Умблоо

Sign in to follow this  
Followers 0
  • entries
    663
  • comment
    1
  • views
    49,176

Contributors to this blog

About this blog

Entries in this blog

Snow
В сборнике «Пробуждение сердца» мы дошли до того раздела, где Камо-но Тё:мэй рассказывает про скимоно – «людей изящного вкуса», ценителей прекрасного, ту братию, к которой принадлежал он сам и дорожил этим едва ли не больше, чем своим монашеским саном. Это в основном поэты и музыканты, но главное – не слава и даже не мастерство, а особое отношение к жизни, когда человек не может поступить некрасиво: ведет себя по-доброму не из нравственных соображений, а из эстетических. Некоторым такое присуще с детства.

О том, как старший советник Дзидзю: в детстве не позволил выгнать чудотворца
Господин Наримити, старший советник Дзидзю:, когда ему шёл девятый год, мучился от детской болезни.
Позвали общинного главу Такого-то, он много лет молился за их семью, попросили помолиться, но без толку, у мальчика был жар, и отец, господин Мимбукё, очень горевал, сидел рядом с сыном, присматривал за ним и говорил с его матушкой:
– Что же теперь делать? Раз так, позовём другого монаха. Кого бы лучше?
Мальчик услышал это – и сказал господину Мимбукё так:
– В следующий раз, я думаю, лучше позвать опять общинного главу. Вот почему: я слышал, кормилица говорила – с тех пор, когда матушка ещё только носила меня, на него полагались как на наставника по обрядам. И что я родился и до девятого года дожил без бед – всецело его заслуга. Сегодня из-за этой моей болезни думать о нём дурно – это совсем неправильно. Если позовёте другого монаха, даже если мне полегчает – я так не хочу! Да не обязательно мне и полегчает… Всё равно я, кажется, ещё не при смерти. Если любите меня – сколько надо раз, столько и зовите этого человека. В итоге, я думаю, с ним я поправлюсь!
Так он говорил тихим голосом, скрывая свою боль, и господин Мимбукё, и матушка пролили слёзы, оба были тронуты: мы в наших чувствах слабее, чем этот ребёнок! И на следующий день отец позвал общинного главу, всё ему рассказал, как было.
– Не стану скрывать: я не то чтобы думал о тебе дурно, но при виде того, как сын страдает и мучается, у меня сердце разрывалось, я не понимал, что ты почувствуешь, себе под нос вымолвил такие-то и такие-то слова, а мальчик их расслышал и ответил вот что…
Так рассказывал отец, едва сдерживая слёзы. Общинный глава, может быть, и обиделся, но в тот день молился со всею верой. В слезах он читал молитву, и мальчику в самом деле полегчало.
Этот господин с детских лет имел вот такие помыслы, а потом и на государевой службе, и в свете всегда действовал с глубоким милосердием, оставил по себе добрую славу. Во всём он был человек замечательно тонкого вкуса, сердце его не пропиталось мирскою мутью; в любовных делах пристрастия его были неглубоки, и в будущий век, должно быть, грехи он унёс тоже только мелкие.


Старший советник Дзидзю: 侍従大納言, он же Фудзивара-но Наримити 藤原成通 (1097–1162), у нас уже упоминался не раз. Он прославился в основном как мастер игры в мяч кэмари; мы пересказывали историю про то, как ему явились духи-покровители этой игры.
А вот тут была история из «Сборника наставлений в десяти разделах» про то, как Наримити дал дворцовому стражнику лекарство для ребёнка, всячески постаравшись ещё, чтобы тот не чувствовал себя неловко.
Что же до кормилицы, то про неё в «Сборнике наставлений» есть отдельный рассказ:


Господин Наримити был превосходным певцом.
Его кормилица долго страдала от приступов лихорадки, он беспокоился, то и дело отправлял к ней верховых гонцов, едва представится случай. Ей не делалось лучше, и тогда Наримити сам прибыл проведать её. Кормилица сказала:
— Если бы мой господин спел песню имаё, мне, наверное, полегчало бы.
— Дело нетрудное! Но если не полегчает, люди, пожалуй, станут смеяться… — возразил он.
— Я уже стара, и если так и умру, то в будущей жизни, наверное, буду роптать.
— Ну, если так…

У Наставника-Врачевателя
Двенадцать обетов,
От всех болезней исцеление
Он обещает!
Едва лишь слуха нашего
Достигнет его имя —
И в полном успехе
Сомнений нет!

Он пропел это семь раз, а кормилица проливала слёзы:
— Какого замечательного человека я вырастила! Должно быть, такова связь между нами…
Так она рассуждала и всё плакала. Время прошло, но нового приступа уже не было, лихорадка унялась.


Песня, которую поёт Наримити, представляет собой переложение седьмого обета будды Наставника-Врачевателя, Якуси, из «Сутры о Наставнике-Врачевателе» («Якуси -кё:», ТСД 14, № 450). Вот как звучит этот обет в переводе Д.В. Поповцева: «Обещаю, что, когда я приду в мир и обрету бодхи, все живые существа, которые болеют, страдают, не могут обрести избавления от страданий, не имеют прибежища, к которому они могли бы обратиться, не имеют лекарей, не имеют лекарств, не имеют родственников, не имеют семьи, не имеют пищи, бедны, испытывают множество страданий, мгновенно избавятся от всех болезней, едва лишь моё имя достигнет их ушей. Их тело и сознание будут пребывать в спокойствии и радости, их семья и родственники обретут благосостояние, они разбогатеют, будут иметь всё необходимое, а также достигнут подтверждения наивысшего бодхи».
И уж вдобавок пусть будет история про Наримити и дам, к которым он не питал глубокой привязанности.


Когда (в 1150 г.) государыня Кокамон-ин (супруга государя Сутоку) решилась принять монашество, к ней явился старший советник, государев ближний чиновник, господин Наримити. Встретил её служилую даму Саэмон-но сукэ и в разговоре спросил:
— Каким будет монашеское имя твоей госпожи?
Дама уверенно ответила:
— Кокамон-ин.
Затем господин рассказал об этом другой служилой даме по имени Хёэ и задал ей тот же вопрос.
— Кажется, как-то так, какое-то необычное имя…
Наримити был тронут:
— Хёэ — утонченная особа. Саэмон-но сукэ не подумала: откуда бы мне это точно знать? И отвечала исключительно прямо, что звучало неприятно. А та выразилась с изящной неопределённостью.

Via

Snow
1985 г.

ИСТОРИЯ С АСФОДЕЛЯМИ

Не обладая славою Арсена Люпена или Шерлока Холмса, м-р Джеймс Толмен был всё же достаточно известен и популярен в определённых кругах. Это позволяло ему вести вполне обеспеченную жизнь и даже отказываться от некоторых дел, посвящая освобождённое таким образом время живописи. Вследствие последнего своего увлечения он всегда был благожелательно настроен к людям искусства, и потому был приятно удивлён, когда однажды утром его посетили два молодых человека, в одном из которых он узнал сэра Арчибальда Маккэдда, уже успевшего прославиться несколькими сборниками поэта, стиль которого, впрочем, не импонировал Толмену. Белокурый, голубоглазый сэр Арчибальд напоминал сильно сконфуженного ангела, только что вышедшего от одной из дочерей человеческих; в руке он держал тонкую розовую книжку в узорном переплёте и с серебряным обрезом. Его спутник, краснощёкий, небольшого роста брюнет с чёрными щегольскими усами и ценной булавкой в галстуке, размахивал номером «Фебуса», громко шелестящим в его маленькой унизанной перстнями ручке.
– Доброе утро, мистер Толмен, – тихо сказал поэт, протягивая руку. – Извините за беспокойство, я нимало не желал отрывать вас от дел, несравненно более важных, чем моё. Меня заставил появиться здесь мой друг, Чарльз Говард Сэрмор, – вы наверняка слышали о нём.
– К вашим услугам, – кивнул Толмен, пожимая бледную руку Маккэдда и красные пальцы м-ра Сэрмора.
– Сударь, – сказал Сэрмор, – сэр Арчибальд всегда был слишком скромен, и потому, мне кажется, будет лучше, если суть его дела изложу я. Однако должен предупредить, что к вам мы обратились, дабы избежать какой-либо огласки, и всецело полагаемся на вашу сдержанность.
– В этом отношении можете быть спокойны, – улыбнулся Толмен, – это качество свойственно моей профессии. Однако в свою очередь должен напомнить, что добывать контробвинения против чрезмерно рьяных критиков – а книга и газета говорят об этом, – не является моей специальностью.
– Если бы дело было в критиках! ¬– всплеснул короткими руками Сэрмор. – С моим другом приключилась неприятность куда более по вашей части: его обокрали.
– Печально, – заметил Толмен, – но, как я понимаю, украли не фамильные бриллианты, а в худшем случае поэму, что не так страшно.
– Вот видишь, Чарльз… – начал было сэр Арчибальд, но Сэрмор перебил его, воскликнув:
– Не так страшно! Украли одно стихотворение, но из лучших плодов вдохновения сэра Арчибальда, переписали из «Сумеречных камелий», – он ткнул пальцем в розовую книжку так энергично, что Маккэдд отшатнулся, – и тиснули в этом мерзком листке, – и он грозно затряс газетой. На лице сэра Арчибальда было написано страдание.
– Разрешите взглянуть, – сказал сыщик и раскрыл узорные «Камелии». На заложенной странице в окружении орнамента из несколько причудливых цветочных гирлянд изящным шрифтом было напечатано следующее рондо:

В край асфоделей, где клубятся тени,
Где белый цвет щекочет о колени,
Где вопль в бессильный щебет обращён,
Где рядом притаились Смерть и Сон
Крылатые, отдавшись томной лени,
Где ждёт меня, присевши на ступени,
Минувшая любовь в прозрачной сени –
Туда мой путь лежит, сквозь строй колонн –
В край асфоделей.
Там нету ссор и споров или прений,
Там не слышны стенания и пени –
Там светит нам уже иной Закон,
И милостив к влюблённым будет он,
Когда впорхнём без дум и без сомнений
В край асфоделей.

