовые помещения в нем располагались в соответствии с китайскими представлениями о симметрии - с запада на восток [Osumi Kiyoharu, 2010, p. 68]. В следующем году был введен придворный этикет, предписывающий придворным посещать и покидать императорский дворец в соответствии с правилами, основанными на конфуцианском этикете.
      Следует отметить, что в начале VII в. конфуцианская культура, так же как и буддизм, распространялась главным образом благодаря буддийским монахам из Кореи, прибывшим в Ямато по приглашению императрицы Суйко. Им была отведена особая роль: они должны были обучать молодых аристократов не только буддийской философии, но и другим наукам, принятым при китайском и корейском дворах: астрономии, географии, искусству составления календаря, даосской магии. Наставником вышеуказанных наук для придворных стал монах Кванкын родом из Пэкче, а другой монах, Хёджа, стал учителем принца Сётоку и поддерживал с ним связь до самой смерти престолонаследника [Нихон сёки..., 1997, т. II, c. 91].
      Отношение правительства к буддизму как к государственной религии лучше всего раскрывается в законодательном кодексе для буддийского духовенства “Сонирё” (“Правила и ограничения для монахинь и монахов”). Этот кодекс является частью единого свода законов “Тайхорё”, принятого в конце VII в. и составленного на основе китайских законодательных статутов периодов Суй и Тан.
      Прежде чем перейти к рассмотрению “Сонирё”, необходимо упомянуть о “Винае” (или “Пратимокше”) - буддийском каноне по монашеской дисциплине и нравственному воспитанию, который регулировал поведение членов сангхи.
      Говоря о винае, следует уточнить, что подразумеваются два значения этого слова. Первое обозначает винаю как общее название нравственно-этических учений, правил, заповедей, обетов и т.д. для всех буддийских школ. Второе значение этого слова относится к “Винае-питаке” (“Корзина руководств по нравственному воспитанию”) - первой многотомной книге буддийского канона Трипитаки. В первой ее части подробно излагается буддийский устав (обязательные правила поведения для монахов и монахинь, правила проживания, одевания и т.д.), известный также как “Пратимокша” [Matsunaga, Matsunaga, 1987, vol. I, p. 49].
      Введение “Винаи”, призванное консолидировать буддийскую общину, парадоксальным образом способствовало ее окончательному расколу и появлению различных философских школ буддизма, каждая из которых интерпретировала “Винаю” по-своему. Ко времени проникновения буддизма на Дальний Восток сложилось четыре типа винаи: виная четырех категорий школы дхармагупта (яп. сибунрицу), виная десяти чтений школы сарвастивада (яп. дзюдзюрицу), виная пяти категорий школы махишасака (яп. гобурицу) и виная махасангиков (яп. макасогирицу) [ibid.].
      Из всех вышеназванных текстов только виная пяти категорий получила широкое распространение. В Китае она легла в основу школы лю (яп. рицу), созданной монахом Даосюанем (596-667), учеником Сюань-цзана.
      В Японии же виная появилась с конца VI в. благодаря деятельности буддийских монахов из Пэкче [ibid., p. 49-52]. Однако она долго не находила практического применения, что создало определенные трудности в отношениях между буддийской сангхой и государством на раннем этапе. Об этом свидетельствует указ императрицы Суйко от 624 г., поводом для издания которого послужило преступление, совершенное одним из монахов. Согласно этому указу, были учреждены специальные административные должности содзё и содзу для надзора за монахами и монахинями, причем содзё был назначен буддийский монах, а содзу - государственный чиновник. Также был назначен чиновник ходзу, отвечавший за храмовое имущество. Как следствие этого, была проведена перепись буддийских храмов, монахов и монахинь. Согласно ей, в период правления Суйко насчитывалось 46 будийских храмов, 816 монахов и 569 монахинь, итого в общей сложности - 1385 буддийских монахов в стране [Нихон сёки..., 1997, т. II, с. 111].
      Как считают исследователи Дайган и Алисия Мацунага, то, что у буддийской сангхи в Японии долгое время не было четко прописанного монашеского устава, можно объяснить следующим образом: учения различных школ, проникших в Японию, были преимущественно философскими и не связанными ни с практическими сторонами религии, такими как поведение духовенства, ни со сложным вопросом посвящения [Matsunaga, Matsunaga, 1987, vol. I, p. 49].
      Необходимость введения единой винаи для всех буддийских школ в Японии стала осознаваться представителями верховной власти с первой половины VIII в. По этой причине император Сёму (724-758) отправил двух священников - Эйэя из храма Гангодзи и Фусё из Дайандзи - в Китай.
      После десяти лет обучения в Китае Фусё (Эйэй скончался от болезни) убедил отправиться с ним в Японию известного наставника винаи Цзянчжэня (яп. Гандзина).
      Гандзин принадлежал к школе винаи дхармагупта (кит. сы фэн люй; яп. сибунрицу ), чье толкование винаи считалось стандартным для китайских школ. В 753 г. он прибыл в Японию и воздвиг в храме Тодайдзи первый кайдан - платформу для посвящения в соответствии с традициями сибунрицу, и трактовка этой школы отныне стала основополагающей в Японии. Аналогичные кайданы были воздвигнуты в храмах Якусидзи и Каннондзи (провинция Цукуси).
      В 754 г. в храме Тодайдзи состоялась торжественная церемония посвящения, во время которой император Сёму, его жена и дети, а также их свита из 440 человек приняли от Гандзина шила - свод моральных правил, которые надлежало применять каждый день на практике буддистам-мирянам. В биографии Гандзина, составленной его современником Оми-но Мифунэ уточняется, что государь, государыня и наследный принц приняли от Гандзина “заветы бодхисаттвы” и в тот же день около 400 монахов и монахинь отринули прежнюю винаю, дабы следовать законам сибунрицу.
      Кодекс “Сонирё”, в свою очередь, состоял из 27 статей, которые были публично оглашены перед высокопоставленными монахами в 701 г. в храме Дайандзи [Augustine, 2005, p. 23]. Согласно “Антологии толкований рицурё” (“Рё-но сюгэ”) (868 г.) “Сонирё” был составлен на основе “Даосэнгэ” - китайских кодексов для буддийских и да­осских монахов эпохи Тан. К сожалению, они сохранились лишь частично, поэтому Футаба Кэнко попытался реконструировать их на основе цитат из “Рё-но сюгэ” [Futaba Kenko, 1994, p. 65-66]. Согласно его исследованиям, “Даосэнгэ” был составлен в Китае в начале VII в. Судя по всему, императорский двор эпохи Тан рассматривал даосских и буддийских монахов как своего рода “религиозных государственных чиновников”, поэтому им запрещалось проповедовать вне храмов. Правительство опасалось, что странствующие монахи своими проповедями могут подстрекать народ к мятежу, и поэтому проводило жесткую грань между официальными и самопровозглашенными монахами [ibid.].
      Большинство статей из “Сонирё” составлено на основе соответствующих из “Даосэнгэ”. Тем не менее Накаи Синко отметил, что по меньшей мере четыре статьи из “Сонирё” не имеют аналогов в “Даосэнгэ”. Он объясняет это тем, что часть статей были добавлены позже составителями “Рё-но сюгэ” под влиянием японских реалий периода Асука [Nakai Shinko, 1994, p. 83]. Так, в статье 25 кодекса “Сонирё” предписывалось высылать монахов или монахинь в отдаленные провинции, если они трижды нарушат монастырское покаяние. Хотя в “Даосэнгэ” могла существовать статья о ссылке, все же, как указывает Накаи, подобное разделение между столицей и провинциями не было характерно для Китая VI-VII вв., где было несколько геополитических центров. Статья 19, требующая от монахов во время путешествия спешиваться и скрывать свое лицо при встрече с чиновниками третьего ранга и выше, также отсутствует в “Даосэнгэ” [Nakai Shinko, 1994, p. 84].
      Основное различие между “Даосэнгэ” и “Сонирё” состояло в том, что основная цель “Сонирё” была направлена на ограничение деятельности монахов вне государственных храмов и святилищ, в то время как “Даосэнгэ” стремился прежде всего уравнять в правах даосских и буддийских монахов. Так, статья 23 “Сонирё” предписывала налагать строгую епитимью на монахов и монахинь, которые читают проповеди мирянам вне стен храма и распространяют среди них сутры и изображения Будды. Самих слушателей следовало привлекать к уголовной ответственности [Тайхорё, 1985, с. 72].
      Монахам и монахиням запрещалось не только проповедовать в местах, не предназначенных для этой цели, но и заниматься гаданием, раздачей талисманов, шаманством и лечением людей (статьи Nakai Shinko, 1994, p. 1 и 2) [Тайхорё, 1985, c. 66]. Это показывает, что буддийские монахи пользовались популярностью среди простого народа прежде всего как гадатели и целители, однако правительство не устраивало распространение буддизма в стране вне государственного контроля. В соответствии со статьями 2 и 5 монахов, самовольно покинувших монастырь, установивших молельню без санкции властей и поучающих народ, следовало немедленно расстригать [Тайхорё, 1985, c. 67].
      Правительство стремилось регулировать каждый шаг представителей буддийской сангхи. Даже если монах или монахиня намеревались вести жизнь отшельников, об этом следовало уведомить “Ведомство по делам духовенства” (“Согосэй”), созданное еще при императрице Суйко. Официальные и монастырские власти должны были знать, что отшельник постоянно находится в определенном горном убежище, которое ему запрещалось покидать [Тайхорё, 1985, c. 69].
      Статьи 18 и 26 кодекса “Сонирё” запрещали монахам и монахиням приобретать в частное владение садовые участки, дома и имущество, заниматься торговлей и ростовщичеством, принимать в дар рабов, скот и оружие [Тайхорё, 1985, c. 70, 73]. Это свидетельствовало о попытках установить контроль правительства над перераспределением земельной собственности между храмами, начатых еще при императоре Тэмму. Следует, однако, иметь в виду, что эти запреты не относились к крупным буддийским храмам, которые продолжали владеть земельными угодьями и иметь рабов. Примечательно, что рабы, принявшие монашество, не преследовались по уголовному кодексу, как те, кто сделал это тайно, однако если потом их расстригали за проступки или они сами возвращались в мир, то снова автоматически становились рабами [Тайхорё, 1985, c. 72].
      Статья 21 заслуживает особого внимания, поскольку в ней статус монахов и монахинь приравнивается к положению правительственных чиновников. Например, если монах или монахиня совершали уголовное преступление, за которое обычному человеку полагалось 100 палок, на них налагалась епитимья. Даже если монах или монахиня совершали более тяжкое преступление, их все равно судили по монастырским предписаниям. Однако эти меры не действовали, если священнослужитель был замешан в антиправительственном заговоре. В этом случае его полагалось судить как государственного преступника [Тайхорё, 1985, c. 71].
      Правительство жестоко карало тех лиц, которые самовольно постригались в монахи, не пройдя систему государственного посвящения (сидосо)1. Впервые сидосо упоминаются в летописных источниках, относящихся ко времени правления императора Сёму. Однако Дж.М. Августин полагает, что предпосылки появления этого феномена относятся ко второй половине VII в., когда император Тэмму начал вводить новую систему земельного налогообложения [Augustine, 2005, p. 50].
      Эта система основывалась на прикреплении трудового населения к земле и сопровождалась увеличением налогов и различных повинностей (трудовой и воинской). В условиях частых стихийных бедствий и эпидемий периода Нара для многих крестьян эти условия становились невыносимыми. Стремясь избежать уплаты налогов, многие становились бродягами или прибегали к фиктивному уходу в монахи. В свою очередь власти всячески пытались противостоять бродяжничеству, в том числе и самовольному пострижению в монахи. Так, статья 16 предупреждает: “Если монах или монахиня с целью обмана прибегнут к такому мошенничеству, как передача [своего] имени другому человеку, то подвергать его (ее) расстригу и наказанию по уголовному кодексу. Вместе с тем и приобретателя [имени] подвергать одинаковому наказанию” [Тайхорё, 1985, c. 70]. Как указывают средневековые комментаторы “Сонирё” - монахи Рёсяку и Гикай, передача своего монашеского имени другому человеку подразумевала, что лицо, получившее монашеское имя, принимает и монашеский обет. Также сообщается о случаях, когда монахи продавали свои имена мирянам, желавшим выдать себя за монахов, получивших официальное посвящение. При этом, как утверждает один из комментаторов, Гикай, среди сидосо было широко распространено приобретение имен уже умерших монахов за деньги [Augustine, 2005, p. 51]. Поэтому для предотвращения подобной практики в статье 20 от буддийского духовенства и провинциальных губернаторов требовалось докладывать о смерти монаха или монахини каждый месяц в управление по делам буддизма “Сого” и Государственный совет [Тайхорё, 1985, с. 71].
      Наказания для сидосо и всех, кто был связан с ними, определяются в статье 22: “Если кто-либо тайно пострижется в монахи или присвоит чужое монашеское имя, а также если расстрига оденет монашеское облачение, то наказывать по уголовному кодексу. Если об истинных обстоятельствах знали настоятель монастыря и другие пастыри, а также проживающие в той же келье, то всех их расстригать. Если проживающие в той же келье не только знали об этом, но и приютили такое лицо и предоставили ему ночлег на одну ночь и более, то на всех налагать епитимью в 100 суток. Монаха или монахиню, знавшего истинные обстоятельства и предоставившего бродяге или беглецу один ночлег и более, также подвергать епитимье в 100 суток. Если основное преступление бродяги окажется более тяжким, то судить монаха по уголовному кодексу” [Тайхорё, 1985, с. 72].
      Говоря о наказаниях по уголовному кодексу для самопровозглашенных монахов, средневековые комментаторы Рёсяку и Гикай указывают, что чаще всего их приговаривали к одному году каторжных работ [Augustine, 2005, p. 51]. Иноуэ Мицусада, исследовавший “Сонирё”, отмечает в связи с этим, что наказания для сидосо были наиболее жестокими, поскольку самопровозглашенные монахи подрывали контроль государства над буддийской церковью [Inoue Mitsusada, 1982, p. 291-354].
      Что же касается наказаний для монахов и монахинь, то их Иноуэ подразделил на две категории:
      А. Нарушения законов рицурё:
      1. Государственная измена (ст. 1);
      2. Посвящение в монахи без санкции правительства (ст. 3, 16, 20, 22);
      3. Отшельничество и проповеди вне стен храмов и монастырей (ст. 5, 13);
      4. Неповиновение министерству, ведомству и правительственным чиновникам, надзирающим за монахами и монахинями (ст. 4, 8, 17, 19).
      Б. Нарушения монашеского устава:
      1. Убийство, воровство и другие преступления против морали (ст. 1);
      2. Ложные учения, предсказания, целительство, шаманство (ст. 2, 5, 23);
      3. Раздоры в буддийской общине (ст. 4, 5, 14);
      4. Постоянное нарушение монашеского устава (ст. 5, 7, 9, 10, 11, 12, 18, 26).
      Как указывает Иноуэ, в обеих категориях самые жесткие наказания установлены за преступления против статьи 1 [Inoue Mitsusada, 1982, p. 291-354].
      Статьи “Сонирё”, включенные Иноуэ в категорию Б, являлись специальными законами, ужесточавшими монашеский устав буддийской сангхи. Монахам и монахиням следовало вести высокодобродетельный образ жизни ради того, чтобы в ходе религиозной практики обрести сверхъестественные магические способности. Статьи из категории А были направлены на применение этих способностей для блага государства. Другими словами, правительство признавало харизматическую силу буддийского духовенства и стремилось ввести ее в рамки конфуцианской законодательной системы, ставившей на первое место служение обществу.
      Как отмечает Абэ Рюити: “Правительство намеревалось превратить сангху в бюрократический аппарат, предоставив ей освобождение от государственных законов и защищая монахов и монахинь, как представителей императора” [Abe Ryuichi, 1999, р. 28]. Это мнение разделяет и Хаями Тасуку: «Правительство рицурё считало основной задачей “Сонирё” интегрировать буддизм в систему управления, сделав монахов и монахинь представителями императора. Получив привилегии, такие же, как у правительственных чиновников, они должны были относиться к службе государству как к своему личному долгу. Тайное пострижение в монахи или передача монашеского имени другому человеку, считавшиеся в “Сонирё” столь же тяжкими преступлениями, как и мятеж, свидетельствует о целенаправленном стремлении государства превратить сангху в организацию “монахов-чиновников” (кансо). Создание функционирующего бюрократического аппарата монахов и монахинь являлось основным намерением Рицурё» [Hayami Tasuku, 1986, p. 14].
      Несмотря на жесткие меры и ограничения, правительство тем не менее позволяло сангхе самой избирать высших руководителей, которые получали от властей официальное признание. Хотя эти лица и обладали правом наказывать монахов и монахинь, совершивших самые серьезные преступления, они также подлежали наказанию в том случае, если не могли или не хотели сообщить о нарушениях другими монахами “Сонирё” официальным властям.
      При сравнении “Винаи” и “Сонирё” до сих пор остается неясным, в какой мере они повлияли друг на друга. Дж.М. Августин полагает, что китайский кодекс “Даосэнгэ” мог быть составлен на основе двух винай: винаи школы дхармагупта (кит. сы фэн люй; яп. сибунрицу) и винаи школы махишасака (кит. у фэн люй; яп. гобурицу) [Augustine, 2005, р. 55]. Несмотря на то, что в Японии периодов Асука-Нара получила распростра­нение виная сибунрицу, все же следует отметить, что у “Винаи” и “Сонирё” больше различий, нежели сходства.
      Основное отличие “Винаи” от “Сонирё” заключалось в том, что кодекс “Сонирё” освобождал буддийских монахов и монахинь от уплаты налогов, податей, военных и трудовых повинностей, как и государственных чиновников. Взамен от буддийского духовенства требовалась лояльность по отношению к правительству и исправная служба, даже если она и заключалась в проведении буддийских церемоний в государственных храмах и соблюдении монашеского устава. Поэтому наказания для монахов и монахинь в “Сонирё” были более жесткими, нежели те, что были предписаны в “Винае”.
      Тем не менее изучение событий официальной хроники VIII в. “Сёку Нихонги” («Продолжение “Анналов Японии”») показывает, что между законами рицурё в отношении буддийского духовенства и их применением на практике существовала большая разница. Как сообщается в хронике, в 760 г. монах Кэтацу из храма Якусидзи во время игры в кости проиграл монаху Ханьё из того же храма и убил его. Согласно законам рицурё его следовало казнить за это преступление, однако в действительности он был расстрижен и сослан в провинцию Мицу. Другой монах из Якусидзи, Гёсин, был обвинен в ворожбе с целью уничтожения своего соперника при дворе. Светское лицо по законам рицурё в этом случае подлежало казни. Вместо этого Гёсин был понижен в должности и переведен из столичного храма в провинциальный монастырь Симоцукэ [Abe Ryuichi, 1999, р. 33].
      Исследователь Футаба Кэнко полагает, что подобное отношение к буддийскому духовенству было связано с верой нарских императоров в шаманскую силу монахов и монахинь. Даже если адепты буддизма и не получали правительственного разрешения на постриг, то они считались “чистыми” и наделенными силой и благодатью, если следовали религиозным предписаниям [Futaba Kenko, 1984, р. 309-316].
      Другой исследователь, Хаями Тасуку, считает, что вмешательство государства в дела буддийской общины было связано с двусторонней религиозной властью японского императора, который одновременно был верховным священником синтоистских богов и защитником Закона Будды:
      «Если строгое соблюдение заповедей, сопровождавшееся непрерывной религиозной практикой, которая гарантировала чистоту монахам и монахиням, удалившимся от мира, - пишет Хаями, - увеличивало магический и религиозный эффект от буддийских служб, то это также означало повышение религиозного авторитета императора, чье покровительство придавало буддизму статус официальной государственной религии. Требование государства, чтобы монахи и монахини соблюдали заповеди, исходит из древних японских религиозных представлений, которые налагали запрет на осквернение, как физическое, так и духовное. Поскольку “боги ненавидят нечистоту”, во время синтоистских служб от участников требовалось соблюдать чистоту, например, не есть мясо и соблюдать целибат. Выражение “поклонение богам и служение Буддам должно равным образом совершаться в чистоте”, которое часто фигурирует в императорских эдиктах периода Нара, символично для религиозного воззрения, в котором критерии синтоистского богослужения применялись для буддийских монахов и монахинь» [Hayami Tasuku, 1986, p. 15].
      Это объясняет, почему власти более сурово карали монахов и монахинь, уличенных в прелюбодеянии. “Осквернившиеся” священнослужители теряли не только свой религиозный и моральный авторитет в глазах населения, но и те экстраординарные способности, которыми им полагалось обладать, дабы служить на благо государства.
      Рассматривая проблему отношений между синтоизмом и буддизмом в Японии VII-VIII вв., многие исследователи отмечают различия в государственном законодательстве по отношению к буддизму и синтоизму. Если в отношении синтоизма законодательство носит скорее регулирующий характер, то к буддизму, как видно из многих статей “Сонирё”, оно предъявляет больше запретов. Это можно объяснить тем, что синтоизм был связан с кровнородственной структурой общества. Каждый член любой социальной группы с рождения участвовал в отправлении синтоистских ритуалов и находился под покровительством родового божества (удзигами). Синтоизм был полностью растворен в повседневности и по этой причине не имел идеологических противников.
      Что касается буддизма, то в период Нара он часто использовался политическими элитами в Японии в качестве средства идеологической борьбы. При этом основным оппонентом пробуддийски настроенных деятелей являлось конфуцианство, а не синтоизм. В этом отношении Япония унаследовала китайскую традицию противостояния конфуцианства и буддизма в вопросе о выборе модели государственного управления. Сторонники буддизма при этом склонялись к теократии и ритуально-магическому воздействию на окружающую действительность. Представители же конфуцианства (прежде всего влиятельный род Фудзивара) отдавали предпочтение китайской системе управления на основе полного соблюдения всех законов рицурё. Кульминация этой борьбы пришлась на середину VIII в. и выразилась в попытках монаха Докё захватить власть, провозгласив себя императором.
      ПРИМЕЧАНИЯ
      1. Так определяют значение сидосо Накаи Синко и Иноуэ Каору, основываясь на указаниях средневековых комментаторов (см.: [Nakai Shinko, 1973, p. 61-62; Inoue Kaorn, 1997, с. 15]).
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      Нихон сёки. Анналы Японии / Пер. и коммент. А.Н. Мещерякова. Т. II. СПб.: Гиперион, 1997.
      Тайхорё / Пер. с древнеяп. и коммент. К.А. Попова. М.: Наука, 1985.
      Abe Ryuichi. The Weaving of Mantra. Kukai and the Construction of Esoteric Buddhist Discourse. N.Y.: Columbia University Press, 1999.
      Augustine J.M. Buddhist Hagiography in Early Japan: Images of Compassion in the Goyki Tradition. L.: Routledge Curzon, 2005.
      Futaba Kenko. Nihon kodai bukkyoshi no kenkyu. Kyoto, 1984.
      Futaba Kenko. Soniryo to sengekyoho to shitenno dosokyaku // Ritsuryo kokka to bukkyo. Tokyo: Yuzankaku, 1994.
      Hayami Tasuku. Ritsuryo kokka to bukkyo // Ronshu nihon bukkyoshi: Nara jidai. Tokyo, 1986.
      Inoue Kaoru. Gyoki Boshi // Gyoki Jiten. Tokyo: Kokusha Konkokai, 1997.
      Inoue Mitsusada. Nihon kodai shisoshi no kenkyu. Tokyo, 1982.
      Matsunaga D., Matsunaga A. Foundation of Japanese Buddhism. Vol. I. Tokyo, 1987.
      Nakai Shinko. Nihon kodai bukkyo to minshu. Tokyo: Hyoron sha, 1973.
      Nakai Shinko. Soniryo no hoteki kigen // Ritsuryo kokka to bukkyo. Tokyo: Yuzankaku, 1994.
      Osumi Kiyoharu. The Acceptance of the Ritsiryo Codes and the Chinese System of Rites in Japan / Studies on the Ritsuryo Sysrem of Ancient Japan. In comparison with Tang // Acta Asiatica. № 99. Tokyo, 2010.
    • Крупянко М. И., Арешидзе Л. Г. Формирование патриотического самосознания японцев в начале XX в.
      Автор: Saygo
      Крупянко М. И., Арешидзе Л. Г. Формирование патриотического самосознания японцев в начале XX в. (по материалам личных дневников участников Русско-японской войны 1904-1905 гг.) // Восток (Oriens). - 2012. - № 5. - С. 47-60.
      В истории японского национализма постмэйдзийский период (конец XIX - начало XX в.) занимает особое место. Он характеризуется формированием патриотического самосознания японцев на общенациональном уровне. Активно начавшаяся после реставрации императорской системы правления в 1868 г. модернизация Японии и подготовка ее к участию на равных в борьбе с другими великими державами за передел мира предполагали в первую очередь консолидацию нации, формирование из разрозненных и конфликтующих друг с другом феодальных княжеств периода сёгуната сплоченного государства-нации, перед которым вставали новые вызовы в борьбе за место под солнцем. В этот период власти новой Японии решали для себя сложнейшую идеологическую задачу изменить самосознание как крестьянина, так и воина-самурая, который в прошлом был до конца предан только своему помещику-даймё и был готов отдать за него свою жизнь, превратив их в лояльных и послушных новой власти воинов и граждан единого государства-нации во главе с императором как отцом всех японцев.
      Новое общенациональное патриотическое самосознание японцев оказалось крайне востребованным уже в ходе подготовки к участию Японии в войне с царской Россией в 1904-1905 гг. В ходе этой кампании стало очевидным, что властям императорской Японии удалось в короткие исторические сроки заменить в сознании крестьянина и воина-самурая индивидуалистическую систему ценностей коллективистской, националистической, когда все солдаты императорской армии стали считать себя защитниками великой японской нации.
      Отражение процесса идеологической “ломки” и перестройки массового сознания японцев в начале ХХ в. нашло свое выражение, в частности, в личных дневниках японских солдат - участников Русско-японской войны, в письмах, которые они отправляли с фронта домой своим родным и близким. Эти дневники и личные письма, на наш взгляд, представляют научный интерес с точки зрения понимания особенностей продуманной властями политики по формированию нового патриотического коллективистского мировоззрения японцев, выходцев из “прошлой, феодальной формации”, когда в Японии еще не существовало понятия “государство-нация”.






      По замыслам новых властей постмэйдзийской Японии, большинство солдат, участвующих в межгосударственных войнах и конфликтах, должны были четко идентифицировать себя с государством-нацией, которое они защищали. В противном случае им трудно было бы идти на смерть и воевать неизвестно за что, просто выполняя приказы своих командиров. Для солдат императорской армии участие в русско-японской войне было в этом смысле первым серьезным психологическим испытанием, своего рода идеологическим полигоном по воспитанию воинов-патриотов и националистов. Солдаты впервые познакомились с понятием “почетная, геройская смерть на войне” - мэйо-но сэнси, с чувством выполненного национального долга перед Родиной, с пониманием готовности самопожертвования ради интересов государства-нации. Японские самураи, в своем недалеком прошлом отличавшиеся бесконечной преданностью только помещику-даймё, должны были, по сути, перевернуть свое самосознание с местного на государственный уровень и пойти на войну с иностранным государством (в данном случае - с Россией) уже не столько ради защиты интересов своего даймё, сколько во имя национальных интересов “большой Японии”. Война с Россией, сильной и великой державой, была, таким образом, использована новыми постмэйдзийскими властями Японии в интересах консолидации нации, для того, чтобы повысить уровень ее сознания с местного, уездного на общенациональный, государственный. Японские власти в официальных обращениях к нации впервые стали называть японцев кокумин, т.е. “людьми государства, страны, отечества”, так как до этого все японцы так или иначе были всего лишь “подданными своего сюзерена - даймё” [Аракава, 2001, с. 353-354]. Это значит, что в феодальный период японцы по определению не могли быть патриотами-националистами в масштабе всей страны. Процесс конвертации местного самосознания японцев с общенациональным произошел позднее, совпав с участием Японии в межимпериалистических войнах начала ХХ в. [Gluck, 1985, p. 39].
      Анализируя дневники солдат и офицеров императорской армии - участников Русско-японской войны, становится более понятным сложный и неоднозначный механизм “вызревания” и формирования патриотических убеждений японцев. Власти Японии хорошо позаботились о том, чтобы этот процесс постепенно набирал свои обороты и не прекращался, начиная от “дороги на фронт” по территории Японских островов и продолжаясь на суше и на море в ходе боевых действий.
      Организация кампании по мобилизации японских солдат накануне русско-японской войны свидетельствует о том, что власти страны уже на ранних этапах тщательно формировали патриотические чувства, не жалея на это средств и продумывая в деталях все деликатные особенности этой идеологической работы. На сборных пунктах призывникам раздавали популярную тогда книгу “Дзинсэй-но таби” (“Путешествие по жизни”), которая была призвана психологически подготовить японских солдат ко всем тяготам армейской жизни, к пониманию необходимости выполнения ими своего гражданского и воинского долга [Stewart, 1994, p. 52-57].
      Дорога на фронт состояла из двух этапов: один проходил по территории Японских островов, а другой - по враждебной земле на Азиатском континенте. Эта дорога превращалась для призывников в своего рода путешествие во времени, которое имело решающее значение в процессе формирования их национальной идентичности. “Путешествие на фронт” начиналось с эмоциональной церемонии прощания мобилизованных солдат со своими родными и близкими, когда даже самые “непатриотичные” японцы невольно проникались патриотическими мыслями, готовностью “умереть за родину”. В эти моменты формировалась горизонтальная смычка между новобранцами, уже одетыми в военную форму и отбывавшими в чужие края, с одной стороны, и гражданскими лицами, их родными и близкими, остававшимися в Японии и вдохновлявшими солдат на подвиги на фронтах, - с другой. Современники этих событий отмечали, что именно тогда цементировалась единая и сплоченная японская нация, до этого практически отсутствовавшая в феодальной Японии. Большую роль в этом играли местные власти, на которые центральное правительство возлагало трудную идеологическую миссию по созданию уникальной атмосферы единения “фронта и тыла”, по формированию духа сплоченности нации, а также по широкой пропаганде и разъяснению понятия “мы и они”.
      Объявленная в 1904 г. в Японии всеобщая мобилизация сопровождалась по всей стране хорошо организованными и щедро финансируемыми властями церемониями проводов новобранцев на фронт русско-японской войны. Используя эти мероприятия, власти рассчитывали донести до сознания каждого призывника чувство принадлежности его к государству-нации, дать возможность осознать необходимость выполнения им долга перед родиной. И действительно, многие новобранцы испытывали прилив дотоле незнакомого им чувства патриотизма. Так, солдат Такада Киити в своем дневнике вспоминает чувство радости, которое пришло к нему с мыслями о том, что на фронте он сможет принять участие в борьбе с врагами Японии. Такада Киити родился в 1883 г. в деревне Рокуго-мура (в настоящее время - Ояма-тё, Сюнто-гун), в префектуре Сидзуока. Он закончил местную школу в 1895 г. и поступил на работу в местное почтовое отделение связи Ояма, откуда в октябре 1904 г. был призван в армию в качестве резервиста (ходзюхэй) 31-го пехотного полка Сидзуока. В своем дневнике, опубликованном в 1963 г., Такада пишет: “Я испытывал незнакомое мне ранее чувство славы и гордости за то, что могу принять участие в войне с русскими. Я хотел бы оставить честные воспоминания о своем участии в войне с Россией для себя, когда я буду пожилым человеком” [Такада, 1963, с. 3].
      25 октября 1904 г., получив повестку явиться на сборный пункт, Такада написал в своем дневнике по этому поводу следующие строки: “Наконец, я смогу реализовать свою давнюю мечту пойти в армию, и это обстоятельство поднимает мне настроение”. Такада не принимал непосредственного участия в боях на фронте. Он был приписан к войскам тыла, которые обеспечивали доставку продовольствия на фронт. За свое усердие он был награжден орденом “Белого павлониевого листа” и преисполнился большой гордости за это. Для Такады сам факт пребывания в составе японской императорской армии был важной составной частью процесса его самоидентификации. Он написал об этом в дневнике, который намеревался опубликовать и подарить родителям своей будущей жены (ёси энгуми). Для Такады выражением его патриотических настроений явилась реализация желания быть по достоинству оцененным родителями жены за участие в победоносной войне Японии с ее врагами в лице России. Такада был преисполнен патриотической гордости как японец, как член сильной японской нации, полагая при этом, что именно это обстоятельство возвысит его в глазах родных своей жены, а также среди односельчан.