И стихи, и ещё более того оформление показались Толмену безвкусными, однако посетителей, а вернее, одного из них, так как автор забился в кресло и перебирал одной рукою пальцы другой с отсутствующим видом, интересовали отнюдь не художественные воззрения сыщика, а «Фебус», на четвёртой странице которого он обнаружил точно такое же стихотворение. Различие заключалось в том, что над газетным текстом стояло посвящение «Баронессе Эмме Ф.», а под ним – подпись: «Генри О. Шугерайм».
– Странная фамилия! – задумчиво произнёс Толмен, открывая титульный лист сборника и заметив, что он вышел в прошлом году, на шесть месяцев раньше этого номера «Фебуса».
– Это не имя, – угрюмо ответил Сэрмор. – В Лондоне нет такого человека.
– Разумеется, псевдоним, – согласился Толмен. – И вы, насколько я понимаю, хотите изобличить плагиатора?
– Мне это безразлично, – подал голос из кресла сэр Арчибальд. – Повредить мне эта публикация не может, будь она подписана хоть «А. Дюма». Все, кто разбираются в поэзии, поймут, что это мой стиль. Я не признаю собственности в искусстве.
– Ты вообще не признаёшь очевидных вещей, – буркнул Сэрмор, – как и все гении.
Толмен жестом остановил его.
– Скажите, сэр, а почему вы упомянули именно Дюма? Его стихи не принесли ему славы.
– Ну просто он пришёл мне в голову, – пожал плечами Маккэдд.
– Вы обращались в редакцию «Фебуса»?
– Разумеется! – воскликнул Сэрмор. – Но негодяй Скотт, редактор, уверяет, что не знает не только никакого Шугерайма, но и Арчибальда Маккэдда. Более того, он заявил, что даже если бы знал адрес и настоящее имя плагиатора, то не открыл бы их мне. Поэтому мы и обратились к вам.
– Ну что ж, – задумчиво произнёс сыщик, – попытаюсь помочь вам.
– Вознаграждение будет отличное!
– Поверьте, – сказал сэр Арчибальд с извиняющейся улыбкой, – я не из скупости считаю это дело не стоящим расследования. Я просто не люблю шума, но если в «Фебусе» напечатают опровержение, то ни о каком скандале и речи быть не может.
– И вы пробовали… м-мм… договориться с редактором?
– Да, я собирался потолковать с ним, но мистер Сэрмор настоял на том, чтобы обратиться к вам.
– Мы засудим этого Шугерайма! – горячо воскликнул Сэрмор.
– Нет-нет, мистер Толмен, не слушайте его – я совершенно не намерен обращаться в суд, – перебил молодой лорд.
– Скажите, сэр, у вас сохранился черновик?
– Да, должен быть.
– Я хотел бы взглянуть на него.
– Ну что ж, – вздохнул Маккэдд, – карета ждёт у дверей.
_____

Кабинет сэра Арчибальда состоял как бы из двух частей, по сути являющихся отдельными комнатами. Собственно кабинет был обставлен старинной мебелью красного дерева, среди которой особенно выделялся письменный стол, сиявший золочёной бронзою, а всюду вокруг лежали тоненькие изящные издания хозяина, томы классических и современных поэтов, книжки «Жёлтого журнала» и тому подобная литература. В примыкающей приёмной за одиноким столом сидел кудрявый, скромно, но со вкусом одетый молодой брюнет, тщательно переписывающий каллиграфическим почерком какие-то каракули на плотные розовые листы.
– Кто этот юноша? – спросил Толмен сэра Арчибальда.
Слегка покраснев, тот махнул рукою:
– Мой секретарь, Осворд; он перебеляет мои стихи – я не люблю править по грязному тексту, а переделывать приходится по многу раз.
– Черновики хранятся у него?
Сэр Арчибальд рассмеялся чуть нервным смехом:
– Конечно, нет.
– Ему не повезло, – заметил Сэрмор, – если не сейчас, то через несколько лет он мог бы продавать эти автографы величайшего поэта нашего времени за солидную толику презренного металла.
– Перестань, Чарльз! – досадливо скривился сэр Арчибальд. – Вот черновик «Асфоделей», мистер Толмен.
Изрядно потрудившись, сыщик разобрался в ужасающем почерке поэта – лишь подпись внизу листа была выведена отработанно-каллиграфически. Сэрмор глядел на бумажку почти благоговейно.
– Вы не возражаете, если я возьму черновик с собою? – спросил Толмен.
– Пожалуйста, теперь всё равно! – махнул рукою Маккэдд.
– Ещё один вопрос: каков средний тираж ваших книг?
– Кроме «Песен Селены», вышедших у Гривза, пятьдесят-сто экземпляров. Они не поступают в продажу, я печатаю их за свой счёт и дарю друзьям.
– Я ещё не имею чести именоваться вашим другом, – склонил голову Толмен, – но очень хотел бы иметь экземпляр «Сумеречных камелий» с вашей надписью, тем более что это может пригодиться мне в работе.
– Пожалуйста, – улыбнулся Маккэдд и, достав авторучку с золотым пером, нацарапал надпись на титуле.
– Благодарю вас. Теперь я переговорю с вашим секретарём и отправлюсь в «Фебус».
– Позвольте мне сопровождать вас, – свирепо прорычал Сэрмор. – Я хочу посмотреть, как вы выведете этого газетчика на чистую воду!
– Зачем такое рвение, Чарльз? Это же не имеет никакого значения для искусства, – досадливо промолвил сэр Арчибальд. Толмен тем временем беседовал с секретарём.
– В наше время, мистер Осворд, черновики нечасто переписывают от руки – обычно их поручают ремингтонисткам.
– Строго конфиденциально, сэр, – патрон большой чудак. Он не только считает напечатанный на машинке текст неэстетичным – его раздражает главное преимущество этого способа размножения текстов: получение тождественных экземпляров. Сэр Арчибальд считает, что написанная строка должна быть неповторима во всех отношениях.
– Переписав, вы возвращаете черновики ему?
– Да, непременно – патрон дорожит ими.
– Пока мистер Сэрмор и сэр Арчибальд в кабинете, скажите откровенно – вам нравятся эти стихи?
Секретарь улыбнулся:
– Нет, сэр; они производят впечатление дешёвки. Сэр Арчибальд пишет их так легко, а читаются они так трудно!
– Мне не кажется, мистер Осворд, что он так уж легко творит – на его черновиках зачёркнутых слов больше, чем нетронутых.
– Смотря что зачёркивать, – хитро прищурился Осворд; Толмен кивнул. В это время Сэрмор вышел из кабинета, и сыщик снова обратился к секретарю:
– Работаете ли вы когда-либо на дому?
– Никогда. Сэр Арчибальд запрещает выносить отсюда рукописи.
– Похоже, что это не помогло, – мрачно заметил Сэрмор. – Никто из получивших экземпляры «Камелий» не мог ни выдать стихи за свои, ни показать их человеку, способному на плагиат. Украсть и передать их этому Шугерайму могли только вы, Осворд!
– Я никому не давал ни одного стихотворения сэра Арчибальда, – твёрдо сказал секретарь, – и могу поклясться в этом, положив руку на Библию!
– Я вам верю, – кивнул Толмен серьёзно, как бы не заметив сердитого взгляда Сэрмора. – Скажите, а сколько вы получаете жалованья?
– Пять фунтов в неделю, сэр.
– Довольно приличная сумма в вашем возрасте! Вы женаты?
– Нет, сэр.
– Давно служите у сэра Арчибальда?
– Полтора года, сэр.
– А до того?
Секретарь замялся.
– У меня было кое-что из отцовских сбережений.
– Ваш отец – покойный Льюис Осворд, преподаватель английской литературы в Харроу?
– Да, но под старость он почти разорился.
– Ну хорошо, благодарю вас, пока у меня больше к вам вопросов не имеется.
Записав адрес Осворда, Толмен вместе с Сэрмором покинул особняк, и они направились в редакцию «Фебуса».
_____

– Странно! – сказал Толмен, осматривая листок с черновиком и дарственную надпись на книге в карете.
– Что вас удивляет? – спросил Сэрмор. – Разве вы ожидали увидеть разные почерка?
– Не без этого, – согласился Толмен, – но сейчас меня удивляет иное.
– Что же?
– Этот черновик. У сэра Арчибальда странная манера зачёркивать слова, не подошедшие по каким-то причинам: если даже ему не нравится целая строка, он зачёркивает каждое слово отдельно.
– Привычка!
– Возможно. Но обратите внимание: зачёркнутый текст ни буквой не отличается от оставленного в конце концов. Похоже, что это не черновик.
– А что же?
– Подделка под черновик.
– Вы недаром известны своей проницательностью, – восхищённо произнёс Сэрмор, сверкнув чёрными глазами, – конечно, Осворд похитил настоящий черновик, а этот сфабриковал сам и подсунул сэру Арчибальду. Может быть, это его псевдоним – Шугерайм.
– Зачем ему такой псевдоним? – пожал плечами Толмен. – Это достаточно редкая фамилия – я лично не знал ни одного Шугерайма; а плагиатору, который всё время на виду у своей жертвы, следовало бы назваться Джоном Смитом. Кроме того, он не похищал подлинного черновика, я почти уверен в этом.
– Где же он?
– А вот в существовании этого злосчастного черновика, – невозмутимо ответил Толмен, – я как раз не уверен.
Сэрмор посмотрел на него недоверчиво:
– Отчего же? Впрочем, это дело сэра Арчибальда. Так, по-вашему, стихотворение украдено прямо из «Камелий»?
Толмен снова улыбнулся:
– Едва ли. Если бы плагиатор знал, что оно напечатано, то непременно изменил бы хоть пару слов. Но вот и «Фебус».
Редактор, маленький взъерошенный человек, принял их сурово:
– Моя вина, – признал он, – что я пропустил в печать плагиат. Я принесу свои извинения сэру Арчибальду Маккэдду в ближайшем же номере, но имени того человека назвать не могу – как из соображений порядочности, так и потому, что не знаю его сам.
Сэрмор не успел ещё разразиться упрёками, как Толмен, отсевший в сторону и внимательно читавший в газете светскую хронику, спросил неожиданно:
– А не был ли этот таинственный незнакомец сэром Арчибальдом собственной персоной?
Сэрмор опешил, но редактор покачал головою:
– Мне известны подобные шутки, но я имел честь видеть сэра Арчибальда и могу с уверенностью сказать: можно надеть рыжий парик, наклеить усы и говорить с акцентом, но уменьшить свой рост почти на фут было бы не под силу даже ему.
– Пишите опровержение, – сказал Сэрмор, навалившись грудью на стол, и начал диктовать. Толмен тем временем со скучающим видом листал толстую адресную книгу. Наконец Сэрмор умолк, и сыщик, взяв его под руку, простился с редактором и вышел.
– Сейчас я отправлюсь к плагиатору, – сказал он.
– Вы знаете его имя?
– Да, но вам не стоит сопровождать меня: вы снова погорячитесь и всё испортите.
– Помилуйте, мистер Толмен, если нужно, я буду нем как рыба, но вас не оставлю. Я только взгляну на этого вора!
– А он не совсем вор, – заметил Толмен. – Не более, чем ваш друг.
– На что вы, собственно, намекаете? Я этого так не оставлю!
– Ладно, – махнул рукой Толмен, – поедемте вместе, только, ради Бога, молчите при нём – а потом вы и сами едва ли захотите распространяться на эту тему.
_____

– Вот здесь он живёт, – сказал Толмен Сэрмору, стуча молотком в дверь с медной табличкой: «Генрих Цуккергриммель». – Как видите, он всего лишь перевёл своё имя, чтобы оно звучало привычнее для английского уха.
– Как вы его нашли? – изумлённо спросил Сэрмор. – Вы знакомы?
– Нимало. Просто в Лондоне только одна баронесса Эмма Фламмерс, а список гостей на её последнем рауте я обнаружил в газете. Среди них был и некий Цуккергриммель; ну а найти его по адресной книге сразу удалось, хотя, честно говоря, я боялся, что он проживает в отеле.
Слуга отпер дверь, и оба джентльмена передали ему свои карточки. Через две минуты их попросили в кабинет. Низенький рыжеусый человек с круглым красным лицом поднялся им навстречу.
– Вы – секунданты Арчибальда Маккэдда?
Сделав Сэрмору знак молчать, Толмен ответил:
– Нет, сударь, хотя этот господин в самом деле друг сэра Арчибальда. Однако у меня есть обоснованное мнение, во-первых, что вы не собирались красть эти стихи у Маккэдда через его секретаря, а во-вторых, что вы уже достаточно наказаны.
– Да, баронесса высмеяла меня, как мальчишку, – угрюмо кивнул Цуккергриммель. – Завтра я покидаю Лондон. Передайте мои извинения сэру Арчибальду – я не хотел похищать у него стихи.
Сэрмор открыл было рот, но Толмен взглядом остановил его.
– Вы считаете, господин Цуккергриммель, что красть стихи у простого секретаря лучше? Ведь я уверен, что мистер Осворд не стал бы рисковать таким завидным местом, каким он сейчас располагает, ради нескольких гиней.
– Где черновик? – сердито крикнул Сэрмор.
– Никакого черновика у меня нет, – упрямо заявил немец. – Тогда, два года назад, я и не подумал купить у этого мальчишки его стихи. Но на память мне жаловаться не приходится: когда баронесса увлеклась поэзией, я записал этот стишок наизусть дословно и принёс в газету. Но даровое добро впрок не идёт: Эмма сперва посмеялась надо мною за похоронную тематику, а потом показала книжку Маккэдда. Моя репутация в её глазах погибла, и хотя баронесса никому в этом не признается, я уезжаю немедленно. Не знал же я два года назад, что этот Осворд служит у сэра Арчибальда!
– Два года? – переспросил Сэрмор. – Но Осворд поступил к сэру Арчибальду только полтора года назад! Он ещё не мог знать этого рондо – на черновике к тому же более поздняя дата, даже с указанием часа!
Немец вдруг фыркнул; Толмен снова взял Сэрмора под руку.
– Увы, Осворд знал эти стихи, когда ваш друг ещё и не подозревал об их существовании, – сказал он с улыбкой. – Дело в том, что «Сумеречные камелии», по крайней мере часть их, Осворд написал гораздо раньше.
– Осворд написал стихи Маккэдда?
– Да, мистер Сэрмор, и я удивляюсь, как вы не догадались об этом раньше. Я пролистал несколько книжек сэра Арчибальда разных лет у вас на глазах, но сразу успел понять, что их писали разные люди. Менялись секретари – менялись стихи, а слава разностороннего таланта сэра Арчибальда росла с каждым изданием. Он хорошо платит за это – гораздо больше, чем обычным переписчикам и машинисткам, а его секретари хорошо понимают, что под их именем этих стихов бы не напечатали, сочтя их, извините, слабоватыми. То же было, только в меньшей степени, с соавторами Дюма. Понятно, что наше маленькое расследование было неприятно сэру Арчибальду, так что, если завтра господин Цуккергриммель действительно собирается уехать…
– Непременно, и ноги моей больше не будет в Лондоне! – буркнул немец.
– …а редактор «Фебуса» даст опровержение, то совершенно незачем сообщать вашему другу результаты наших изысканий. Правда, мой гонорар…
– Я заплачу, – поспешно сказал Сэрмор.
Простившись с Цуккергриммелем, они некоторое время ехали молча.
– Послушайте, мистер Толмен, – спросил вдруг встревоженно Сэрмор, – а как же неповторимый стиль сэра Арчибальда Маккэдда?
– Я не поэт и не критик, – ответил Толмен, – я только занимаюсь живописью. Но, говорят, неповторимого Шекспира тоже написала целая компания? Ещё раз прошу прощения, мистер Сэрмор, но у них получалось немного лучше.

Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
А заодно и про знаменитого кудесника Або-но Сэймэя, к вопросу о том, можно ли средствами оммё:до:, науки Тёмного и Светлого начал, погубить человека.