      Однако далеко не все молодые японцы из числа мобилизованных воспринимали с радостью и чувством гордости призыв в армию и отправку на фронт. Как следует, например, из дневника другого призывника, Савада Матасигэ, он испытывал весьма противоречивые и неоднозначные чувства по поводу своего участия в войне с Россией. Савада родился в 1885 г. в городе Дзама, в префектуре Канагава. До момента призыва в армию в декабре 1904 г. в возрасте 21 года он работал школьным учителем. Савада был призван в качестве резервиста (ходзюхэй) и был направлен на фронт в марте 1905 г. Его приписали к 4-му эскадрону полка императорской гвардии. Дневники Савады были опубликованы посмертно его семьей [Савада, 1990]. В своем дневнике он записал: “Несмотря на теплые напутственные слова нашего командира и его призывы с полной отдачей служить Японии, он жестко требовал от нас демонстрировать лояльность императору”. Савада был расстроен, когда его отправляли на фронт 20 марта 1905 г. Он вспоминал, что он сам и его товарищи были грустными, когда выходили из казармы, думая о том, что они никогда уже больше сюда не вернутся. Савада писал, что он с тоской покидал свой родной город и что должен воевать в далекой и неизвестной ему Маньчжурии. Правда, при этом в своем дневнике он подчеркивал, что “заставляет себя думать, что делает это ради своей страны (кокка) с воодушевлением и покорностью (акирамэ ёрокоби)”. Из дневника Савады следует, что он не хотел погибнуть, хотя и осознавал, что должен выполнить свой воинский долг перед императором и родиной до конца [Савада, 1990, с. 4].
      Необходимо отметить, что солдаты, чьи настроения были схожими с настроениями Савады, испытывали внутреннее напряжение из-за того, что, с одной стороны, они сознавали свой долг перед родиной, японской нацией и императором, а с другой - не хотели отправляться в “путешествие за смертью”. Будучи ответственным за свою судьбу, Савада и его товарищи по оружию понимали, что Родина требует от них самопожертвования. Поэтому многие солдаты японской армии “разрывались” в своих чувствах между необходимостью быть лояльными по отношению к государству (тюсэцу) и исполнить свой воинский долг, с одной стороны, а с другой - помнить о своих сыновних обязанностях перед родными и близкими, что предполагало сохранение жизни для по­мощи своим престарелым родителям. Савада, судя по его дневнику, не имел четкого и однозначного решения этой жизненной дилеммы. Но очевидно, что многие солдаты японской императорской армии в русско-японской кампании 1904-1905 гг. серьезно задумывались о последствиях своего участия в войне, не имея четкого ответа на вопрос, чему же отдать предпочтение [Савада, 1990, с. 46].
      Из личного дневника сержанта пехоты Мукайдо Хацуити следует, что накануне отправки на фронт русско-японской войны он также испытывал смешанные чувства, а именно: выполнить до конца свой воинский долг и, возможно, погибнуть в бою либо сберечь себя для своей семьи, родных и близких. Мукайдо родился в деревне Мадзимура Нимагунн, в префектуре Симанэ. В июне 1904 г. в возрасте 28 лет он был призван как резервист (кобихэй) и был назначен командиром 22-го пехотного полка 5-ой дивизии. В своем дневнике он написал, что им владеют “чувства радости и страха одновременно”. Основная причина страха Мукайдо была достаточно конкретной - получив повестку в армию, он подумал, что на фронте его могут убить. Он пишет: “Мне уже 28 лет, и я уже успел стать отцом и преуспевающим бизнесменом. Я не могу радоваться призыву на военную службу, так как хорошо понимаю возможные негативные последствия похода на войну как для моей семьи, так и для будущей карьеры. Я чувствую себя вполне состоявшимся человеком и поэтому не хочу идти на войну” [Мукайдо, 1979, с. 181-183].
      В отличие от многих других своих товарищей по оружию Мукайдо ни разу не написал в своем дневнике о долге перед Родиной, а также о том, что он чувствует свою принадлежность к большой японской нации. Как состоявшемуся бизнесмену, ему было трудно представить себя в военной казарме с ее жесткой дисциплиной и постоянной муштрой. Он уже имел опыт участия в подавлении Ихэтуаньского восстания в Китае в 1900 г. Однако мысли о том, что он может не вернуться с войны с Россией и погибнуть на поле брани, его представление о смерти - все это оказывало на его психику весьма гнетущее воздействие. Военное начальство распространяло в солдатской среде “сны солдат” (хэйтай-но юрэй) накануне военных сражений, в которых им снилось, как они становились национальными героями посмертно. Эти рассказы воспроизводились командирами воинских частей и соединений весьма достоверно и помногу раз, и солдаты знали их почти наизусть. Точно так же поступало военное руководство японской армии и в период войны на Тихом океане, рассчитывая на то, что подобного рода рассказы помогут солдатам психологически легче адаптироваться к участию в боях [Мотоясу, 2003, с. 95-97].
      В своем дневнике призывник Тада Кайдзо пишет о том, что был сильно огорчен, когда получил повестку явиться на сборный пункт для отправки на фронт русско-японской войны. Он сожалел о том, что успешно начатая медицинская карьера будет прервана и, возможно, навсегда. Он родился в 1883 г. в деревне Асай уезда Имидзу, в провинции Тояма. В 1900 г. он поступил в медицинский колледж в Токио и в апреле 1902 г. успешно сдал экзамены в Токийский императорский университет на медицинский факультет. У него открывалась уверенная дорога к медицинской практике, о чем он мечтал с детства. Однако в декабре 1902 г. Тада был призван в армию во второй пехотный полк императорской гвардии в качестве фельдшера (кангосю) [Тада, 1979, с. 321-323].
      Проходя медицинскую комиссию на призывном пункте, Тада случайно встретил своего товарища по медицинскому колледжу, которого, однако, приписали к транспортным войскам. Сам Тада был сильно расстроен, узнав об этом, так как знал, что через два месяца его товарищ должен был получить диплом врача. Служба в транспортных войсках полностью дисквалифицировала его как медицинского работника. Тада потом запишет в своем дневнике: “Мы вдвоем были так расстроены, что долго плакали как дети. По­сле войны в 1906 г. мы оба были вынуждены заново поступить на медицинские факультеты университетов и вновь сдавали экзамены на практикующего врача” [Тада, 1979, р. 15-16]. Тада подчеркивал, что сильно сомневался и не верил в искренность тех солдат, которые много говорили о том, что испытывали патриотические чувства, отправляясь на фронт, поскольку многие из них, так же как и сам Тада, были вынуждены ломать свои жизни, карьеру ради осуществления неизвестных целей.
      Таким образом, многие солдаты японской армии уходили на русско-японскую войну со смешанными чувствами: часть из них были искренне преисполнены гордости за то, что они смогут вернуться с войны героями, которыми будут гордиться их родные и близкие, другие же опасались быть убитыми или, во всяком случае, думали о том, что после войны их жизнь и карьера могут кардинально измениться в худшую сторону.
      Власти Японии, учитывая различные настроения в солдатской среде, в том числе и далекие от патриотических, заранее принимали меры по исправлению положения. Была разработана целая серия мероприятий по повышению идеологического уровня военнослужащих, призванных на войну. Местом сбора и отправки солдат на фронт был выбран порт Удзина в южной части города Хиросима, на берегу залива Хиросима. Порт был построен в 1889 г. и по тем временам отличался самым современным оборудованием и портовой инфраструктурой. Порт Удзина активно использовался министерством обороны Японии как наиболее удобное место для переброски военнослужащих на континент. Нахождение в пути до места сбора в порту Удзина было различным, в зависимости от удаленности мобилизационных пунктов в разных районах Японии. Поездка на фронт для новобранцев иногда занимала несколько суток, что хорошо учитывали организаторы официальных церемоний проводов на фронт. Центральные власти из Токио давали строгие указания местным чиновникам создать наиболее благоприятные условия при транспортировке солдат на фронт. Именно по этим распоряжениям на местах создавались специальные группы поддержки солдат, отбывающих на фронт. Они действовали в рамках Ассоциации по военным делам (Хэйдзикай).
      Такие группы накануне русско-японской войны формировались во многих местах, включая Токио. С началом русско-японской войны члены Ассоциации помогали раненым и всем пострадавшим на поле боя, которых эвакуировали с фронта в госпитали в Японию [Ногава, 1997, с. 25-26]. Ассоциация собирала средства и пожертвования для нужд фронта у местных предпринимателей и всех желающих. После окончания русско-японской войны в 1910 г. императорским Указом была учреждена Ассоциация помощи резервистам (Тэйкоку дзайго гундзинкай), которая занималась поддержанием патриотического настроения среди населения страны.
      Обращение правительства через ассоциации к гражданскому населению Японии накануне и во время русско-японской войны с просьбой добровольных пожертвований для нужд фронта означало, что государство не столько реально нуждалось в этих средствах, сколько таким образом апеллировало к патриотическим чувства нации и просило японцев не оставаться в стороне, а по возможности принять посильное участие в военной кампании на континенте. Власти были заинтересованы подключить средний класс Японии, особенно мелких и средних предпринимателей, к поддержанию боевого духа и патриотического настроя у солдат императорской армии. На собранные средства власти организовывали традиционные шествия в поддержку воинов-самураев по городам, проводили разного рода красочные национальные праздники - мацури. Средства, добровольно выделенные на нужды фронта, шли не только на поддержку малообеспеченных семей, родные которых ушли на фронт, но также и на организацию похорон и помощь участникам и жертвам войны.
      Добровольные пожертвования в большом объеме шли на организацию патриотиче­ских кампаний проводов солдат на фронт. Задача властей состояла в том, чтобы прежде всего сделать вид, что эти кампании проводятся добровольно при полном энтузиазме и патриотическом подъеме. В своем дневнике Савада Матасигэ подробно описывает церемонию проводов солдат на фронт. Он вспоминает, как снежной январской ночью 1905 г. в два часа подразделение, в котором он служил, было направлено на узловую станцию Синагава в Токио. Он запомнил это событие потому, что тогда жители Токио, наспех одетые в пижамы с заспанными глазами, вышли, несмотря на глубокую ночь, из своих домов на улицу и подбадривали солдат, дружно скандируя “бандзай”. Поезд, в котором ехал Савада, отправился со станции Синагава в 6.20 утра, и девушки из патриотической Ассоциации по военным делам, представители Красного креста, а также добровольцы - все собрались на перроне, чтобы проводить солдат на фронт. Многие выкрикивали имена своих сыновей, тщетно пытаясь отыскать их взглядом среди многочисленных солдат. Саваде запомнилось, как мать одного солдата пришла в заснеженную январскую ночь, обутая в гэта на босу ногу и в соломенной шляпе только для того, чтобы узнать, что ее сын был отправлен на фронт днем раньше. Савада обратил внимание на то, что многие провожающие кричали “бандзай”, думая про себя, что они, может быть, видят солдат в последний раз в жизни [Савада, 1990, с. 46-48].
      Военный врач Накахара Тоитиро в своих дневниках вспоминает, как многие японцы по всей стране, включая и жителей Токио, охотно размещали солдат, отправлявшихся на фронт, на постой в своих скромных жилищах. Сам Накахара с января по февраль 1905 г. принимал у себя в г. Бантё в пригороде Токио 14 солдат. Он готовил им еду, устроил прощальный банкет, дал каждому по паре шерстяных носок, которые его жена специально связала по этому случаю [Накахара, 1995, с. 302-303].
      Перечитывая дневники японских солдат, отправлявшихся на фронты русско-японской войны на протяжении 1904-1905 гг., можно хорошо прочувствовать атмосферу националистического и патриотического подъема в японском обществе. Многочисленные патриотические организации, разбросанные по всей стране, делали все от них зависящее, чтобы солдаты, уходящие на фронт, были полны решимости исполнить свой солдатский долг с честью во имя родины. Перед теми, кто отвечал за организацию проводов солдат на фронт, власти ставили одну задачу - идеализировать патриотизм, перевести солдатские мысли о своей возможной гибели в романтическую плоскость [Савада, 1990, с. 49-51].
      Согласно исследованиям японского историка Макихара Норио, власти настаивали на том, чтобы толпа провожающих искусственно нагнетала патриотическую атмосферу, многократно используя для этого возгласы “бандзай” (в дословном переводе “десять тысяч лет”). Впервые этот лозунг прозвучал в Японии по случаю провозглашения первой японской Императорской конституции 1889 г. Тогдашний министр просвещения Мори Аринори предложил его, имея в виду здравицу в честь тесного и вечного единения императора со своими подданными. Лозунг “бандзай” прозвучал на общем собрании в Императорском университете Тояма Сёити [Макихара, 1998, с. 160-166]. Тогда “бандзай” кричали пять тысяч студентов, выстроившихся вдоль пути императора в университет. Впоследствии лозунг активно использовался в ходе церемоний проводов солдат на русско-японскую войну и обозначал пожелания им от имени народа и государства долгих “десять тысяч лет” жизни.
      В церемонии проводов лозунг утратил свой изначальный смысл единения императора и народа. Использование лозунга “бандзай” в ходе церемонии проводов на фронт означало единение солдат и народа, которые становились одним целым в борьбе по защите своей родины против врага. Буддийский священник Акэгарасу Хайя вспоминал, как, принимая участие в проводах солдат на фронт, он не раз слышал с разных сторон крики “бандзай” и видел слезы провожавших. Он смотрел на здоровые лица японских солдат, которые смотрели из окон поезда, и думал про себя, сколько же из них не вернется домой [Акэгарасу, 1976, с. 287].
      Откровенные мысли священника полностью совпадали с чувствами солдат, которые на публике были вынуждены демонстрировать свои патриотические настроения, однако в душе каждый из них думал о своей возможной смерти на войне. Эти же мысли не покидали и провожавших их гражданских лиц. Многие из них знали, что молодым солдатам вряд ли будет суждено вернуться домой с фронта живыми и здоровыми: ведь только в боях под Мукденом японская армия потеряла 71 тыс. человек убитыми, а при осаде Порт-Артура - более 20 тыс. Общее число раненых составило 173.5 тыс. человек, а от болезней умерло 27.2 тыс. человек [История Японии, 1998, с. 194; Молодяков..., 2007, с. 26; Урланис, 1994, с. 133]. Многие из провожавших на фронт солдат приходили для того, чтобы отдать последние почести своим соотечественникам и поблагодарить солдат за то, что они едут на смерть для того, чтобы те, кто их провожают, остались живы.
      Крики “бандзай”, однако, для провожающих на фронт означали также пожелания солдатам скорой победы над врагом, т.е. над царской Россией. Реакция молодых солдат на эти пожелания была вполне адекватной - многие из них были убеждены в том, что сильная и сплоченная Япония действительно скоро одержит победу и они смогут вернуться домой героями-победителями. Японские власти настолько умело поддерживали в обществе патриотические настроения, что солдаты, отправлявшиеся на фронт, искренне верили в скорую победу в войне с Россией. В немалой степени солдат вдохновляло теплое отношение гражданского населения к ним, сама церемония проводов, сооружение специальных красочных арок из цветов (дайрёкумон). Даже ученики начальной школы выходили на улицы и низко кланялись солдатам в знак уважения и признания их будущих заслуг на фронте, не уставая скандировать “бандзай”. Многие солдаты успокаивали своих родителей, внушая им мысль о том, что Японию постигло национальное горе, но что японцы не должны плакать, отправляя своих сыновей на фронт защищать Родину. Родители напутствовали их примерно такими словами: “Служи хорошо, сынок, не жалей сил для победы”. При этом, правда, родители всегда добавляли, чтобы их дети берегли себя и возвращались живыми и здоровыми [Нэгоро, 1976, с. 328-333].