О том, как Сё:ку: отдал жизнь за учителя
В недавнюю пору в храме Миидэра жил почтенный человек по имени Тико:, монах дворцовой молельни. В мире началось моровое поветрие, и он, будучи уже в преклонных годах, заболел – какие-то были к тому причины в его прежних жизнях – и уже лежал при смерти, ученики собрались вокруг, плакали и горевали. В то время жил Сэймэй, знаток Тёмного и Светлого начал, подобный богам. Он осмотрел Тико и сказал:
– В этот раз тебе воистину приходит конец, помочь ничем нельзя. Но если кто-то из твоих учеников возымеет глубокую решимость и захочет умереть вместо тебя, я проведу обряд. Больше ничего я сделать не в силах, совсем ничего.
Там собралось множество учеников, и услышав такое, монах дворцовой молельни в нестерпимой муке обвёл глазами их, сидевших в ряд: есть ли здесь кто-то, кто меня заменит? Но что бы они ни говорили прежде, с жизнью расстаться трудно каждому, и все, краснея, отводили глаза, непохоже было, что кто-то готов умереть вместо наставника.
В ту пору учитель таинств Сё:ку:, ещё молодой, был среди этих учеников. Он был из них последним, никто о нём и не вспомнил, но он подался вперёд и сказал монаху дворцовой молельни:
– Я заменю вас. Вот почему: от вас, о наставник, я услышал и усвоил, что Закон весОм, а жизнь легковесна. Как же я, слыша такие слова, стал бы жалеть свою жизнь? С этим телом мне когда-нибудь пришлось бы расстаться впустую, а сейчас я его преподношу всем буддам трёх времён, не хочу больше оставаться в мире людей. И жалеть тут вовсе незачем. Но у меня есть мать, ей сейчас восемьдесят лет. Кроме меня у неё детей нет. Если не получу от неё дозволения, я пожертвую не только собственным телом: кончится жизнь двух человек, моя и её. Я всячески объясню ей суть дела, так что прошу меня отпустить ненадолго, я схожу домой и вернусь.
И встал с места. Монах дворцовой молельни, а вслед за ним и все, кто слышал слова Сё:ку:, залились слезами, тронуты были безмерно.
Сё:ку: пришёл к матери и всё ей рассказал.
– Я хочу, чтобы ты не горевала обо мне. Если бы, как ты всегда хотела, я пережил тебя, то творил бы обряды ради твоего будущего века, но ими накопить большие заслуги было бы очень трудно. А теперь, если я, считая весомым свой долг перед учителем, умру вместо него, все будды трёх времён смилуются надо мной, небесные и земные божества удивятся. Обретя такую заслугу, я обращу её на твоё просветление в будущем веке. Это и есть истинная забота о старших, и я, отбросив это ничтожное тело, одновременно воздам за благодеяния двум людям – тебе и учителю. Что уж и говорить: в нашем мире старые и малые равно ненадёжны. Если бы жизнь моя кончилась впустую, если бы я умер раньше тебя, разве тебе не было бы досадно? Так что же мне жалеть об этом мире?
Он говорил и плакал, мать слушала и заливалась слезами, неудивительно, что она испугалась и опечалилась.
– По глупости своего сердца я не понимала, что даёт больше заслуг. Когда ты был мал, я тебя растила. Когда сама состарилась, ослабела и согнулась, я стала полагаться на тебя, как на Небо и Землю. Я теперь в тех годах, когда не знаю, когда моя жизнь кончится – сегодня ли, завтра – мне очень горько, что ты меня покинешь, уйдёшь прежде меня, но я понимаю, что решимость твоя глубока, и если ты отдашь жизнь ради учителя, насчёт твоего будущего века можно не сомневаться. Если я не разрешу тебе так поступить, будды сочтут меня дурой, и тебе это придётся не по сердцу. Воистину, жизнь старых и малых ненадёжна. Если подумать, она вся от начала до конца – сон, наваждение. Так что пусть будет, как ты решил. И когда возродишься в Чистой земле, спаси и меня!
Мать говорила, сдерживая слёзы, и Сё:ку: со слезами радости вернулся к наставнику. И тотчас записал свои год рождения и имя и отослал Сэймэю, сообщив, что готов ближайшей ночью пройти обряд и заменить своей жизнью жизнь учителя.
И вот, настала глубокая ночь, у Сё:ку: заболела голова, ему сделалось дурно, тело охватил нестерпимый жар, и тогда он пошёл к себе в келью, избавился от каких-то своих бумаг – не хотел бы, чтобы их увидели люди, – и обратился к образу почитаемого Фудо:, который много лет хранил у себя:
– Я молод, тело моё в расцвете сил, не скажу, чтобы мне не жаль было расстаться с жизнью, но я думаю о том, как глубока моя благодарность учителю, и сейчас хочу умереть вместо него. Но усердствовал я мало и теперь страшусь будущего века. Прошу, о светлый государь, смилуйся надо мной, не дай мне упасть на дурные пути! Болезнь уже мучит моё тело, больше часа я не выдержу. Кланяюсь тебе, мой исконный почитаемый, в последний раз!
Так он говорил и плакал. Тут из глаз нарисованного будды полились кровавые слёзы, и от молвил:
– Ты заменил собою учителя, а я заменю тебя!
И голос его проникал в кости, пронизывал нутро. О ужас! Монах соединил ладони, сидел и молился, пот заструился по его телу, жар спал, и тотчас Сё:ку: почувствовал себя лучше.
Монах дворцовой молельни с той ночи тоже пошёл на поправку, и кто слышал о том – могли ли отнестись к этому легко? С тех пор наставник и ученик полагались друг на друга, как никто другой.
Тот исконный почитаемый потом переходил из рук в руки и оказался в молельне Сиракава-ин. Это его называют Плачущим Фудо из Дзё:дзю:ин. Из глаз его льются слёзы, это в самом деле ясно видно.
А учитель таинств Сё:ку: – это и есть тот человек, кто состоял при досточтимом Ку:я, тот самый служка, кого назвал «сосудом Закона» общинный старейшина Ё:кэй, когда вылечил досточтимому сломанную руку.


Годы жизни Сё:ку: – 910–1007, самый расцвет эпох Хэйан. Бумаги, которые уничтожил молодой монах, - скорее всего, его стихи и какие-то личные записи. О том, как знаменитый монах Ё:кэй вылечил страннику Ку:я руку, сломанную и неправильно сросшуюся много лет назад, говорится в «Рассказах, собранных в Удзи» (142).
Покажем заодно картинки к истории про Сё:ку: и его учителя из более поздней книги «Предание о Плачущем Фудо» 泣不動縁起, «Наки Фудо:-энги» (XV в.). Её можно посмотреть на сайте музея города Нара https://www.narahaku.go.jp/collection/839-0.html

Хостинг картинок yapx.ru
У ворот обители.

Хостинг картинок yapx.ru
Больной наставник и его ученики, за столиком – Сэймэй; поодаль ждут сикигами, помощные духи кудесника.

Хостинг картинок yapx.ru
Сё:ку: едет домой.

Хостинг картинок yapx.ru
Сё:ку: у матери.

Хостинг картинок yapx.ru
Сэймэй творит обряд, вокруг сидят его помощные духи.

Хостинг картинок yapx.ru
Посланцы ада уже летят за старым наставником.

Хостинг картинок yapx.ru
Сё:ку: молится перед свитком, перед своим Фудо:.

Хостинг картинок yapx.ru
Фудо: заменил собой человека, и теперь связанный идёт в ад на суд царя Эмма. Адский чиновник в затруднении.

Хостинг картинок yapx.ru
Судья мёртвых и его присные склоняются перед Фудо:.

Via

Snow

Ещё один поэт оказовской "Общей тетради" - Тимофей Лейранов. В тамошней компании это самый юный персонаж, за его подписью есть несколько сборников, почти все состоят из сонетов и прочих твердых стихотворных форм, написанных в начале и середине 1980-х. И в том числе есть несколько венков сонетов. Покажу один из них.

ЗОЛОТОЙ ВЕК
1. Магистрал
Прекрасный век, Эллады ясной лето,
Тебе началом был кровавый бой,
И плеск весла за пенною кормой
Стал песней вдохновенного поэта.

Введением Периклова декрета
Над славной, процветающей страной
Акрополя поднялся белый строй
И мощный Зевс, седьмое чудо света.

Радения героев устоят
В столетиях, растерзанных войною, –
Спартанский меч завис над головою,

Над жизнью и счастливой, и шальною…
Амфору переполнил терпкий яд –
Но всё же улыбается Сократ.

2. Вступление
Прекрасный век, Эллады жаркой лето,
Ты – капителей мраморных акант,
Ты – в пурпуре сверкнувший бриллиант,
Ты – в небесах блеснувшая комета.

Неяркий луч архаики расцвета
И Александр – тебе почётный кант,
Несокрушимый, словно адамант.
Тобой была освещена планета.

Счастливая пора, ты золотой
По праву называешься, однако
С Востока хлынула войны атака,

И персы нескончаемой толпой
Шли чёрным пламенем из злого мрака –
Тебе началом был кровавый бой.