      Патриотический подъем японских солдат, который достигал апогея в процессе проводов, довольно быстро исчезал по мере приближения к фронту. Многие из них в это время думали про себя, что это был их последний разговор с родителями в жизни, что они видели их лица и слушали их напутствия в последний раз. Многие солдаты были выведены из психологического равновесия по причине того, что они могут потерять за одно мгновение все самое дорогое, что у них было в их короткой жизни. Патриотизм японских солдат по мере приближения к местам боев заметно исчезал. Солдат Накадзава Ититаро, например, записал в своем дневнике: «Мы покидаем родную страну под возгласы “бандзай”, но у многих из нас возникают сомнения относительно того, что после войны мы вообще сможем вновь вернуться домой живыми. Мы покидаем наши дома, наших родителей, наших братьев и сестер, как бы растворяясь в тумане, в котором со всех сторон слышны лишь крики “бандзай”» [Кусуноки, 1996, с. 12, 15, 16, 20].
      Но многие японские солдаты были уверены, что смогут и должны оправдать надежды своих родных и близких на победу и вернуться домой героями. Они думали о том, что их родные и близкие не будут стыдиться за их поведение на войне, а, напротив, будут считать их героями и гордиться ими. Многие солдаты вообще отгоняли от себя мысли о доме и оставленных ими своих родных по мере приближения к линии фронта.
      Весьма любопытными могут показаться, на наш взгляд, сохранившиеся воспоминания английской медсестры Терезы Эден Ричардсон, которая добровольно уехала в Японию для оказания медицинской помощи японским солдатам в войне с Россией. В своем дневнике она записала, что была поражена внешним спокойствием японских женщин, когда они со слезами на глазах провожали самых близких им на свете людей. Не было ни криков, ни истерики, не было никаких стенаний. Японки тихо вытирали слезы, используя для этого рукава кимоно, хорошо сознавая, что, может быть, они видят своих близких в последний раз и могут вскоре остаться вдовами и сиротами. Англичанке особенно запомнилось, с каким внутренним достоинством японские женщины провожали своих родных на фронт. Они им низко кланялись, но никогда не подавали вида, что они расстроены и сильно взволнованы. Самоконтроль и сдержанность чувств японских женщин - вот на что обратила внимание английская медсестра. Ричардсон знала, что такими японцев воспитывают с детства и они никогда внешне не проявляют свои чувства, дабы не приносить боль другим людям [Richardson, 1905, p. 116-117]. Правда, надо учитывать, что японские власти в этот период строго контролировали поведение японцев перед иностранцами, запрещая им в их присутствии выражать свои истинные чувства и эмоции. Японки должны были демонстрировать исключительно подъем патриотических настроений, оптимизм и веру в победу над Россией.
      Как точно подметил японский историк Мукайдо Хацуити, переживания новобранцев, впервые мобилизованных на войну с Россией, отличались от ощущений опытных и бывалых солдат японской армии, участвовавших в кампании в Китае в 1894-1895 гг. Однако и они испытывали смешанные чувства: с одной стороны, патриотизма и долга перед Родиной, а с другой - жалость и горечь по отношению к своим родным и близким, которых они оставляли и которых они могут никогда больше не увидеть [Мукайдо, 1979, с. 26].
      В своих воспоминаниях солдаты больше всего внимания уделяли описанию церемоний проводов на фронт, как наиболее светлой и запоминающейся части их довоенной жизни. Многие солдаты больше писали о проводах в родном доме, в родной деревне, о прощании с родителями и родными, которых они оставляли, может быть, навсегда. Другие рассказывали в дневниках о проводах вдали от родного дома, в портах, куда солдаты доставлялись по железной дороге и откуда они отправлялись на военных судах на материк. Задача властей состояла в том, чтобы организовать долгую дорогу на фронт от пунктов сбора призывников до мест их переправы на материк. Официальная установка была сделана на то, чтобы процедура прощания представляла собой одну неразрывную во времени цепь уважения к солдатам как к воинам-героям. Мобилизованные чутко реагировали на это внешнее проявление к ним знаков внимания и поэтому так много места в своих дневниках уделяли воспоминаниям о теплоте и искренности провожавших их японцев. Они должны были почувствовать и запомнить, что Родина их любит, ценит и никогда не забудет их солдатского подвига, который им еще предстоит совершить.
      Организация проводов призывников координировалась и направлялась из одного центра в Токио. Она представляла собой отработанную до мелочей деятельность гражданских лиц, объединенных в патриотические ассоциации, которые по 24 часа в сутки дежурили на полустанках, располагались вдоль железнодорожных путей, по которым шли составы с уходящими на фронт солдатами, выходили на улицы городов, через которые проезжали солдаты. Такие церемонии должны были поддерживать иллюзию единения тех, кто оставался в Японии, и тех, кто отправлялся на фронт.
      Любопытные цифры приводили местные краеведы из префектуры Нагано. В начальный период русско-японской войны жители деревни Токура-мура из уезда Ханисина 44 раза собирались для организации церемонии проводов на фронт новобранцев и 59 раз - для организации их встреч с фронта [Нитиро..., 1912, с. 355]. И каждый раз жители деревни приносили солдатам горячий чай, рисовую водку сакэ, сладости, готовые завтраки бэнто, обеды, дарили им сигареты, памятные подарки, пели для них военные песни, кричали “бандзай”. Эти мероприятия собирали до тысячи местных жителей. Выполняя указание центральных властей, местные руководители мобилизовывали жителей своих районов по всей стране, создавая, таким образом, атмосферу патриотического подъема. Впрочем, это вовсе не означало, что сами гражданские лица были все патриотами. Многие просто выражали свои человеческие симпатии уходящим на фронт солдатам в надежде на то, что своим присутствием и демонстрацией поддержки они хотя бы в малой степени сумеют подбодрить их, идущих порою на верную смерть. Уходящие на фронт высоко ценили внимание к себе со стороны простых японцев и долго хранили в памяти эти сцены, что, безусловно, в какой-то мере облегчало им переносить лишения и страдания фронтовой жизни.
      Смысл деятельности властей по подъему патриотических настроений среди солдат в ходе организации их проводов на фронт состоял в том, чтобы пробудить патриотические чувства и побудить до конца выполнить свой солдатский долг по защите родины от врага, не жалея противника и сражаясь с ним до конца за победу [Аракава, 2001, с. 70]. Важно отметить, что искусственная стимуляция властями патриотизма путем оказания на солдат психологического давления не способствовала пробуждению чувств “любви к Родине” у родных и близких солдат, принимавших участие в церемонии проводов. Такие церемонии были скорее нужны самим солдатам, так как заряжали их дополнительной энергией и внушали оптимизм, столь необходимый для выживания и возвращения домой после войны. В меньшей степени они формировали патриотические чувства у гражданского населения. Солдаты чутко реагировали на восклицания “бандзай”, адресованные им. Возвышенная атмосфера проводов, безусловно, играла свою положительную роль, концентрируя патриотические, националистические мысли солдат - психологически и географически в единое целое.
      Результатом идеологической обработки массового сознания японских солдат перед отправкой на фронт стало формирование у них убеждения в том, что они являются “защитниками всей нации” и поэтому должны находиться в привилегированном положении по отношению к “гражданским” японцам. Это не могло не льстить самолюбию военнослужащих. Многие из них испытывали искреннюю благодарность императору за такое признание их места в социальной иерархии. Если в начале долгой “дороги на фронт” многие новобранцы думали лишь о простых житейских проблемах, о своей семье, о прерванной карьере, то, последовательно пройдя все этапы церемонии прощания, они уже ощущали себя “частью государства-нации”, ответственными за жизнь других японцев, которые им доверяли защищать их жизни.
      Правильно продуманная и четко реализованная властями Японии политика идеологической и психологической обработки массового сознания солдат в процессе проводов на фронт фундаментально меняла их систему ценностей, укрепляла их национальную идентичность. Может быть, впервые солдаты начинали воспринимать себя как часть большой и единой нации - кокумин. И в этих условиях понятие государства (кокка) также становилось для солдат большой ценностью. Очевидно, что такого психологического эффекта властям было бы трудно добиться в условиях мирной жизни. Поэтому они не упускали возможности использовать войну с Россией для сплочения нации, для ее консолидации как “государства-нации”.
      Но что самое важное - власти так тонко продумывали все аспекты церемонии проводов на фронт, что им даже не приходилось лишний раз апеллировать к авторитету императора. В солдатских дневниках отмечалось, что во время церемонии проводов никто не вбрасывал в толпу лозунги “Да здравствует император”, “Отдадим свои жизни за императора” и т.п. И это было далеко не случайно. Солдаты готовились отдавать свои жизни за Родину, за Японию, за нацию, состоящую из таких же японцев, как они сами, из их родных и близких. Власти намеренно принижали в этой связи роль и значение императора, сохраняя за ним возвышенный статус символа нации.
      Многие мобилизованные на фронт солдаты никогда ранее не выезжали за пределы своего родного города или деревни. Они получили такую возможность, только оказавшись призванными на фронт русско-японской войны. Для многих дорога на фронт означала не только путешествие за границу, но также и долгий путь по своей собственной стране [Харада, 2001; Ericson, 1996]. Путешествие по железной дороге, как уже отмечалось, заканчивалось в порту Удзина, где солдаты пересаживались на транспортные военные суда, доставлявшие их на материк. Молодые японцы из окна поезда, “затаив дыхание”, смотрели на новые для них города, деревни, горы, о которых ранее они могли только слышать или читать. Мобилизация на фронт означала для многих солдат императорской армии “бесплатное путешествие по Японии”. Свои впечатления они тщательно записывали в дневники. Обычно это были длительные по времени путешествия из отдаленных городов и деревень, с Хоккайдо, Тохоку. Каждый солдат, проезжая по территории Японии, впервые ощущал новое чувство протяженности “пространства” своей родины, которую он едет защищать.
      В ожидании погрузки на корабли военное начальство предлагало солдатам совершить экскурсии по местам “боевой славы” японских самураев, т.е. посетить синтоистские храмы, чтобы лишний раз поднять их боевой дух. Популярным в районе порта Удзина был храм Ицукусима (на острове Миядзима в заливе Хиросима). Этот храм был известен японцам как место паломничества видного политика и военачальника эпохи Хэйан Тайра Киёмори (1118-1181). Военное руководство было заинтересовано воздействовать на патриотические чувства солдат, демонстрируя им не только красоты замков, но и величие их родины, национальных героев, которые в прошлом также не жалели сил, защищая страну от врагов. Синтоистский храм Ицукусима олицетворял для японцев не только символ традиционной уникальной японской культуры, но также и священный облик самой Японии.
      Тщательно продуманные властями Японии многодневные путешествия туристического характера для солдат, отправляемых на фронт, имели в своей основе идею показать им родную страну и лишний раз напомнить, что они, как патриоты, призваны защитить ее от угрозы нападения извне. Многие из новобранцев впервые совершали такое уникальное путешествие. Военное командование рассчитывало при этом, что солдаты должны были настроиться на патриотический лад, что должны были испытать чувства своей сопричастности к судьбам страны, которую им предстояло уберечь от врагов во что бы то ни стало, даже ценой собственной жизни, так как “враги стремились все это разрушить”. Красота японской природы, изысканность традиционной архитектуры работали как инструмент внедрения в массовое сознание националистической идеологии. Солдаты впервые задумывались о том, что они являются “солдатами великой Японии” и выполняют благородную миссию защиты родины.
      Длительное путешествие по различным районам Японии играло ключевую роль в формировании их патриотического сознания, их самоидентификации как граждан этой “замечательной и красивой страны”, которая называется Японией. Солдаты в короткие сроки меняли отношение к стране: из простых, незаметных жителей отсталых районов Японии они превращались в “монолитное и сплоченное сообщество защитников Родины и всех японцев”. Власти старались привить им потребность исполнить до конца свой патриотический воинский долг, который в отличие от гражданских лиц Родина доверила только им. Солдаты искренне гордились таким доверием и готовились его оправдать. И в этих своих чувствах они видели себя в качестве национальных героев.
      Японские власти заранее настраивали солдат императорской армии на негативное восприятие пребывания на враждебной территории. Они прикладывали большие усилия к тому, чтобы все увиденное японцами на континенте контрастировало с теми благостными впечатлениями, которые остались у большинства японских военнослужащих после проводов и церемоний прощания с ними в Японии. Если целью организации путешествия солдат по железной дороге по территории Японии являлось в первую очередь повышение уровня их национальной гордости за свою красивую и уникальную Родину, то японские власти в Китае и Корее, во-первых, стремились помочь преодолеть тот психологический шок, который испытывали многие солдаты при первом в их жизни пересечении государственной границы Японии, а во-вторых, психологически подготовить солдат к встрече с незнакомым и враждебным миром. Морское путешествие из Японии через Корейский пролив к берегам Кореи и Китая являлось для японских солдат своеобразной линией водораздела между их прошлой жизнью, сопровождавшейся безмятежной и приятной прогулкой по просторам родной Японии, и ближайшим “будущим” на враждебной территории, которое было опасным и незнакомым. Более того, когда японские солдаты добиралась до мест своей дислокации в Маньчжурии или Корее, они впервые в своей жизни непосредственно встречались с “чужими и враждебными им народами” - китайцами, корейцами, маньчжурами или русскими. Все это еще больше работало на сплочение и объединение японских солдат и повышало уровень их патриотического самосознания.
      Прибывавшие в Порт-Артур в расположение Квантунского отряда японские солдаты были поражены убогостью жилищ местных жителей. Невольно сравнивая чистоту и аккуратность жилых построек в Японии, солдаты гордились своей страной, организацией жизни и повседневного быта у себя дома. Японские солдаты были поражены запущенным состоянием жилых домов китайцев, грязью и разбросанными вокруг них бытовыми отходами. Японцы были немало наслышаны о неаккуратности китайцев, однако то, что предстало перед их глазами, превосходило самые страшные рассказы. Китайские дети были не только бедно одеты, но они были не умыты, не причесаны, носили грязную нестиранную одежду. Японские солдаты невольно сравнивали условия жизни и воспитания детей у себя дома, и сравнение это было не в пользу китайцев [Савада, 1990, с. 50, 53-54]. Солдат Квантунской армии Иваи Ситигоро в своем дневнике называл китайские жилища “зловонными лачугами, в которых даже свиньям было бы неудобно находиться”. Китайская пища, по мнению Иваи, была просто несъедобна. По наблюдениям Иваи, в Китае даже железные дороги по качеству рельсов и по оснащенности оборудованием были сильно устаревшими, они не шли ни в какое сравнение с японскими железными дорогами, построенными по последнему слову техники [Иваи, 1974, с. 71-74].
      Такими же безрадостными были впечатления японцев и от Кореи. Японских солдат приводило в немалое удивление даже не столько убогость жилищ корейцев, сколько удивительная антисанитария в местах их компактного проживания. Горы неубранных бытовых отходов, человеческие экскременты, потоки мочи, вытекающие из домов корейцев, как реки, - все это сильно воздействовало на психику японцев. Они лишний раз убеждались в том, что им было что защищать у себя на родине. Многие из них искренне оценивали жизнь у себя в Японии, сравнивая условия проживания простых людей в Корее и в Китае.
      Оказавшись проездом на территории Кореи, японские солдаты обращали также внимание на безразличное отношение корейцев к иностранцам - русским. По Российско-корейскому договору 1884 г. власти Кореи открыли для России порты Инчхон (Чемульпо), Вонсан, Пусан, а также города Сеул и Янхванджин, где российским подданным предоставлялось право арендовать или покупать землю, помещения, строить дома, склады и фабрики. С российским паспортом можно было свободно перемещаться по всей территории Кореи без каких-либо ограничений. Российские военные суда могли свободно заходить во все корейские порты, делать съемку и промеры глубин. Российским подданным предоставлялся режим наибольшего благоприятствования. Преисполненные национальной гордости, японцы не понимали, почему корейцы не оказывают русским никакого сопротивления. Соотнося безразличное отношение корейцев к судьбам своей страны с собственными патриотическими чувствами, японские солдаты лишний раз убеждались в том, что независимость и суверенитет можно и нужно защищать, даже находясь за многие тысячи километров от территории Японских островов [Нэгоро, 1976, с. 43, 51, 56-58 ].
      В своих дневниках японские солдаты называли впервые увиденных ими корейцев и китайцев не иначе как додзин, что для японцев означает недоразвитые люди, недочеловеки - микайхацу или варвары (ябандзин) [Накамура, 2001, с. 100]. Примечательно, но про жителей Тайваня японцы никогда не говорили, что они на них смотрят как на додзин. Японцы называли тайваньцев более учтиво - бандзин, что означало “благородные дикари”, в отличие от примитивных и нецивилизованных китайцев или корейцев. Военные власти императорской армии всячески поощряли такое восприятие солдатами увиденного в Китае и в Корее. Японские офицеры в беседах с солдатами подчеркивали, что Япония своей политикой экспансии на материк выполняет благородную историческую миссию - через колонизацию китайских и корейских территорий она намерена вывести эти отсталые народы на путь цивилизационного развития, т.е. подтянуть их до уровня развития, на котором находится сама Япония.
      Правда, следует отметить, что японские солдаты, оказавшиеся накануне русско-японской войны на территории Китая и Кореи, не имели единого мнения о том, кого же в этих странах следует называть додзин. Подавляющее большинство японских солдат придерживались мнения о том, что коренные китайцы представляли собой особую нацию, отличную от маньчжуров и корейцев, которых смело можно было причислять к варварским народам. Но для японцев было более важным, что и китайцы и корейцы являлись “другими народами”, отличными от самих японцев, и представляли “другую” Азию. Более того, солдаты гордилась тем, что маленькая Япония победила огромный по территории и многонаселенный Китай в только что закончившейся японо-китайской войне 1894-1895 гг. и что китайцы больше никогда не будут наводить страх на японцев. Другие народы Азии, такие как маньчжуры или корейцы, со своей культурой и традициями были малозначимы для японских солдат, которые просто не считали их самостоятельными народами, достойными какого-либо уважения и внимания. К ним у японских солдат было только одно отношение - эти народы нуждаются в колонизации и порабощении. И они, японцы, призваны выполнить эту благородную миссию по отношению к национальным меньшинствам Восточной Азии.
      Показательно, что толковые словари японского языка вплоть до начала 1930-х гг. не включали в свои словники понятие додзин, имевшее явно шовинистический, ультранационалистический смысл [Накамура, 2001, с. 100-101]. В словарях это понятие трактовалось как “аборигены, туземцы”, проживавшие по периметру границ колоний Японии в Восточной Азии. Впервые в японском языке понятие додзин было использовано применительно к национальному меньшинству айну (айны), которые воспринимались коренными японцами как народ, проживавший за пределами собственно Японских островов на Хоккайдо, т.е. как “внешний” народ. Но как только айну в 1878 г. были ассимилированы в японскую нацию, сами японцы перестали называть их додзин. Сегодня иногда айну называют кю додзин, т.е. бывшие аборигены. В то же время сохранившийся в японском лексиконе термин додзин сегодня корреспондируется с жителями Микронезии, которые вошли в состав японской колониальной империи в 1914 г. Широкое использование в языке японских солдат этих понятий работало на повышение уровня их патриотического самосознания, так как, употребляя их применительно к китайцам и корейцам, японцы невольно возвышались в своих собственных глазах и больше ценили условия жизни на своей родине.
      Иначе японские солдаты воспринимали русских в Китае. Они не причисляли их к грязным недочеловекам (додзин), а, напротив, относились к ним как к равным себе в плане цивилизационного развития. Японцы по достоинству оценивали мастерство и подготовку русских солдат, ставя их на один уровень с солдатами европейских армий. Японские солдаты испытывали уважение к русским солдатам, как к достойному противнику. Судя по записям в дневниках, японские солдаты, например, высоко оценивали архитектурные ансамбли, построенные русскими архитекторами в Порт-Артуре, а также в городах Маньчжурии. Японцы были поражены масштабами построек, их имперским величием. Среди японских солдат имели место даже сомнения, а правильно ли поступают лидеры Японии, что они объявили войну России, стране, население которой достаточно развито, имеет достижения в культуре и техническом развитии и не нуждается в “японском руководстве” [Shimazu, 2009, p. 59-61].
      Период расцвета японской колониальной империи с конца XIX в. до поражения страны во Второй мировой войне сопровождался активной индоктринацией государственной националистической идеологии в массовое сознание, проведением властями целеустремленной политики по патриотическому воспитанию нации. Официальная пропаганда, манипулируя массовым сознанием, использовала расистский подход для деления мира в глазах японцев на две части - японскую, т.е. цивилизованную, и “другую”, нецивилизованную, отсталую, варварскую. Таким был фундамент официальной империалистической идеологии, внушаемой японцам вплоть до поражения страны в 1945 г. В контексте этой идеологии Русско-японская война 1904-1905 гг. трактовалась официальной пропагандой как война между двумя “цивилизованными народами”, и японское командование внушало солдатам мысль о том, что они сражаются с достойным противником в лице российской царской армии, которого, впрочем, можно победить.
      Анализ содержания дневников японских солдат, участвовавших в Русско-японской войне 1904-1905 г., позволяет сделать ряд выводов.
      Во-первых, на момент объявления мобилизации на войну с Россией в 1904 г. солдаты императорской армии в своем большинстве не отличались высоким уровнем патриотизма. Многие из них испытывали противоречивые чувства в отношении готовности выполнить свой гражданский долг, что выдавало их внутреннюю напряженность и отсутствие желания идти на войну. Солдаты разрывались в своих чувствах между преданностью своей семье и долгом перед Родиной и императором. Многие страдали от того, что были вынуждены неожиданно прервать свою успешную карьеру и идти на фронт в самый расцвет своей трудовой деятельности. Многие солдаты впервые в своей жизни задумывались над такими фундаментальными категориями, как: что есть государство (кокка) и нация (кокумин). Они начинали осознавать, что нельзя, например, быть достойным гражданином Японии, заслуживающим уважение со стороны окружающих, и не идти на фронт защищать интересы своего родного государства. И в этом смысле солдаты отражали умонастроение большинства жителей Японии, считавших, что, например, дезертирство, уклонение от выполнения гражданского долга есть большой грех, недостойный японца, и если его совершить, то можно мучиться всю оставшуюся жизнь.
      Во-вторых, японские власти, особенно на местном уровне, многое делали для того, чтобы наилучшим образом организовывать церемонии проводов солдат на фронт, так как центральная власть придавала этому особое значение в плане патриотического воспитания нации. Эти церемонии всегда выглядели естественными и очень теплыми. Большую активность проявляли разного рода патриотические организации, деятельность которых была направлена на поддержание боевого духа солдат. И действительно, солдаты во время пребывания на фронте с благодарностью и теплотой вспоминали прощальные церемонии. Они были преисполнены гордости за то, что их воинские подвиги не будут забыты, что Родина в лице незнакомых им местных жителей будет помнить о них с благодарностью. Политика патриотического воспитания солдат в ходе этих кампаний была продумана таким образом, что солдаты не воспринимали эти церемонии как разовые и официальные события. Проводы на фронт всегда начинались в родных местах солдат и продолжались на всем протяжении, вплоть до посадки на транспортные суда в порту Удзина. Смысл этой деятельности властей состоял в демонстрации сплоченности и единении солдат и гражданского населения, консолидированной решимости всей нации победить в войне во имя национальных интересов. Все военнослужащие и мирное население чувствовали себя единой японской нацией, защищающей от врага свою любимую родину. Собранные из разных деревень и городов Японии солдаты впервые идентифицировали себя в качестве единой нации, т.е. ощущали себя сплоченным народом, готовым вместе совершить подвиги во славу любимой родины. Это чувство не было известно японцам в феодальный период их истории. Эффект единения солдат и народа в “государство-нацию” сыграл решающую роль в мотивации рядовых граждан идти на фронт и погибать за страну. Властям удалось подготовить общество к мысли о самопожертвовании во благо нации.
      Для Японии победа в войне с Россией стала важнейшим этапом превращения страны в великую державу. Япония приобрела статус одного из главных игроков на мировой арене и создала базу для дальнейшей империалистической экспансии в Восточной Азии и на Тихом океане. В значительной степени это стало возможным благодаря продуманной политике властей в вопросах патриотического воспитания нации. Опыт такого воспитания пригодился японским властям в период подготовки страны к участию в первой и второй мировых войнах и в известной мере определял наступательный характер японской внешней политики вплоть до поражения Японии в 1945 г.
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      История Японии, 1868-1998. М.: ИВ РАН, 1998.
      Молодяков В.Э., Молодякова Э.В., Маркарьян С.Б. История Японии. ХХ век. М.: ИВ РАН; Крафт+, 2007.
      Урланис Б.Ц. История военных потерь. СПб.: Полигон, 1994.
      Gluck C. Japan’s Modern Myths: Ideology in the Late Meiji Period. N.Y: Princeton University Press, 1985.
      Ericson S. The Sound of the Whistle: Railroads and the State in Meiji Japan. Cambridge, MA: Council on the East Asian Studies, Harvard University, 1996.
      Richardson T.E. In Japanese Hospitals during War-time: Fifteen Months with the Red Cross Society of Japan (April 1904 - July 1905). Edinburgh: William Blackwood and Sons, 1905.
      Shimazu Naoko. The Diaries of Japanese Conscripts // Naoko Shimazu (ed.) Nationalism in Japan. L.—N.Y.: Routledge, 2009.
      Stewart L. Japan’s First Modern War: Army and Society in Conflict with China 1894-1895. Basingstoke: Macmillan, 1994.
      АкэгарасуХайя (ред.). Акэгарасу Хайя никки дзё (Дневники Акэгарасу Хайя). Канадзава: Акэгарасухай- якэнсёкай, Канадзава, 1976.
      Аракава Сёдзи. Гунтай то тиики: сиридзу - Нихон киндай си, 6. (Армия и районы: серия - Современная японская история. Т. 6). Токио: Аоки сётэн, 2001.
      Иваи Ситигоро. Нитиро сэнсо дзюгун никки (Полевые дневники участников японо-русской войны) // Ямагата-си сирё 37, 1974.
      Кусуноки Ясудзи (ред.). Нитиро сэнъэки дзюгун рякуки: Накадзава Итиро (Краткие записи о пребывании на японо-русской войне: Накадзава Итиро). Токио: Сого сэйханся, 1996.
      Макихара Норио. Кякубун то кокумин-но айда: киндай минсю-но сэйдзи исики (Между властью и обществом - современное политическое самосознание масс). Токио: Йосикава кобункан, 1998.
      Мотоясу Хироси. Сэнсо-но фокуроа: киган то ирэй-о тюсин-ни (Военный фольклор: молитвы и память о погибших) // Дзию минкэн. 16 марта 2003.
      Мукайдо Хатимити. Ити касйкан-но нитиро дзюгун никки (Дневник унтер-офицера, участника японо-русской войны). Токио: Никкан сёбо, 1979.
      Накамура Дзюн. Додзинрон-додзин-но имэдзи-но кэйсэй то тэнкай (Представление об иностранцах: система их жизни в развитии) // Синохара Тору (ред.). Киндай Нихон-но тодзадзё то дзигадзо (Автопортрет и текущий момент в современной Японии). Токио: Каваси сёбо, 2001.
      Накахара Акира (ред.). Накахама Тоитиро никки дайникан (Переиздание дневников Накахама Тоитиро). Тояма: Тояма сёбо, 1995.
      Нитиро сэнъэки Токура-мура дзикёку си (История событий в деревне Токура в период японо-русской войны). Цит. по: Naoko Shimazu (ed.) Nationalism in Japan. L.—N.Y.: Routledge, 2009.
      Ногава Ясухару. Нитиро сэндзики-но тоси сякай: Хибия якиути дзикэн сайко (Городская общественность в период японо-русской войны: успех организованного поджога в парке Хибия) // Рэкиси хёрон 563, март 1997.
      Нэгоро Токити. Юё-но бохё (Лишние могилыг). Токио: Майнити симбунся, 1976.
      Савада Матасигэ. Нитиро сэнъэки дзюгун нисси (Военные дневники участника японо-русской войны). Дзама: Дзамасирицу тосёкан сирё хэнсан гакари, 1990.
      Тада Кайдзо. Нитиро сэнъэки дзинтю нисси: Ити кангохэй-но роппяку нанадзюго нити (Дневники военного санитара - 675 дней на фронтах японо-русской войны). Тояма: Когэн сюппан, 1979.
      Такада Киити. Нитиро сэнъэки дзюгунки (Заметки военного корреспондента с японо-русской войны). Токио: Икко инсацу кабусики кайся, 1963.
      Харада Кацумаса. Нихон тэцудоси: гидзюцу то нингэн (История развития железных дорог в Японии: техника и человек). Токио: Тосуисёбо, 2001.
    • Лим С. Ч. Восстание айнов на Кунашире и в Мэнаси в 1789 году
      Автор: Saygo
      Лим С. Ч. Восстание айнов на Кунашире и в Мэнаси в 1789 году // Вестник Сахалинского музея. - 2013. - № 19. - С. 173-182.
      Кунашир (по-айнски Куннэшир - Тёмный остров) - из-за того, что там было много хвойных деревьев, что придавали темный цвет острову1.
      В 1912 г. местный рыбак в Немуро обнаружил в песках каменную стеллу с надписью: «Здесь похоронены 71 человек (самурай и рыбаки), убитые в мае 1789 г. неожиданно напавшими на них очень плохими айнами. Список с именами хранится в канцелярии»2.

      Цукиноэ

      Айны. Изображение XVIII века. Художник Кодама Садаёси

      Поимка медведя. Японское изображение XIX века

      Подготовка к иёмантэ - жертвоприношению медведя. Японское изображение XIX века

      Иёмантэ - жертвоприношение медведя. Японское изображение XIX века

      Плетение из соломы. Японское изображение XIX века

      Играющие дети. Японское изображение XIX века Восстание на Кунашире и Мэнаси - это последнее вооруженное сопротивление айнов Эдзо за свою свободу против как японского, так и российского колониализма, заявляют японские представители3. О выступлении айнов 1789 г. Каваками Дзюн пишет, что в тот год, когда шла Великая французская революция, в 1789 г. на о. Кунашир и на востоке Эдзо в Мэнаси между айнами и японцами произошла жестокая схватка. Кровавая драма закончилась убийством 71 японца и 37 айнов. Это трагическое событие в истории айнско-японских отношений называют борьбой (単戈しヽ)Кунашир-Мэнаси или айнский бунт периода Кансэй (1789.1.25—1801.2.5).
      В документах и исторических комментариях того времени использовался именно термин беспорядки, бунт, восстание — 騒動. Участник симпозиума в Немуро Ямада Тэцудзи приводит любопытный школьный тест по истории в средней ступени общеобразовательной школы Японии. Так, в школьном учебнике о восстании Кунашир-Мэнаси пишется следующее: «В конце XVIII века русские моряки прибыли для переговоров о начале торговых отношении, но Япония для защиты изоляции страны приказала организовать защиту побережий Эдзо (Хоккайдо). В тот же период там торговцы вели несправедливую торговлю и противозаконно использовали туземцев, чем вызвали недовольство айнов, но были подавлены княжеством Мацумаэ. В результате этого инцидента сёгунат, чтобы проверить слухи о подстрекательстве русскими айнов, начинает действия, предупреждающие проникновение иностранцев». В качестве ответа учащиеся должны были выбрать один ответ из:
      1. Беспорядки, смута「舌L」в начале эпохи Кансэй;
      2. Волнения, восстание「騒動」Кунашир-Мэнаси;
      3. Восстание「蜂 起」Кунашир-Мэнаси;
      4. Восстание「蜂起」периода Кансэй;
      5. Волнения, восстание на Кунашире;
      6. Война, битва「単戈し、」Мамэкири-Сэппая4.
      Причем в исторических записках того времени больше всего используется название «беспорядки「騒動」на Кунашире и Мэнаси»: в донесениях Ниида Магодзабуро, свидетельствах уцелевших людей в восстании представителей торгового дома Хидая, чиновников Мацумаэ, а также сообщения соседних княжеств Акита, Цугару, Намбу5.