3. Персидские войны
Тебе началом был кровавый бой,
Конец потомка Дария – он конно
Прогрохотал равниной Марафона
И Мильтиада увенчал зарёй.

Под ясным солнцем, звёздною порой
Рубились возле горного уклона
В теснине Фермопил, и небосклона
Синь закрывал стрел медножалых рой.

И волей флотоводца Фемистокла
От красных брызг кровь паруса промокла,
Где омывался Саламин волной –

И страшен был пришельцам иноземным
Крутой напор стоносием триремным
И плеск весла за пенною кормой.

4. Эсхил
И плеск весла за пенною кормой,
И ратный блеск, клинка удар мгновенный
Не менее, чем пение Камены
Был для тебя и близкий, и родной.

Ты Саламин оставил за собой,
И только город твой восстал из тлена,
Как славных «Персов» увидала сцена,
И час воскрес как будто буревой.

И, в грешных душах смутный ужас сея,
Твоим гремела хором «Орестея»,
И не угаснет «Прометея» пыл:

Какого б ни коснулся ты предмета,
Любой в суровых триметрах, Эсхил,
Стал песней вдохновенного поэта.

5. Софокл
Стал песней вдохновенного поэта
Слепца бродячего протяжный стон;
В трагедию смог переплавить он
Терзания страдальца Филоктета.

Врач по занятию, вставал до света
И брал свои таблички. С двух сторон
Их наполнял грядущих хоров звон
И смех сатиров – он умел и это.

Алкид, и Антигона, и Патрокл –
Вас всех воспел божественный Софокл;
Но и в блистаньи латного колета

Стратегом от родной земли вдали
Он вёл стремительные корабли
Велением Периклова декрета.

6. Перикл
Велением Периклова декрета
И силою его разумных мер,
Что и грядущим временам пример,
Страна достигла высшего расцвета.

Луковичноголовый муж совета,
Ревнитель благочестный древних вер,
В известном шлеме, взглядом прям и сер –
Чистосердечья верная примета.

Феб, с золотым колчаном божество,
И Музы дом Аспасии его
Средь мудрецов учёных посещали;

И солнце свет рассеивало свой,
И тучи олимпийцы не сгущали
Над славной, процветающей страной.

7. Процветание
Над славной, процветающей страной,
Казалось, отшумели злые беды
И закрепила ратные победы
Твердь своей кровлей ясно-голубой.

Дионисический напев святой
Поведал о несчастье Андромеды;
Кто сень Деметры таинства изведал,
Навеки жребий обретал благой.

И из какой бы стороны ты ни был,
Дивил тебя и лекиф и арибалл,
Расписанный искусною рукой.

И над спокойной, светлою державой,
Её венчая вековою славой,
Акрополя поднялся белый строй.

8. Фидий
Акрополя поднялся белый строй
Из мрака мраморных каменоломен,
Где хмурый раб, и волосат, и тёмен,
Рубил своей упорною киркой.

И среди светлых портиков и стой,
Под чьею сенью сумрак так укромен,
Он встал в рельефах Фидия, огромен,
Паросскою сверкая чистотой.

Изваянная дерзостным резцом,
Восстала Дева, просияв венцом, –
Пловцам Пирея веха и замета.

Так делал мастер и за ним другой,
И вот Акрополь взвился над землёй
И мощный Зевс, седьмое чудо света.

9. Состязания
И мощный Зевс, седьмое чудо света,
Пред кем молитвенно склонялись ниц,
Следил бег быстроконных колесниц,
И как в пыли песчаной крылась мета,

И каждое движение атлета,
И взмахи муравьиных рукавиц,
Лёт диска и мельканье лёгких спиц –
И ждали состязатели ответа.

За силу мышц, за ловкость рук и ног
Служил наградой гордому венок
Оливы, лавра ветви ли зелёной.

И в куросах, сурово вставших в ряд,
Где каждый прям дорической колонной,
Радения героев устоят.

10. Перед бурей
Радения героев устоят,
Коль слава их была земле на благо,
Коль родине служила их отвага
На острие жестокого копья.

Но стрелка на курантах бытия
Была близка от рокового шага,
И в тёмных облаках копилась влага,
Но кровью люди почву напоят.

Ещё довольно Дионис был щедр,
Чтоб показать Электр, Медей и Федр
Пред пёстрой рукоплещущей толпою, –

Но приближалась чёрная гроза,
Что вечно будет нам сверкать в глаза
В столетиях, растерзанных войною.

11. Кимон
В столетиях, растерзанных войною,
Тяжёлое событие блеснёт –
Спартанский слабый, согнутый илот
Вдруг пожелает жизнью жить другою,

И, не подвластен солнечному зною,
На чёрный берег прянет вдруг Еврот,
И содрогнётся вековой оплот
Копья тревоги и древка покоя.

Из рудников, со вспаханных полей
Вдруг раб воспрянет силою своей
И потрясёт Лакедемон рукою.

Зачем же с севера явился он –
Из-за тебя, рыцарственный Кимон,
Спартанский меч завис над головою!

12. Пелопонесская война
Спартанский меч завис над головою,
Прямой, тяжёлый, не привыкший ждать,
Привыкший поражать и побеждать,
Всегда готовый к яростному бою.

И что персидской саблею кривою
Ксеркс не сумел когда-то обуздать,
Готова сокрушить сегодня рать
Гоплитов дланью длинною стальною.

Война вскружилась над Элладой вновь,
И брызнула сражений первых кровь
На синь клинков горячею струёю;

И вождь, страну не в силах уберечь,
Провозглашает траурную речь
Над жизнью и счастливой, и шальною.

13. Алкивиад
Над жизнью и счастливой, и шальною
Раздумывать он долго не привык –
Собачий хвост да озорной язык
Его покрыли славой молодою.

Но небосвод загромыхал грозою,
Закрыли тучи Гелиоса лик –
И в бой идёт, издав победный клик,
Он под своей обманчивой звездою.

Но Никий пал, и Эрмий оскорблён,
И гонит стан, и хмурится закон,
И он бежит Паллады совоокой.

С мечом в руке, смятением объят,
В пожаре, среди Персии далёкой
Амфору переполнил терпкий яд.

14. Сократ
Амфору переполнил терпкий яд –
Но он не ропщет, он привык к такому:
И к смеху над его «мыслильней» злому,
И к недоверчивости всех подряд.

Пусть жизнь его с женою – сущий ад,
Не в этом суть! Ведь старику простому
Довольно малого – не нужно дому,
Его и друг, и портик приютят.

Седой мудрец, желанный и гонимый,
Для всех своих врагов неуязвимый –
На мир смотреть и видеть его рад.

И вот тюрьма, и тягостные путы,
И тень сосуда, полного цикуты, –
Но всё же улыбается Сократ.

15. Заключение
Но всё же улыбается Сократ
Улыбкою и мудрой, и лукавой –
Его столетие покрыто славой
Среди других столетий мириад.

Пред взором предстают его подряд
Те, кто не царским скиптром и державой –
Законом, хором, камнем, речью правой
Все почести навеки сохранят.

Пускай уже грохочущие фланги
На севере раздвинули фаланги
И слышан македонян ратный звон –

Он нам предстанет в образе сонета,
Такого ж совершенного, как он –
Прекрасный век, Эллады ясной лето.