      Эта отчаянная схватка была последним вооруженным антияпонским сопротивлением айнов после восстаний Косямаин и Сякусяин6.
      Д. Позднеев писал, что «...история острова Хоккайдо может быть рассматриваема с двух точек зрения. Во-первых, это история победосного движения японской расы, которая в своем поступательном ходе с юга, ведя борьбу с заселявшими некогда Японские острова айну, пришла наконец на этот северный остров и продолжала здесь свое упрочение за счет туземцев. Во-вторых, это скорбная история постепеннаго уничтожения некогда многочисленного племени айну, павшего жертвою оказавшейся непосильной для него борьбы с пришлецами-японцами. В общем можно сказать, что история Хоккайдо характеризуется вплоть до XIX века именно этою борьбою двух племен»7.
      В дальних районах Эдзо айны упорно отстаивали свою свободу. В 1737 г. тамошние айны возмутились против действий японцев, и княжество Мацумаэ было вынуждено на время прекратить посылку своих кораблей в тот регион. В 1759 г. из-за смерти только одного айна значительное число айнов Немуро и Соя подняли бунт и оказалось множество убитых и раненых среди японцев8. Айны восточного побережья Эдзо еще находились на более низшем уровне развития и были могущественным и опасным народом, так характеризуют японские источники независимых айнов, не признающих власть японцев и не вовлеченных в торговые отношения с ними. В записках Хоккай дзуйхицу 1739 г. отмечается, что туземцы Киритаппу, Аккэси и Русури сильны характером и способны игнорировать законы Мацумаэ. В 1737 г. торговые суда японцев были вынуждены прекратить свой торговый обход из-за волнений в Киритаппу. А в 1758 г. в июле от двух до трех тысяч айнов из Носаппу на востоке атаковали других айнов в Соя, убили 60 человек и ранили более 200. В следующем году туда был послан чиновник от Мацумаэ примирить айнских вождей. В 1770 г. разгорелся спор между эдзосцами Токати и Сару, и чиновники вновь были посланы в качестве арбитров.
      Вождь Цукиноэ из Тобуи на Кунашире был особенно могуществен. В 1774 г. он атаковал и разграбил торговое судно Хидая, направленное с грузом и товарами для устройства басё укэой и торговли. В результате ни одно торговое судно туда не направлялось в течение 8 лет9. Но айны Кунашира участвовали в торговле с японцами, они отправлялись для этого в Кийтаппу, где обменивали свои товары на рис, солод, сакэ, табак, старую одежду, нитки, топоры, макири и другие металлические изделия. Без этих товаров айнское общество в основной части Эдзо не могло уже обходиться10. И только в 1782 г. Цукиноэ позволил торговому дому Хидая возобновить у себя торговлю. Почему же Цукиноэ идет на примирение с японцами? Здесь вождь айнов рассчитывал, что возможность торговать и с Россией, и с княжеством Мацумаэ позволит ему удерживать свои более выгодные позиции11. Но с другой стороны, торговля с русскими не оправдала ожиданий Цукиноэ - она оказалась нерегулярной и скудной.
      Сёнко, вождь Ноккамаппу, в 1785 г. отправляется на Итуруп, обменивает свои товары с русскими на шелк, парчу, хлопок, которые и привозит в ундзёя Ноккамаппу для обмена уже с вадзин. Управляющие ундзёкин, чтобы не увидели чиновники Эдо эти русские товары, сжигают их, обвязав камнем, бросают в море или прячут в горах. Люди из Мацумаэ все плохие (Из Эдзоти иккэн — 虫Pi夷地—件). Таким образом, и Сёнко непосредственно участвовал в торговле с русскими на Итурупе. Об этом знали не только в ундзекин, но и из Хонсю оыли знакомы с русскими товарами. Икотой из Аккэси говорит, что чиновники Мацумаэ и люди ундзея, когда говорили о торговле с русскими, боялись, что за это им отрубят головы, кричали, что не будут пускать торговые суда. Русские ежегодно привозили на Уруп красивый шелк, ситец, сахар, лекарства в обмен на рис. Таким образом, сами японцы избегали напрямую участвовать в торговле и получали русские товары при посредничестве айнов. Об этом знал и Сёнко, но он держал это в секрете. Поэтому Икотой не был настроен враждебно по отношению к вадзин12.
      Постепенно княжество Мацумаэ распространяет свою власть и там, в дальних регионах Эдзо. Так, в 1774 г. оно направило предписание в каждое басе Кусиро, Аккэси, Кийтаппу (Кийтафу) и Кунашир об уплате налогов. И в этом регионе были и междоусобные разногласия наряду с разногласиями с японскими басе, которые почти полностью отдавались под власть пришлых купцов, и представителям Мацумаэ приходилось постоянно направляться туда для урегулирования конфликтов. Но с распространением и развитием басе с его хищническим характером откупной системы айнское сопротивление усиливалось13.
      К началу 80-х годов японцам удалось устроить и на Кунашире басе укэой (場所請負), на котором откупщики незамедлительно устроили рыбный промысел с переработкой, используя кабальный труд айнов. При этом хозяевами или управляющими этих предприятий были японцы, бежавшие из метрополий за различные преступления. Здесь они отнюдь не исправились, а применили по отношению к айнам свои наихудшие жестокие наклонности. О злоупотреблениях и, можно сказать, буквально издевательском отношении этих людей оставлено немало записей (Токаи сантан『東海参言覃』一Записи с восточных морей). Так, например, правительство бакуфу направило в Эдзо для проведения исследовании Хэгури Тосаку который в своих записях Тоюки (東遊記 - Записи о путешествии на восток) 1783 г. писал о жестокостях переводчиков и надсмотрщиков княжества Мацумаэ. Переводчики в басе вводили в заблуждение айнов, порой делая перевод в свою пользу. Тем самым они вызывали возмущение аборигенов. Все это было обычной практикой и никого из японцев не возмущало, пишет чиновник. Там же описывается, что один айн из-за смерти отца не мог выйти на работу, так его в наказание заставили выплатить цугунай, так как он отказался выкопать могилу отца, чтобы доказать надсмотрщикам причину своего отсутствия на работе. В традиции же айнов ни в коем случае нельзя возвращаться к могиле, а тем более откапывать ее14.
      В районе Кунашира и Мэнаси хозяйничал делец по имени Такэгава Кюбээ из торгового дома Хидая, получивший от княжества Мацумаэ, находившегося в затруднительном финансовом положении, в 1774 г. в аренду земли айнов15, который занимался не только торговлей, но и, используя подневольный труд айнов на своем предприятии, вырабатывал рыбий жир и рыбную муку (удобрение). Он был из семьи лесоторговцев Эдо, но здесь обнаружил большую выгоду именно в рыботорговле16.
      Когда после подавления бунта проверили положение в том регионе, то картина стала более или менее четкой. Японцы, как управляющие басё, так и другие чиновники и сторожа, в отношении айнов вели себя грубо, заставляя угрозами работать на себя. Не раз применяли к ним в разной степени наказания. Если говорить конкретно, то за очень низкий заработок или какую-то вещь айны работали так, что у них не было никакой возможности заготавливать самим пищу на зиму. Поэтому зимой были частые случаи гибели людей от голода. В случае плохой работы, по мнению надсмотрщика, айнских женщин избивали и даже убивали. Именно в отношении айнских женщин было много насилия и издевательств. Конечно, такое положение не могло долго продолжаться, доносили правительству мэцукэ17.
      Таким образом, объектом сексуальной эксплуатации японцев были айнские женщины. Японцы находились в Эдзо временно, и им запрещали привозить с собой женщин. Кодзукаи Симоти из Аккэси докладывал, что среди японцев, приходящих в Кунашир, были и те, кто брал туземок в качестве временных жен, зачастую применяли по отношению к ним насилие, чтобы у них был выкидыш. В результате эти женщины и в будущем уже не могли рожать. Другие распутничали с женами и хозяйками вождей и айнов. Когда аборигены жаловались, они гневались и требовали цугунай. Ничего нельзя было сделать с их дурным поведением. После инцидента 1789 г. в Мэнаси, когда были допрошены его участники, то оказалось, что одним из главных их причин было распутничество и сексуальное насилие со стороны японцев18.
      Не отличались в нравах и те японцы, которые приехали на заработки на остров. Большая часть из них прибыла из Намбу, Цугару и Дэва, то есть южной части Тохоку. На Кунашире они работали в качестве надсмотрщиков Хидая: обучали айнов работе с большими сетями, надзирали за их работой и обращались с ними почти как с рабами. Так, например, среди 71 убитого в ходе вооруженного выступления на Кунашире и Мэнаси, 70 человек были наемными рыбаками, 57 из них работали непосредственно на рыбных промыслах, а 13 - на рыбацких лодках. К тому же на купцов Хидая работали еще 19 сезонных работников, которые сумели по разным обстоятельствам уцелеть19. Торговый дом Хидая из Токио, первоначально развернувший свое лесоторговое дело в Эдзо в 1719 г., в основном набирал работников в местечке Симокита в северной части Тохоку. Одновременно, с более раннего времени, с 1702 г., Хидая вели торговый обмен с айнами уже и на дальних восточных землях Эдзо20.
      Таким образом, по сравнению с временами Сякусяин уже не торговые отношения, более или менее свободные, связывали айнов с японцами, а айнов постепенно использовали как подневольную рабочую силу21.
      Туземцев вынуждали ловить рыбу большими сетями (Это условие ставило японцев вне конкуренции с айнами, ловившими рыбу традиционным способом для того, чтобы не только прокормиться, но и обменять на необходимые японские товары, особенно на рис). Они работали на переработке рыбы в рыбий тук и жир. Тук использовался как удобрение, и торговля им давала немалые барыши японским купцам. В конечном итоге все больше рыбы шло не для пищи и получения жира, а на производство тука. Это требовало добычи все большего количества рыбы, что заставляло хозяев использовать сети все больших размеров22.
      Недалеко от города Хакодате сегодня можно увидеть хорошо сохранившееся солидное сооружение из огромных каменных блоков, представляющее собой временный отстойник для живой сельди, выстроенный японцами в период колонизации Хоккайдо. Рыбу там держали некоторое время, если рыболовные суда приходили с богатым уловом и не успевали перерабатывать рыбу. Это является свидетельством того, что рыбный промысел в Эдзо был очень выгодным, что позволяло строить такие большие и дорогие сооружения.
      С Кунашира товары шли на рынки Осака: первоначально японские предприниматели интересовались лесом, но затем все больше стали доставлять рыбий тук в другие регионы страны. По всей Японии славилась и пользовалась большим спросом осакская морская капуста (Осака комбу 大阪昆布),но это был продукт Эдзо, прошедший переработку путем сушки в Осака23.
      Тяжкий ежедневный труд в течение всего дня и всего нерестового сезона, с весны до осени, мало оплачивался, и чаще всего скудными съестными припасами. Так, например, даже вождь получал в год 3 мешка риса (примерно 43,2 литра), что было явно недостаточно прокормить его семью. А работающие женщины не получали продуктов вообще, им выдавали плату табаком и одним ножом. Айны были вынуждены жить во времянках рядом с рыбными промыслами под неусыпным надзором сторожей. Таким образом, они уже сами не могли добыть пищу охотой и рыболовством. Следствием этого явились частые случаи голодной смерти в семьях аборигенов зимой.
      Кроме того, японцы грозились убивать тех айнов, которые не смогут работать. Все это постепенно накапливало в душе у айнов возмущение и ненависть к японцам, которая, в конечном итоге, привела к жестокому бунту айнов на Кунашире. Ниида Магодзабуро (亲斤井田孫三郎), посланный на Кунашир усмирять взбунтовавших аборигенов, в своем дневнике Кансэй Эдзоран сютё кироку - Дневник наблюдений бунта в Эдзо в эпоху Кансэй『 虫叚胃舌し耳文調日言己』писал, что поводом для выступления послужило то, что женщина-айнка, которая должна была рожать, не вышла на работу, и за это назначили ей наказание в виде выплаты цугунай. К тому же айнов заставляли работать с весны до осени и целыми днями, отчего у них не было совсем времени заниматься охотой и рыбалкой для себя, а впереди их ожидала голодная зима, когда даже скудного заработка не было с окончанием сезона нереста. То есть он называет главной причиной не только жестокое обращение, но и подневольный труд, мизерную плату и полный отрыв айнов от своего хозяйства. Автор записок собирал сведения и у тех вождей, которые не участвовали в бунте. Таким образом, более или менее можно верить его запискам. Здесь же приводятся факты и того, что бывали убийства стариков, больных и строптивых айнов и с помощью яда24.
      Чаще всего в качестве повода для вооруженного выступления называют случаи якобы смертельного отравления айнов японцами. Весной 1789 г. на Кунашире заболел глава объединения айнских вождей Санкити. Как раз в это время прибыл управляющий басе с Мэнаси. Он и угостил Санкити сакэ, привезенным с собой в качестве подношения при отъезде (сакэ итомагой - прощальное сакэ). И Санкити сразу после этого умер. Есть даже документ, что он умер, выпив это как лекарство, полученное от японцев. Приводится и другая история, когда жена вождя Мамэкири угостилась на торговой станции у японских сторожей и вскоре умерла. До этого японцы постоянно угрожали, что в качестве наказания отравят айнов. Поэтому они решили, что вадзин начали осуществлять свою угрозу25.
      Но еще более тяжелое положение складывалось на противоположной стороне от Кунашира - на берегу Эдзо в Мэнаси. Так, например, вождь айнов Мэнаси, бывший руководителем восстания, жаловался, что весь нерестовый сезон они работали и ничего не могли заготовить для зимы, при этом работали и женщины, обычно делавшие припасы дикоросов на зиму. И их часто избивали за малейшую провинность. Так, надсмотрщик избил палкой женщину по имени Ситоноэ, в результате она заболела и вскоре умерла. То есть трудно описать все преступления, которые были совершены японцами в Мэнаси. Айнов, вынужденных работать в тяжелейших условиях, постоянно обманывали при оплате труда, их жен уводили или насиловали надсмотрщики, а кроме того, убивали за неспособность трудиться - таково было положение айнов Мэнаси. Свободный рай на земле - Айну мосири - превратился в ад каторжного труда26.
      В начале мая 1789 г. на Кунашире после отравления и смерти айнов возмущенные молодые туземцы (41 человек) стихийно собрались, напали на японцев (управляющих, переводчиков и сторожей) и убили: 4 человека в Фурукамафу, 2 - в Тофуцу, 5 - в Томари, 8 - в Тифукарухэцу, 3 - в Хэтока, всего 22 человека, среди которых был самурай, чиновник Такэда из клана Мацумаэ27. Таким образом, 5 мая 1789 г. началось стихийное восстание на Кунашире. Под руководством Мамэкири, Хонисиайну (сын якобы отравленного Санкити), Инукума, Сакэтин, Нотиутокан айны Кунашира везде нападали на ундзёя (連上屋). Затем насилие перенеслось и на противоположный берег, в Мэнаси. Там под влиянием событий на Кунашире восстали айны Мэнаси численностью около 200 человек. Они перебили японцев-надсмотрщиков в их жилищах: 5 человек в Сибэцу, 10 - Тиуруй, 5 - Котанука, 5 - Куннэхэцу, 5 - Сакимуй, 8 - Унбэцу, а также совершили на 40 лодках нападение на торговое судно «Дайцу мару» фирмы Хидая и перебили 11 человек, смог спастись только один. Его с тяжелыми ранениями спас Хороэмэки, сын вождя Тиуруй, и затем передал вождю Сёнко из Ноккамаппу28. Всего в ходе вооруженного восстания был убит 71 японец, среди которых были и те, кто прибыл на летние заработки не только из Мацумаэ, но и Намбу и Цугару29.
      В условиях стихийно возникшего восстания в затруднительном положении оказались главные вожди Кунашира и Мэнаси, по разному относившиеся как к самому выступлению айнов, так и к японцам. Союзный вождь айнских поселений Кунашира 70-летний Цукиноэ в тот день на о. Итурупе занимался торговым обменом пушнины, там же был и вождь Аккэси Икотой (30 лет). Только вождь Ноккамаппу Сёнко (70 лет) был на месте событий, но он не принимал в них участия, и как только услышал о случившемся, он немедленно побежал выяснять ситуацию около Мэнаси30. Именно они, трое, составляли верховное правление туземцев дальнего Эдзо (Оку Эдзо). Позднее некоторых из них, а именно 12 айнов, и среди них вождей Итокой, Цукиноэ и Сёнко, представители княжества посчитали лояльными к власти Мацумаэ и японскому правительству и их портреты были сделаны мацумаэским художником Какидзаки Хакё (螺崎波響) в 1790 г. (эти изображения имеются в городском художественном музее г. Хакодате (Япония) и музее г. Безансон (Франция)31. Но восстание возглавили местные вожди Кунашира: Мамэкири из Фурукамаппу, Хороэмэки из Тиуруй, сын Цукиноэ - Сэппая, сын бывшего союзного вождя (до Цукиноэ) Санкити - Хонисиайну, в основном молодое поколение вождей32.
      Каваками Дзюн пишет, что среди вождей в зависимости от времени и мест произошли определенные изменения. И именно выступление айнов 1789 г. определило в дальнейшем институт айнских вождей (котан корокур) и их роль как исполнителей воли японского государства. До этого в восточных землях Эдзо, то есть и на Кунашире, и в Мэнаси, вожди (отона) не назначались княжеством Мацумаэ, они или наследовали свое положение, или их выбирало айнское общество. В то время как на юге во главе поселении аборигенов уже широко практиковалось назначение княжеством Мацумаэ старост (мура но якунин — 村役人)33.
      Синъя Гё задает вопрос, что, чем же руководствовались старейшины, когда призывали прекратить восстание? Далее он пишет, что, на взгляд айнов Кунашира и Мэнаси, вождь Аккэси Икотой был слишком лоялен к японцам, а вождь Цукиноэ понимал, что упорное сопротивление грозит полным истреблением айнов. Когда он узнал о восстании, он немедленно вернулся на Кунашир и стал отговаривать своего сына Сэцухаяфу (Сэппая), одного из активных участников, найти пути прекращения восстания. Но часть восставших стали готовиться к отражению наступления карательного отряда Мацумаэ и стали рыть рвы в горах34. Учитывая сложную ситуацию для айнов в условиях их раскола, вожди Цукиноэ и Икотой направляются в Ноккамаппу для совещания с вождем Сёнко. Вожди согласились, что надо убедить воинственных сородичей прекратить сопротивление, бросить оружие и сдаться войску Мацумаэ, так как нужно спасти хотя бы жизни их детей35. О существовании раскола среди айнских вождей пишет и Каваками Дзюн: среди айнов были разногласия, так как некоторые были лояльны к Мацумаэ. Таким образом, считает автор, не удалось организовать единого выступления36. Оцука К. предполагает, что на самом деле причиной стихийного восстания не было антимацумаэское настроение айнов, особенно их вождей, а именно борьбой против злоупотреблений и насилия со стороны конкретно торгового дома Хидая, кабального труда в японских промыслах и сексуального насилия по отношению к айнским женщинам, поэтому-то первыми не выдержали молодые, как ныне говорят, радикальная часть общества. Но вместе с тем он замечает, что нельзя считать вождей и сторонниками Мацумаэ37. На симпозиуме в Немуро, посвященном 200-летию восстания в Кунашир-Мэнаси, высказали предположение, что вожди руководствовались стремлением избежать многих жертв, понимая, что их народу грозило бы полное истребление в случае продолжения сопротивления. Хотя, считают они, есть много неясностей в этом вопросе38. С другой стороны, почему же молодые вожди готовились к восстанию в тайне от своих союзных лидеров? Каваками Дзюн дает следующий ответ: во-первых, после смерти Санкити и жены Мамэкири (якобы отравленных японцами) у них не было возможности в этой взрывоопасной обстановке быстро посоветоваться с Цукиноэ, который был в это время на Итурупе. А их подталкивали быстро развивавшиеся стихийные события возмущенных айнов. Во-вторых, они знали, что Цукиноэ с 1782 г. был сторонником мирных переговоров с японцами и обязательно остановит вооруженное восстание. В-третьих, Мамэкири и Сэппая считали, что в такой ситуации все айны окажутся отравленными до смерти, и если не восстать, то айнское общество окажется разрушенным. Цукиноэ же считал, что существование айнского общества может быть осуществлено торговым обменом, приобщением к материальным ценностям других народов39.
      Примерно 15 мая чиновник из Аккэси, объезжавший район Ноккэси и Сибэцу, когда восстание шло полным ходом, сообщил о вооруженных нападениях на японцев в Мацумаэ. Получив известие 1 июня, власти Мацумаэ немедленно собрали отряд численностью 260 человек во главе с Ниида Магодзабуро, который пешим ходом добирается до Аккэси, а затем, погрузившись на судно, прибывает 8 июля в Ноккамаппу на полуострове Немуро. Здесь они ожидают столкновения с восставшими40.
      Но айны, вняв убеждениям Цукиноэ и Сёнко, покинув укрепления, тоже направились в Ноккамаппу. В первую очередь, японцы решили воспользоваться этим, чтобы с помощью вождей вызвать тех, кто начал бунт. В результате 15-16 июля было собрано айнов с Кунашира 131 человек и с Мэнаси 183 человека, которые имели при себе луки и стрелы. Японцы хотели их изъять, но было опасно снова возмутить айнов, да и силы были явно не в пользу японского отряда. Дознание об убийствах представители клана Мацумаэ проводят через айнских вождей. В результате они выяснили, что на Кунашире в восстании участвовал 41 человек, в Мэнаси - 89 человек, всего 130 человек, среди которых выявили 37 человек, непосредственно участвовавших в убийстве японцев. Их арестовали, несмотря на заступничество многих, а остальных отпустили, заставив выплатить цугунай41. После окончания дознания по отношению к 37 айнам был вынесен смертный приговор. Несмотря на попытку выручить их, которая закончилась неудачно, все приговоренные были казнены 21 июля, среди них был и сын Цукиноэ - Сэппая42. Во время казни только шестерым японцы сумели отрубить головы, так как айны стали шумно возмущаться, возник критически опасный момент, и японцы поспешно направили оружие на заключенных и расстреляли оставшихся приговоренных айнов. Ночью айны из Мэнаси скрылись, а кунаширцы, благодаря убеждению Цукиноэ, оставались спокойными. Здесь Табата Хироси обращает внимание, что айны, собранные своими вождями перед японским карательным отрядом, выглядели отнюдь не агнцами запуганными. Их сдерживали вожди, которые понимали трудность ситуации для айнского народа в данный момент. Далее автор приводит высказывания в донесении княжества о том, что и на Кунашире, и в Мэнаси готовились к кровавой схватке: выступило около 8 тысяч айнов, они были вооружены и ружьями, и среди них в числе командиров были и русские43. Вскоре после казни 37 айнов троих вождей - Цукиноэ, Итокой и Сёнко пригласили в замок Мацумаэ, поблагодарили их за сотрудничество44. Итак, почему же Цукиноэ начинает сотрудничать с Мацумаэ? Каваками Дзюн считает, что, во-первых, он пытался спасти будущее существование айнского общества; во-вторых, он прекрасно понимал превосходство вооруженного отряда княжества и сёгуната. Впоследствии власти Мацумаэ считали его лояльным к себе, то и среди айнов по отношению к нему не было мнения, что он предал свой народ45. Все же заслугой троих вождей является то, считает Каваками Дзюн, что в результате удалось погасить пожар восстания и возможные карательные действия японцев малой кровью, пожертвовав 37 жизнями айнов46.
      Из троих вождей только Сёнко в исторических документах упоминается, что он еще долго оставался союзным вождем, об остальных нет почти никаких упоминаний как о вождях. Так, например, после 1789 г. говорится, что вождем был сын Цукиноэ - Икорикаяни. Самый молодой среди них - Икотой (тогда ему было 30 лет), находившийся почти все время на Итурупе, чаще всего упоминается как человек, совершавший неправедные дела по отношению к своим соплеменникам: убийства, похищения женщин и т. д.47.
      Восстание на Кунашире и в Мэнаси в 1789 г. сравнивают с 1669 г., но только как локальный и меньшего масштаба и был легко подавлен. Другие считали, что это беспорядки внутреннего характера, как, например, волнения крестьян, имея в виду те изменения, которые произошли в отношениях между айнами и княжеством Мацумаэ. Более или менее свободный торговый обмен между аборигенами и японцами сменяется системой басё укэой, что означает постепенную экспансию княжества Мацумаэ на земли айнов, и, как постфактум, Эдзо становится территорией Мацумаэ, а значит, и Японии48. Однако в этот же период Россия начинает свою экспансию на юг Курил. Такое положение усиливало тревогу сёгунского правительства, и среди них были и те, кто думал, что русские выиграют туземцев и будут дальше расширять свою экспансию, давая им все, что они спросят, и прошел слух, что русские подстрекали туземцев к восстанию49. Кстати, по этому вопросу интересную гипотезу высказывает японский этнограф Оцука К., комментируя гравюрное изображение айнского вождя Итокой, сделанное художником из клана Мацумаэ Какидзаки сразу же после восстания 1789 г. Оцука Кадзуёси обращает внимание на одежду вождя Итокой: китайский парчовый халат и поверх него русское верхнее военное платье красного цвета. А Сёнко обут даже в новую обувь, чего не могло быть, так как они были приведены в Мацумаэ пешком. Здесь японские ученые предполагают, что так одеться сами даже айнские вожди не могли, скорее всего, такой многослойный и роскошный наряд из княжеских закромов - это замысел художника, чтобы подчеркнуть перед центральным правительством, что айны находятся на пути между Россией и Китаем. Тем самым, считает Оцука К., художник выражает опасение правящих кругов Японии в связи с продвижением русских на Дальнем Востоке, которых тогда называли «красные эдзосцы» - красные варвары. Вместе с тем эти гравюры были представлены в Эдо, и этот роскошный наряд вождей должен был служить оправданием княжества Мацумаэ перед правительством, что не их корыстная политика довела айнов до отчаяния и до вооруженного выступления Кунашир-Мэнаси, а подстрекались или Китаем, или Россией50.
      Для того чтобы разобраться в данной ситуации, правительство решило провести расследование в Эдзо, и в то же время отдает распоряжение клану Мацумаэ быть более осмотрительным и осторожным в будущем. Сами власти клана поняли после восстания свои ошибки и нельзя будет больше оставаться в том же положении, приказывает своим вассалам, чтобы они тоже провели расследование и объяснили аборигенам, чтобы они обращались к властям по поводу несправедливостей в торговле. Аренда на Кунашире, Кийтаппу, Кусури, Аккэси и Соя с Хидая Кюхээ была расторгнута и Мураяма Дэнбэю было приказано наблюдать за аборигенами, как и какие мероприятия были проведены51. Хотя вслед за этим княжество отдает их в аренду другому торговому дому Абуя из Эдо - Мураяма Дэнбээ, его рыбопромысловые предприятия не отличались от Хидая. Но Абуя имели аренду там недолго, и в 1796 г. в мае система басё была ликвидирована. Приход иностранных судов англичанина Броутона и особенно русского посольства Лаксмана ускоряет процесс освоения Хоккайдо и передачи его под прямое управление правительства52.
      На полуострове Немуро в Ноккамаппу ежегодно, начиная с 1973 г., проводится церемония Итярупа - поминовение казненных 37 айнов после вооруженного выступления Кунашир-Мэнаси, ставят 37 инау и в полночь начинается молитва, на другой день это повторяется у стелы 71 погибшему японцу, убитых теми же айнами53.
      С 1822-го по 1854 г. - почти за 30 лет - население айнов с 6000 уменьшилось до 3000 в басё Исикари, Соя 宗谷,в Кусиро, Аккэси, Немуро — около 40%54.
      В результате борьбы Кунашир-Мэнаси клан Мацумаэ и сёгунат пришли к следующим выводам. Во-первых, усмирив непокорных айнов, во избежание смуты и в других соседних территориях, центральное правительство устанавливает управление не только самого княжества, но и свое над всем островом Эдзо. Сам сёгунат понимает дурные последствия откупной системы (басе укэой) и ведет к его ликвидации. Там прекрасно понимали, что стремление торговцев извлечь все больше прибыли лично для себя обернулось жестокой и неправедной эксплуатацией айнов. Но вместе с тем система басе укэой не была полностью ликвидирована. Так, после расторжения аренды с Хидая на смену приходит торговая фирма Абуя. В-третьих, это то, что княжество сумело без большого насилия подавить выступление айнов. Значит, в Эдо признавали, что княжество будет способно своими вооруженными силами защитить северные границы Японии от наступления России. Но все же результатом борьбы айнов явилось и то, что Эдзо подпадает под управление центральной власти, и хотя клан Мацумаэ продолжает выполнять поручение бакуфу, но не остается без его пристального внимания. Свидетельством являются инспекторские и исследовательские путешествия Могами Токунай и Накамура Оитиро (Коитиро)55.
      Основными источниками, рассказавшими о восстании, явились сообщения официального характера по запросу сёгуната, княжества Мацумаэ, других кланов Тохоку, представителей торгового дома Хидая, повествования очевидцев, собранные представителями сёгуната, прибывшими для расследования56.
      Примечания
      1. Narita Tokuhei (Utari kyokai). Kunashiri-Menashi Senso 200 nen to ainu minzoku no kenri.
      2. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1. Nemuri shi kyoiku unkai,1994. P. 1-2.
      3. Matsumoto Shigeyosi. Akima Tatsuo, Tate Tadayosi. Kotan ni ikiru - ainu minsyu no rekishi to kyoiku. Tokyo, Gendaisi syuppankai, 1977. P. 47.
      4. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. 37 hon. ... P. 80.
      5. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. 37 hon. ... P. 84 - 87.
      6. Kawakami Jun. Kunashiri-Menashi no tatakai // Emori Susumu. Ainu no rekishi to bunka. Sendai, 2003. P. 214.
      7. Позднеев Д. Т. 1. С. 60.
      8. Ibid. Sakurai Kiyohiko. Р. 134 - 135.
      9. Ibid. Takakura Shin,ichiro. P. 44.
      10. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 101.
      11. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuri shi kyoiku iinkai,1994. P. 11-12.
      12. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 101-103.
      13. Ibid. Sakurai Kiyohiko. Р. 134-135.
      14. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 121.
      15. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuro shi kyoiku iinkai,1994. P. 8.
      16. Kawakami Jun. Kunashiri-Menashi no tatakai // Emori Susumu. Ainu no rekishi to bunka. Sendai, 2003. P.217.
      17. Ibid. Kawakami Jun. P. 217.
      18. Ibid. Takakura Shin,ichiro. Р. 43.
      19. Sato Hirotsugu. Ezoti to Simokita no dekasegi rodo. P. 116-118.
      20. Ibid. Sato Hirotsugu. P. 120, 125.
      21. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 125-126.
      22. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 122-123.
      23. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 122-123.
      24. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 125-126.
      25. Ibid. Kawakami Jun. P. 217.
      26. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 127-128.
      27. Ibid. Kawakami Jun. P. 214-215.
      28. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo по rekishi siri-zu 1. Nemuri shi Kyoiku unkai,1994. P. 18.
      29. Ibid. Kawakami Jun. P. 214-215.
      30. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta,1990. P. 35-36, 154.
      31. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 146.
      32. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 149.
      33. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 146-147.
      34. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 36.
      35. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 133-134.
      36. Ibid. Kawakami Jun. P. 217-218.
      37. Egakareta «Ikoku, Iikyoku». Iikyoku». Osaka, Osaka Human Rights Museum, 2001. P. 92.
      38. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 40-41.
      39. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 166.
      40. Ibid. Kawakami Jun. P. 217-218; Ibid. Shin’ya Gyo. P. 135-136.
      41. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 37.
      42. Ibid. Kawakami Jun. Р. 217-218.
      43. Tabata Hiroshi. Kunashiri-Mtnashi no tatakai. P. 69-70.
      44. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 40.
      45. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 166-167.
      46. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 164-165.
      47. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 157-164.
      48. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. - 37 hon. ... Р. 82.
      49. Ibid. Takakura Shin’ichiro. Р. 44.
      50. Ekareta «Ikoku, Iikyoku». Iikyoku». Osaka, Osaka Human Rights Museum, 2001. P. 91-92.
      51. Ibid. Takakura Shin,ichiro. P. 44.
      52. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 44.
      53. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuri shi kyoiku iinkai, 1994. P. 3-4.
      54. Matsumoto Shigeyosi. Akima Tatsuo, Tate Tadayosi. Kotan ni ikiru - ainu minsyu no rekishi to kyoiku. Tokyo, Gendaisi syuppankai, 1977. P. 48.
      55. Tabata Hiroshi. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku.- 37 hon. ... P. 71-72.
      56. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku.- 37 hon...
    • Славнитский Н. Р. Продовольственный вопрос на Северо-Западе России осенью 1917 г.
      Автор: Nslavnitski
      Славнитский Н. Р. Продовольственный вопрос на Северо-Западе России осенью 1917 г. // История в подробностях. - 2017. - № 2. - С. 48-51.
      Временное правительство, пришедшее к власти после свержения монархии, очень быстро столкнулось с теми же проблемами, что и императорское. Хозяйственный кризис, нараставший с 1915 г., еще более усугублялся, как и разрыв связей между регионами. И продовольственный вопрос в северо-западных губерниях по-прежнему был одним из наиболее острых. Прежняя структура власти на местах оказалась разрушена, и в этой ситуации крестьяне оказались вынуждены самостоятельно думать о выживании.
      В донесениях губернских комиссаров осенью 1917 г. достаточно подробно раскрывается картина того, как крестьяне сами пытались подготовиться к надвигающейся зиме. Интересно, что большая часть этих документов была составлена в 20-х числах октября, а некоторые и позже, но все были адресованы «господину министру внутренних дел Временного правительства». То есть в дни установления советской власти провинция продолжала жить прежней жизнью, и там продолжали действовать органы власти, подчинявшиеся Временному правительству.
      В первую очередь, подготовка к зиме выразилась в рубке леса. Смоленский губернский комиссар 24 октября сообщал, что «широко распространяется порубка частновладельческих казенных лесов населением» [5, л. 28]. То же самое в те же дни писал и Псковский губернский комиссар, отмечавший, что «самовольные коллективные порубки леса имели место в Псковском, Островском, Великолуцком и Торопецком уездах, причем в Островском и Великолуцком уездах порубки носят массовый характер» [4, л. 36]. Это же отмечалось и в других регионах, в частности, в Орловской губернии [1, с. 151].
      Противодействовать этому местные власти оказались не в состоянии. Смоленский комиссар жаловался, что пехотные воинские части, имеющиеся у него в распоряжении, для этого непригодны, а других нет. Две сотни казаков в Смоленске и одна в Вязьме предназначались лишь для «охраны порядка в городе и в железнодорожных узлах», в редких случаях из Смоленска удается выслать в ближайшие окрестности 10-15 казаков, а остальные уезды и вовсе предоставлены сами себе [5, л. 28].



      Город разгружается...

      Жулик: - Вздор болтают – будто на милицию нельзя опереться в нужный момент!

      Москва – Петрограду: - Пора, пора остепениться!
      Не менее активно происходил и захват муки и хлеба в различных областях. Наиболее массово это происходило в Олонецкой губернии, на берегах реки Свирь, вытекающей из Онежского озера и впадающей в Ладожское. Данная река являлась важной частью Мариинской водной системы, и по ней в летний период проходили все грузы с продовольствием, предназначавшиеся для северо-западных областей. Население сел на берегах этой реки занималось, главным образом, заготовкой леса и сплавом, поэтому жило практически полностью на привозном хлебе. В предыдущие годы, по сведениям, приводившимся Олонецким губернским комиссаром, никаких проблем с доставкой продовольствия в эту область не возникало [3, л. 46], а осенью 1917 г. по каким-то причинам хлеб им не доставили. Крестьяне, надо сказать, терпеливо ждали практически до самого окончания навигации, и лишь тогда, когда она подходила к концу, и у них при этом хлеба оставалось совсем мало, решились на самовольные захваты (понимая, что в противном случае останутся без еды на всю зиму).
      Первый захват баржи произошел 4 октября 1917 г. в селе Девятины Вытегорского уезда. Местные крестьяне задержали баржу, в которой находилось 43 527 пудов, предназначавшегося для Петрозаводска и всех семи уездов Олонецкой губернии [3, л. 45]. Надо сказать, что Вытегорский уездный исправник среагировал оперативно и послал в село представителей, которые смогли убедить крестьян согласовать разгрузку хлеба с губернским продовольственным комитетом, куда была послана телеграмма. Ответа, однако в течение двух дней не поступило, и жители выгрузили из баржи 11 000 пудов хлеба, которые поместили в местную общественную лавку, после чего судно отправилось дальше [3, л. 45]. Как видим, все было проведено довольно организованно. Однако это запустило цепную реакцию.
      Несколько дней спустя аналогичный захват баржи с продовольствием произошел в селе Анненский мост, при этом выяснилось, что данное судно уже подвергалось разгрузке в Белозерске, Череповце и других местах Новгородской губернии. В этом селении баржа была разгружена уже окончательно [3, л. 45]. Затем то же самое произошло в селе Охта (входившее в состав Лодейнопольского уезда).
      Хлеб, захваченный в этих селах, предназначался для жителей села Вознесенье — крупного населенного пункта. Те, в свою очередь, узнав об этом захватили первое попавшееся судно, проходившее мимо них, и взяли себе оттуда 22 075 пудов, из которых 3000 пудов предполагалось отпустить в село Остречины. Интересно, что сделано это было не стихийно, а по решению местных собраний, состоявшихся 11 октября. В резолюции отмечалось, что граждане делают это «с сознанием и ясным пониманием ответственности за нарушение быть может общих постановлений губернской продовольственной управы» [3, л. 44]. Два дня спустя новое собрание граждан с участием представителей волостей Петрозаводского уезда, которым предназначался груз с захваченной баржи, председателя Лодейнопольского продовольственного комитета, члена губернской продовольственной управы и члена Петрозаводской городской управы. Председательствовал на нем местный священник. Прибывшие в село представители уговаривали крестьян отпустить захваченный хлеб в Петрозаводск, однако те наотрез отказались делать это «на том основании, что последний, как расположенный на линии железной дороги, обеспечен, по мнению собрания, подвозом хлеба». При этом они выразили готовность идти на уступки в том случае, если кто-либо поручится, что продовольствие, захваченное в селениях Охта и Анненский мост, прибудет в Вознесенье нетронутым [3, л. 44, 44 об.]. Поручиться за это, конечно, никто не мог, поэтому хлеб остался в Вознесенье.
      Часть хлеба, как отмечалось, предполагалось передать в село Остречины. Но жители той деревни не стали дожидаться этого, и сами захватили проходившее мимо них судно с продовольствием, адресованным Петроградскому Распорядительному комитету по водным перевозкам. Из баржи, в которой имелось 35 593 пудов, было выгружено 15 643 пуда (их распределили между жителями села Остречины и крестьянами ближайших к нему деревень), после чего она была пущена дальше.
      Прибывшему 17 октября представителю губернского комиссара один из крестьян заявил: «захват судна вызван голодом. Для забот о продовольственном деле организованы губернский, уездные и волостные комитеты; мы ждали долго от них хлеба, но ничего не дождались. Назначенная нам мука 3000 пудов задержана в Вознесенье. Что же нам делать оставалось, как не захватить муку с судна, идущего мимо Остречин, дабы не умереть с голода?» [3, л. 43 об.]. Здесь мы видим уже прямое обвинение властям в том, что они оказались не в состоянии справиться с распределением хлеба, поэтому крестьянам приходится самим делать это.
      Аналогичный захват в ночь с 11 на 12 октября произошел в селе Гак-Ручей, где были оставлены у берега два судна. Здесь тоже собрался сход, на котором и было решено реквизировать для себя необходимое количество муки. Интересно, что, по сообщениям губернского представителя, это решение жители приняли «под влиянием находившегося среди них в отпуску солдата». С одного из судов выгрузили 5000 пудов муки, после чего оно (как и второе, оставшееся нетронутым), было отправлено дальше. Однако до места назначения (в Петроград) довести его не довелось — через несколько дней оно было остановлено в селе Подпорожье и разгружено окончательно [3, л. 42, 43].
      Еще одна баржа, следующая в Петроград, была остановлена в селе Пидьма, где с нее выгрузили 14 000 пудов. Причем крестьяне, едва приступив к разгрузке, сообщили об этом в местную продовольственную управу и попросили уведомить об этом Петроград. Губернскому комиссару был представлен приговор схода с характерной для того времени резолюцией: «собравшись для обсуждения вопроса о продовольствии, так как навигация уже кончается, а мы находимся в критическом положении, потому что хлеб идущий для нас, как нам известно, задержан в пути, единогласно постановили: первое идущее судно, следуемое в Петроград с грузом, остановить для разгрузки… Участвовавших в остановке судна не считать виновными, а считать как исполнителей воли общества» [3, л. 41 об.].
      16 октября крестьяне деревни Юксово, расположенного недалеко от Пидьмы, так же составили приговор, в котором указывалось: «в настоящее время у нас является крайняя нужда в хлебе для своего продовольствия; купить нам хлеба совершенно негде, в виду чего население день ото дня считаясь с угрожающей возможность разгрома друг у друга последних запасов, которых в малом количестве может быть и найдется на месяц, на два для себя; имея же в виду, что по имеющимся у нас сведениям в селении Пидьма задержано грузовое хлебное судно, с которого предполагается хлеб выгрузить для продовольствия населения, кое прилегает к Пидьме, а потому с общего нас всех согласия единогласно постановили: присоединиться к гражданам Пидемского общества и просить его не отказать в удовлетворении и нас частью хлебом из задержанного судна, а также и с других судов, если таковые будут удержаны, так как мы очень нуждаемся в хлебе…» [3, л. 41 об., 42].
      Таким образом, во всех крестьянских приговорах проходит красной нитью основная мысль — хлеба у нас недостаточно, купить его негде, поэтому необходимо забирать его с тех судов, которые проходят мимо, иначе нам грозит голод. И везде это воспринималось в виде крайней меры, связанной с окончанием навигации.
      Эти захваты не прошли незамеченными, и помимо представителей губернского комиссара на берега реки Свирь был отправлен воинский отряд из Петрограда — 400 чел. Царскосельского полка под командой капитана.
      12 октября в губернии была создана комиссия по борьбе с анархией, которая «признавая в принципе необходимость иметь в своем распоряжении для указанной и других подобных надобностей хорошо вооруженную, дисциплинированную вооруженную силу, не назвала средств к осуществлению этой необходимости, потому что таковые команды в губернском и уездном городах губернии… по своей малочисленности едва в состоянии выполнить свое прямое назначение» [3, л. 36 об.]. Любопытно, что относительно солдат, возвращавшихся с фронта или могущих быть командированными правительством из Петрограда, высказывались опасения, что вместо предупреждения и подавления анархии, они могут, пожалуй, лишь увеличить ее. И это мнение подтверждалось — выше мы уже упоминали, что именно один из солдат активно агитировал за захват судна, а в селе Важины проявили себя те, кто был командирован из Петрограда.
      Важины — один из самых крупных и многолюдных торговых пунктов Олонецкой губернии. Там была задержана баржа, шедшая в Петроград в адрес министерства земледелия, «причем крестьяне обратили внимание, что на судне не было установленного правилами судоходного документа, а была только бумага без всяких подписей». Это для жителей имело важное значение, так как «среди прибрежного населения реки Свири существует убеждение, что в нынешнюю навигацию по названной реке плавало много судов или в Финляндию, или куда-то для спекулятивных целей, груженных хлебом, но сверху прикрытых каким-либо грузом» [3, л. 40].
      Задержав судно, крестьяне отправили телеграмму в местный губернский комитет с просьбой разрешить выгрузить нужное им количество хлеба, но не получив ответа, через несколько дней, стали делать это самостоятельно. Прибывший из Петрограда отряд уже находился в этом населенном пункте, и его командир не стал препятствовать выгрузке, более того, разрешил жителям сделать это в размере «сколько успеют за день разгрузить» [3, л. 40]. То есть присутствие воинской части, призванной пресекать такие выгрузки, позволило крестьянам взять хлеба не сколько им необходимо, а столько, сколько успеют взять. Действительно, в данном случае капитан способствовал анархии. Прибывшему же через пару дней представителю губернского комиссара он объяснил, «что не в силах отбирать захваченные олонецкими крестьянами хлебные грузы, так как находит, что поступив иначе, он обрек бы местных крестьян на голод» [3, л. 39]. После этого 25 октября 1917 г. петроградский отряд «счел свою миссию исчерпанной» и отправился в столицу.
      Отметим еще один важный момент. В каждом случае «захватчики» действовали не стихийно, а организованно, с согласия и по поручению местных сходов. И при том, что они осознавали, что нарушают юридические нормы, но считали, что действуют «по закону». Против этого присланные солдаты — большинство из которых были вчерашними крестьянами, не могли возражать. Все действия были открытыми, перед захватом старались согласовать это с государственными органами (которые в ответ отмалчивались). При этом все захваченное складывалось в общественные амбары, при необходимости распределялось между нуждающимися.
      Губернский комиссар тоже в общем стал на сторону крестьян, отметив в своем донесении и то, что основной причиной захватов стала угроза голода, а также отметив, что в ходе этих акций не было зафиксировано никаких случаев хулиганства или насилия [3, л. 46].
      В данном случае проявились все характерные черты крестьянского «мира». С одной стороны, коллективное решение своих проблем и в то же время пренебрежение к сложностям тех, кто находился за пределами «мира» (в том числе, — и крестьян из других деревень). И если смотреть в масштабах экономики страны, то получается, что крестьяне такими действиями содействовали распространению анархии. Однако там, где речь шла о собственном выживании, думать приходилось только о себе, и здесь жители деревень проявили высочайший уровень организованности.
      Ярким примером стала ситуация, возникшая в Кирилловском уезде Новгородской губернии. Этому уезду было выделено 50 000 пудов хлеба, однако большая часть этого груза была задержана в соседнем Белозерском уезде. В этой ситуации кирилловский уездный продовольственный комитет принял решение «подвергнуть реквизиции» грузы, идущие в Белозерск [6, л. 18]. Сделать это было поручено уездному комиссару В.Ф. Дегтяреву, однако, когда он выполнил это решение, новгородский уездный комиссар распорядился отстранить его от должности и отдать под суд. В этой ситуации за В.Ф. Дегтярева вступилось демократическое совещание города Кириллова, отправившее 23 октября министру внутренних дел доклад, в котором отмечалось, что население уезда в противном случае обрекалось на голод [2, л. 17]. Разобраться в этом вопросе министр, по понятным причинам уже не успел.
      Захваты происходили и в других регионах. Псковский комиссар, к примеру, отмечал, что «11 вагонов хлеба, предназначавшегося для Псковской губернии и прибывшего на баржах в Нижний Новгород, реквизированы Нижегородским революционным комитетом» [4, л. 36]. И очевидно, что основной причиной таких самовольных захватов и реквизиций стал развал хозяйства станы и неспособность Временного правительства и его структур на местах наладить снабжение продовольствием.
      Источники
      1. Гатилов Э.В. Экспроприация частновладельческой собственности в Елецком уезде Орловской губернии в 1917–1918 гг. // Научные ведомости Белгородского государственного университета. Серия история и политология. 2016. № 22. Вып. 40. С. 150–160.
      2. Донесение Кирилловского уездного распорядительного комитет министру внутренних дел 23 октября 1917 г. // Российский государственный исторический архив (РГИА). Ф. 1282. Оп. 1. Д. 743. Л. 17.
      3. Донесение Олонецкого губернского комиссара министру внутренних дел, 30 ноября 1917 г. // Там же. Л. 38–46.
      4. Донесение Псковского губернского комиссара министру внутренних дел, 17 ноября 1917 г. // Там же. Л. 36.
      5. Донесение Смоленского губернского комиссара министру внутренних дел 24 октября 1917 г. // Там же. Л. 28.
      6. Журнал заседания Кирилловского уездного продовольственного комитета 12 октября 1917 г. // Там же. Л. 18.