Via

Snow
О том, как бедняк любил чертежи
В наши дни жил один бедный, незнатный человек преклонных лет. Хотя и имел должность, на службу он не ходил. И даже, мысля по-старинному, не считал такое поведение дурным, и не то чтобы отринул мирские привязанности – о постриге он тоже не помышлял. Не имея постоянного пристанища, жил в старом обветшалом храме.
Так проводил он год за годом, с утра до вечера занимаясь вот чем: выпрашивал у людей обрывки бумаги и на них набрасывал чертежи, выдумывал, какой можно было бы построить дом. Вот такое будет жилое здание, а какие ворота? – размышлял он, без конца воображал, и сердце его этим утешалось, так проводил он дни, а кто видел и слышал его, говорили: вот пример странности!
На самом деле он мечтал о несбыточном, всё это было напрасно, но если хорошенько подумать, не таковы ли все радости здешнего мира, какими тешится наше сердце? Усадьба занимает участок в один-два тё:, в людских глазах выглядит роскошной, но на самом деле, чтобы встать да лечь, самому человеку не нужно больше одного-двух кэн. Остальное – помещения для ближней и дальней родни, а то ещё и постройки для волов и коней, которым лучше бы жить в полях… Разве не так?
Такими бесполезными делами мы утруждаем тело, мучаем сердце, выбираем древесину, что сохранится сто и тысячу лет, доводим черепицу до блеска, чтобы сверкала, как драгоценный камень или зеркало, а зачем? Жизнь хозяина непрочна, вечно он тут жить не будет. Или в доме поселятся чужие люди, или он разрушится от ветра, сгниёт от дождей. Что уж и говорить о пожарах: труды долгих лет и месяцев за полчаса обращаются в облако дыма.
А выдуманные дома того человека хотя бы не требовали беготни и суеты, трудов при постройке и отделке. Дождь и ветер их не разрушили, огонь им был не страшен. Для них достаточно было листка бумаги, и этого вполне хватало, чтобы занять сердце.
У бодхисаттвы Нагарджуны сказано: «Кто богат, но не перестал помышлять о большем, тот беден. Кто беден, но ничего не ищет, тот богат». Отшельник с горы Сёся написал такие слова: «Согну локоть – вот мне и изголовье. В этом и есть радость. Зачем же мне искать процветания и блеска, что подобны плывущим облакам?». А другой человек сказал: «В Китае жил один мастер игры на цине. Он клал перед собою цинь без струн, никогда не отставлял его в сторону. Люди удивлялись, спрашивали: почему? Он отвечал: “Когда я смотрю на цинь, его напев плывёт в моём сердце. Вот почему мне всё равно – сердце утешается точно так же, как если бы я играл”».
По большей части люди, если мы наблюдаем за их хлопотами, на взгляд извне выглядят серьёзными, но часто сердцам их не хватает чего-то вот такого. А воображаемые жилища так или иначе имеют много достоинств.
На самом деле, если небесные радости сравнить с мирскими заботами, стремиться к ним кажется более разумным, но если хорошо подумать, они тоже имеют конец. Поселиться в мире внутри горшка (как даосские бессмертные) нам совсем не по сердцу. Конечно, чем проводить весь свой век в бесполезных несбыточных мечтах, лучше стремиться к тем дворцами и башням, откуда возврата нет, к радостям Чистой земли, которые, если пожелаешь, обретёшь непременно.
А остальное – разве не бесполезные мечтания?


Отшельник с горы Сёся – знаменитый монах Сё:ку: 性空 (910–1007), о нём у нас, я надеюсь, ещё будет история из сборника Тё:мэя. История о китайском музыканте есть в одном из сочинений принца Чжао-мина, он же Сяо Тун (501–531).

Via

Snow
Из домашнего альманаха "Общая тетрадь", ноябрь 1985 г.

АВЕССАЛОМ
Я верил себе, я считал, что угоден Удаче,
Я знал, что великий отец мой во многом неправ,
Что суд надлежало вершить совершенно иначе –
И я оступился, сам путь к своей правде избрав.

Но мог ли я верить его избирательной каре,
Когда он оправдывал тех, кто позорил сестру?
Ужели, Давид, ты не видел сквозь слёзы Фамари,
Какую дорогу себе я теперь изберу?

Я был справедливей, честней и любезней народу,
Меня поддержали мои северяне и рать –
И я полыхнул по стране, знаменуя свободу
Дорогу без воли отца для себя избирать.

Но как я был слеп, одержав на мгновенье победу,
Когда я блистал и судил, награждал и карал
И твёрдо пошёл по другому неверному следу,
Уверенный в том, что свою лишь дорогу избрал.

И вот, как овен, что запутался в чаще рогами,
Я жду, чтоб пришёл твой палач мою гордость попрать,
За то, что судил Исаак о своём Аврааме,
За то, что осмелился сам я дорогу избрать.

По этой дороге я шёл и добрался до края,
Не глядя вокруг и под ноги, а только – вперёд,
Вкушая, вкусих мало мёда и се – умираю;
Но свят буду тем я, кто путь себе сам изберёт.


ВЕРНЫЙ ТОМАС
Будь хоть с собою честен, Честный Томас,
Забудь свой миф и арфу отложи –
Сейчас вокруг не видно ни души,
И можно говорить, а не вещать.
Ты – верный Томас Лермонт, ты певец,
Что бродит с арфой по своим дорогам
И по чужим, что может предрекать
Баронам и крестьянам только правду –
Иначе же навеки онемеет.
Ты – Томас Лермонт, получивший дар
Предвиденья от королевы эльфов
За то, что с нею жил в её стране
Семь давних лет – и сам награду выбрал…
Какая чушь! Я, право, не пойму,
Как верят этой сказке и сеньоры,
И мужики, и даже сам король,
Который чуть не дал мне герб и замок
За это. Бедная моя страна
Забитых саксов, и тупых норманнов,
И гордых клетками плащей шотландцев –
Страна, которая стремится верить
В любую сказку, чтоб не верить в быль.
Я не бывал у королевы эльфов
И никогда в глаза её не видел,
Я не пророк – я просто научился
Заранее на лицах различать
И завтрашние помыслы, и судьбы –
Довольно хоть немного знать людей.
Нетрудно человеку предсказать,
Что он умрёт, поскольку люди смертны.
Трудней назвать прилюдно труса трусом
И сволочь сволочью – за это бьют,
А иногда и убивают; только
Шуты на это пользуются правом
Да те, кто среди эльфов жил семь лет.
О, как я был испуган в первый раз,
Когда предрёк норманнскому барону:
«Ты примешь кару за свои грехи
И вскорости погибнешь от удара» –
Я сделал вывод по его лицу,
Багровому, как яблоко в кларете.
Он разъярился, поднял на дыбы
Коня, чтоб сокрушить меня копытом, –
Но конь всхрапел и сбросил седока
На каменистую дорогу; тут же
И умер он, я ж признан был пророком,
Который только правду говорит.
Будь верен этой правде, Верный Томас,
Тебе уже не надобно бояться,
Что ты предскажешь что-нибудь не то
Иль что тебя зарубят с огорченья.
Ты признан королём, и сам епископ
Не смеет полуэльфа оскорбить.
Со мною арфа, и со мною слава,
И я пою о будущих годах,
Чтоб можно было лгать, не опасаясь,
Что кто-нибудь меня разоблачит, –
Кто будущее знает, как не я?
А я давно хотел придумать мир,
Какого не было на самом деле,
И петь о нём, что только захочу,
Не связанный постылой правдой жанра.
Но всё же иногда бывает странно,
Что мне так верят, что я сам твержу
О королевстве эльфов так правдиво,
Как будто в самом деле там бывал.
А иногда ночами вспоминаю
Их королеву, всю в зелёном шёлке,
На белом, словно молоко, коне,
С сияющими на меня глазами.
И вот тогда я начинаю верить,
Что всё же жил у эльфов много лет,
Раз так прекрасно знаю всё и помню
О них – и помню, главное, её…
Быть может, я безумен? Так поэты
Все до какой-то степени безумцы –
Особенно поющие в глаза
Своим гостеприимцам слово правды
О них – неужто это не безумство?
Я говорю себе: всё это ты
Придумал сам, ты хорошо умеешь
Выдумывать – на редкость достоверно…
Но почему же, Господи мой Боже,
Я не могу забыть её глаза,
Зелёные шелка, блестящий пояс
И голос нежный, мудрый и бессмертный?
Но почему же, старый Верный Томас,
Ты верен ей, придуманной тобою,
Так много лет и арфою, и сердцем,
И правдой, заповеданной тебе?..


А это из "Общей тетради" за август того же 1985 года, из раздела «ВСЯКИЙ СБРОД», где бывали стихи не только Оказова. Чьё это - не знаю.

ВИТЯЗЬ НА РАСПУТЬЕ
По жизненной дальней дороге
Я ехал, чуждаясь тревог,
И камень увидел убогий
На должном распутье дорог.

И если сверну я направо –
Познаю труды и почёт:
Там бродит чугунная слава
И знамя рекою течёт,
Там каре повинны злодеи
И верен лазоревый полк –
Надёжное поприще, где я
Сумею свой выполнить долг.
И в землю сумею втоптать я
В доспехе законных идей
Мятежников дерзких проклятья
И многих невинных людей.

А если сверну я налево
В свободный и яростный стан,
То марево красного гнева
Застелет глаза, как туман,
И ветхие стану законы
Крушить ради новых идей,
И вряд ли прислушаюсь к стону
Ни в чём не повинных людей.
Я брошу коню под копыта
Прогнивший поверженный строй,
Хозяева будут убиты –
И очередь будет за мной.

А если по средней дороге
Пуститься решу напрямик –
Споткнусь на ближайшем пороге,
Заехав в унылый тупик,
Не ведая горя и страсти,
Ни долга, ни вольных ветров,
Не зная огня и ненастья,
Не помня мотивов и слов,
Я мухой усну в паутине,
И крови умерится стук,
И явится сонный и синий,
Небольный и жадный паук…

Куда же пуститься, куда мне?
Я выбора праву не рад.
… И счистил я надпись на камне
И тихо поехал назад.

Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
Над книгой «Обозрение берегов реки Ёдо» (澱川両岸一覧, «Ёдогава рё:ган итиран») работали двое знаменитых художников: Мацукава Хандзан и Акацуки Канэнари 暁鐘成 (1793-1860), вышла книгу в 1861 году, уже после смерти одного из соавторов. Это одновременно и путеводитель, и «путешествие не выходя из дома», весьма модный в ту пору жанр. Отчасти книга устроена как свиток, пейзажи переходят с разворота на разворот.

Хостинг картинок yapx.ru
Титульная страница
Ёдогава – одна из главных водных дорог страны, по ней проходит большая часть пути из Киото в Осака. Река прекрасна во всякое время года, в любой час суток. Лодки, парусные кораблики, бурлаки, пристани, мосты, святилища и храмы на берегах…

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Via

Snow
5–6 (53). Рассказ о том, как младший советник Кинцунэ по обету, данному в прошлой жизни, отстроил храм в краю Кавати

Жил мастер кисти по имени Кинцунэ, младший советник. Незадолго до объявления новых назначений он в сердце своём дал обет: если меня назначат в хороший край, построю храм! Но стал он наместником бедного края Кавати, и коль скоро замысел его не сбылся, подумал: раз так, починю какой-нибудь старый храм. С этой мыслью он отправился в Кавати.
И вот, осматривая те места, он в одном старинном храме под сиденьем будды нашёл записку. Развернул её и прочёл: 沙門公経, «Монах Кинцунэ». Он удивился, стал читать внимательно: «В будущей жизни я стану наместником здешнего края и починю этот храм». Такой обет был записан на листке. Прочитав, Кинцунэ решил: так тому и быть! И хотя изначально он надеялся на другое, но теперь смирил свои желания и со всею верой взялся за починку храма. А почерк в записке ничуть не отличался от его нынешнего почерка. Как и господин Фусими, глава Управления по починке дворца, он в прошлом носил то же имя, что и теперь.
Всё оттого, что мы не знаем, кем были в прежней жизни мы сами и другие люди. Ни одно из дел не вершится только в этой жизни – а мы ими мучаем сердце, бегаем, ищем чего-то, а когда ничего не получается, то ропщем на богов, досадуем даже на будд, и это исключительно глупо.
А когда обет, данный в прошлом, не исполнен, он так и остаётся обетом, надо понимать.


Фудзивара-но Кинцунэ 藤原公経 (ум. 1099) известен как каллиграф и поэт. По буддийским правилам имя в записке надо было бы читать как Ко:кё:, но пишется оно теми же знаками, что Кинцунэ.
Господин Фусими, глава Управления по починке дворца, – это Татибана-но Тосицуна 橘俊綱 (1028–1094), герой множества поучительных рассказов (например, вот тут о нём есть https://umbloo.livejournal.com/465286.html) сын канцлера Фудзивара-но Ёримити, отданный в усыновление в семью Татибана. Про его имя говорится в «Рассказах, собранных в Удзи» (46). Будучи наместником края Овари, Тосицуна велит заточить в темницу жреца из святилища Ацута, который вёл себя надменно и не слушался его. Жрец взывает к божеству Ацута, оно является своему служителю и объясняет: в прошлой жизни Тосицуна был монахом по имени Сунго: (俊綱, пишется так же, как Тосицуна) и дал обет тысячу раз прочесть в мою честь «Лотосовую сутру», а ты был его гонителем и из-за тебя он успел прочесть сутру только сто раз; в нынешней жизни вам обоим воздаётся за тогдашние дела.
Вообще из прежних рождений много что наследуется: и внешность (как у Ооэ-но Садамото, которого в Китае узнавали в лицо, хотя он раньше там не был, но там помнили того, кем он был раньше), и почерк, и вот имя. Кажется, с теорией перерождений это стыкуется плохо, но Тё:мэй находит вот такое простое объяснение: кто с чем не смог расстаться в прошлый раз, тот (если был праведником), рождается опять человеком и это что-то остаётся при нём.

Via

Snow
Из "Избранного" 1987 г.

ЖИЗНЬ Ф. КОНШИЦА, ВЕЛИКОГО ПОЭТА

Феликса Коншица никто не принимал всерьёз.
Он был вторым ребёнком в семье, где всё лучшее выпадало на долю его старшего брата. Николас Коншиц был человек образцовый, хотя и не совсем по прописным образцам. В школе он учился отлично, Феликс – средне; лавры доставались Николасу. В колледже Николас забросил учёбу – как раз в тот момент, когда Феликс решил подражать ему и изо всех сил нажал на науки. Он преуспел в этом, но Николас уже занялся живописью и снискал похвалу журнального критика; при всей беспорядочности, его жизнь полностью соответствовала тому образу художника, который прочно укоренился в головах горожан.
Здесь Феликс соперничать с ним не мог, но он стал писать стихи. Романтичнейшие и длиннейшие его баллады отправлялись в издательства и возвращались обратно к автору, отклонённые с различной степенью вежливости. Феликс был неплохим версификатором; он принялся писать комплиментарные акростихи знакомым и шуточные стишки, которые пользовались успехом; но места первого остряка или первого кавалера он не смог занять ни в одной компании, хотя и очень стремился к этому.
В один прекрасный месяц Феликс влюбился. Эмма была прелестна, белокура и плаксива; галантность Феликса пришлась как нельзя более кстати. Но тут ему пришлось переехать в столицу, так как там наконец-то представилась возможность получить хорошо оплачиваемое место. Мокрые от слёз конверты со стихами летели в провинцию; мокрые от слёз конверты с нежными прозвищами летели в столицу. Так как в почтовой службе, как всегда, не всё было ладно, Феликс быстро запутался, какое послание является ответом на какое. В понедельник и четверг он аккуратно посылал свои элегии, не обращая внимания на то, что, ответы приходят всё реже, – это, как и духи, сменившие слёзы на листках Эммы, лишь больше вдохновляло его. За полгода им была написана толстая пачка стихов; через полгода Николас уведомил его, что долгое молчание Эммы объясняется тем, что она выходит замуж за политического куплетиста, Николасова приятеля.
Целую ночь молодой Коншиц бродил вдоль канала, раздумывая, утопиться ли ему сразу или сперва составить поэтическое завещание. Здравое начало взяло верх. На следующий день он засел за политические куплеты. Через неделю он бандеролью выслал толстую тетрадь их Эмме, чтобы та поняла, насколько истинный талант, пускай и безголосый, возвышается над пошлым шансонье.
Почта снова подвела его: он не читал газет и не повысил свою бдительность, в отличие от известных чиновников, которые тщательно изучили его бандероль. После крайне неприятного разговора в полиции Феликс отказался от карьеры бунтаря. Но неприятие этого мира горело в его душе. Специально съездив в родной город, он проник на концерт, в котором участвовал муж его возлюбленной. Всё было записано и представлено по назначению; вскоре Эмма осталась соломенной вдовою.
Но Феликс был уже равнодушен к ней – он нашёл себе иную музу: в форменной юбке, погонах и чине младшего лейтенанта жандармерии. Эта могучая валькирия вдохновила его на небольшую поэму. Прочтя её, младший лейтенант преисполнилась восторгом, и впервые в жизни Феликс испытал радости и прелести искренней (а не с разовой оплатой) любви. Вскоре он уже участвовал конкурсе на лучший гимн для Опекунства Бедных Сироток Благородного Происхождения, ибо именно оттуда родом была бедная, но благородная валькирия (кстати, её звали Анной). Гимн принёс ему первый успех. К сожалению, радения о Бедных Сиротках настолько отвлекли Коншица от службы, что он преступно пренебрёг своими прямыми обязанностями, забыв подшить необходимую бумагу (и более того, затеряв её среди черновиков Гимна) и был уволен. У Анны было благородное сердце. Её начальник, покровитель и любовник замолвил словечко за Феликса, и тот был принят на должность помощника младшего осведомителя.
Полный раскаяния за былую нерадивость, Феликс Коншиц ревностно взялся за дело. Вскоре он оказался на хорошем счету. Полковник предложил ему хорошо оплачиваемую ставку провокатора пятого разряда. Анна заявила, что с провокатором она не желает иметь дела, но было поздно: новое занятие позволило Коншицу несколько раз публично исполнить свои старые куплеты. Это был его второй успех. Слесари, шофёры и официанты приняли его за своего, носили на руках, и когда оскорблённая Анна навела на Феликса ничего не подозревавших о его профессии полицейских во время концерта в пивной, народ героически защитил своего барда. Коншиц понял, что его, наконец, приняли всерьёз.
Он не был неблагодарным человеком: сойдясь с весёлыми молодыми террористами, державшими его за величайшего поэта века (к некоторому огорчению Феликса, ещё более величайшим считался муж Эммы; но тот давно уже пребывал в местах не столь отдалённых, отчего, впрочем, слава его только росла заочно), – он раскаялся в своей подлой профессии и взорвал собственного полковника. Этим подвигом он покорил прекрасную революционерку Лию; на изъятые из жертв террора золотые часы и серебряные портсигары она в час опасности увезла его в Швейцарию. Он писал «Альпийские Элегии» и «Пламенные Знамёна», а также раёшные прокламации для простого народа. Переправленные через границу, они сделали подпольную кличку Феликса «Гадёныш» знаменитой; враждебные прогрессивные страны писали о нём, как об истинно народном поэте своей страны – забитой реакционерами, но вновь поднимающей гордую голову.
Феликс Коншиц был наверху блаженства. Его спустило с этого верха неожиданное и почти неприличное поведение Лии: та, в прошлом атеистка и воинствующая безбожница, вернулась к религии предков. Феликс понял, что тут дело нечисто. Профессиональный навык помог ему найти источник заразы: им оказался Николас Коншиц, которому надоело быть просто художником и пришло в голову обратиться в иудаизм и прославлять его на абстрактных полотнах. Феликса глубоко возмутило, что под одним из них, изображавшем на чёрном фоне оранжевый треугольник, в котором в котором поэт безошибочно узнал Лию, подписано: «Мать Мессии». Вывод был ясен: Лия изменила ему с оригинальным братом. Чуждый мировоззрения Иосифа-плотника, Коншиц-младший не мог не затаить на неё обиды. Вскоре средства их истощились (Феликс был уверен, что и они ушли на его брата), и они вынуждены были переехать на новое место.
Николас последовал за ними, подтвердив тем самым худшие подозрения Феликса. Последний понимал, что донести на Лию теперь несколько неудобно: слишком популярны были «Пламенные Знамёна» Гадёныша. Но тут в нём открылся недюжинный организаторский талант: как-то, пока он был в отъезде, в городке, где они жили, произошёл грандиозный еврейский погром. Лия нечаянно погибла, Николас же исчез бесследно. Удовлетворённый своей работой Феликс под псевдонимом «Керубино» издал в ближайшей газете «Песнь Торжествующего Христианства», напечатанную на первой полосе рядом с отчётом об усмирении погрома правительственными войсками: газета была набожна и либеральна. Однако благородство, свойственное ему от природы, вынудило Керубино отказаться от гонорара за «Песнь», и в результате Феликс Коншиц вскоре снова остался без гроша.
Но «Альпийские Элегии» снискали ему расположение некого финансового магната с тонкой душевной организацией: он без труда разыскал автора, а так как Феликс благодаря своему внешнему (разумеется, совершенно случайному!) сходству и голодному положению был сочтён магнатом за соплеменника, то вскоре тот уже встал во главе финансируемого упомянутым магнатом журнальчика на иврите; то, что Коншиц никогда не знал этого языка, совершенно ничему не повредило.
Он стал появляться то в Берне, то в Париже в золотых перстнях и с розовой орхидеей в петлице, пока как-то, вероятно, слегка навеселе, не завернул в свою же типографию. К несчастью, его оригинал-брат как раз в это время решил стать пролетарием и работал именно там; и вследствие несчастного случая Феликс Коншиц попал под пресс.
Его пышно похоронили; на одной стороне надгробной стелы была высечена строка из «Альпийских Элегий»: «О, дух мой выше голубых вершин!», а на другой – помещена его фотография на мраморе, имя, фамилия и даты жизни. Когда же кто-то из недоброжелателей выцарапал под фамилией усопшего его партийную кличку, эта могила стала Меккой революционных поэтов-неудачников.
Так Феликс Коншиц был принят всерьёз. Окончательно и навсегда.

Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
Предыдущий выпуск тут
Покажем ещё несколько картинок из книги «Зерно изящества в рукотворных предметах» 造物趣向種, «Цукуримоно сю:ко:-но танэ». Заглавная креветка, как и ракушки рядом с ней, – из столовой посуды.
Дальше – больше:

Хостинг картинок yapx.ru
Побережье Футами-но ура с парой священных скал (они же «скалы-супруги», Мэото-ива) собрано из пустых ракушек. В роли луны – тарелка, а ножи в роли облаков. Мацукава тут пародирует виды знаменитых мест, которые сам рисовал в великом множестве.

Хостинг картинок yapx.ru
Миски, подносы и прочая утварь для подачи блюд разыгрывают сцену из пьесы про братьев Сога (она называется «Кусадзурибики», в чём там дело, мы однажды рассказывали)

Хостинг картинок yapx.ru
И кстати о братьях Сога – охота на кабана в окрестностях горы Фудзи, любимый сюжет мастеров укиё-э. Здесь его представляют мётлы, тряпки и прочие принадлежности для уборки.

Хостинг картинок yapx.ru
Гадатель за столом (снова из мисок) и корабль Семи богов счастья, где в ролях богов – разными способами упакованные подарки.

Хостинг картинок yapx.ru
В прошлый раз боги Дайкоку и Эбису уже были, а вот ещё Фукурокудзю и Хотэй.

Хостинг картинок yapx.ru
Бог грома на облаках из сушёной рыбы и барсучий пёс тануки.

Хостинг картинок yapx.ru
А где тануки, там и кицунэ, лисица-оборотень, в данном случае роковая красавица Тамамо-но маэ.

Хостинг картинок yapx.ru
Прочие оборотни, а также бурлаки на реке Ёдо

Хостинг картинок yapx.ru
Ещё один слон, на сей раз из банных принадлежностей (когда захочется чего-то большого и чистого…)

Хостинг картинок yapx.ru
Если уж танец льва исполняют люди, то и комоды тоже хотят, и занавески!

Хостинг картинок yapx.ru
Здесь из мебели выстроены целые ворота Хунмэнь, и в них врывается Фань Куай; кто есть кто в этом знаменитом эпизоде из «Исторических записок» Сыма Цяня, рассказано, например, тут: https://willie-wonka.livejournal.com/508275.html

Хостинг картинок yapx.ru
Праздничная колесница из всякой всячины.

Хостинг картинок yapx.ru
Придворный танец «Рё:о:» («Лин-ван»)

Хостинг картинок yapx.ru
Демон-музыкант и прочие диковинные существа.

Хостинг картинок yapx.ru
И напоследок – «Ханьданьский сон» (та же история, что «Пока варилась каша»). Если опустошить столько бутылок, может и не такое привидеться…

Via

Snow
О том, как на горе Сёся монах-гость перестал есть и возродился в Чистой земле. О том, что подобные поступки не нужно хулить
В край Харима на гору Сёся неведомо откуда пришёл хранитель «Лотосовой сутры». Местные жители его, должно быть, пожалели, и он остался там на несколько лет. В особенности он полагался на одного из старших монахов. Как-то раз хранитель сказал:
– Я глубоко желаю встретить смертный час с правильными мыслями и возродиться в краю Высшей Радости, но срок свой трудно узнать, и я решил: покину это тело в час, когда у меня не возникнет посторонних ложных мыслей, пока я ещё не болею. Для этого можно сжечь себя или броситься в море, но это слишком трудно, страдания велики. Так что я решил: откажусь от пищи и скончаюсь спокойно. Я этого хочу всем сердцем, вот и рассказываю тебе. Смотри же, пусть это останется между нами! Я поселюсь в южной долине в укромном месте. Сейчас пока только затворюсь. А потом приму обет молчания, так что сегодня говорю с тобою в последний раз.
Старший монах, роняя слёзы, отвечал:
– Как печально! Если твоё решение таково, мне нечего сказать. Но ежели придёт час, когда ты усомнишься, подвижничая в одиночку втайне от всех, то приходи повидаться со мной!
– Не усомнюсь, – сказал хранитель. – Но если отступлюсь, то приду, чтобы ты меня выслушал.
Так они крепко поклялись, и хранитель ушёл, сокрылся.
Старший монах, жалея его и высоко ценя его редкую решимость, что ни день порывался пойти проведать хранителя, но сдерживался, чтобы не помешать ему; так прошло несколько дней. Когда минул седьмой день, пошёл искать то место, что назвал ему хранитель, и увидел: там построена маленькая хижина, чтобы мог войти только один человек, в ней сидит хранитель и читает сутру. Монах приблизился, спросил:
– Ну как ты, ослабел, тяжело?
А тот написал в ответ: «Несколько дней было очень тяжело, сердце ослабло, я думал уже, что пришёл мне конец, но два или три дня назад я нечаянно задремал и во сне явился юный служка, капнул мне в рот воды – и тело освежилось, сил прибавилось, и сейчас я нисколько не горюю. Если так пойдёт дальше, то и скончаюсь я так, как хочу».
Всё больше почитая его и завидуя ему, монах вернулся к себе, а потом – ибо случай был редкостный – всё думал о нём и так уж случилось, что рассказал своему доверенному ученику. Постепенно слухи разошлись, и монахи той горы пошли искать хранителя, чтобы завязать связь с ним.
– О, удивительно! Мы тоже затворим уста! – говорили они, но молчать не смогли. И в итоге по всему уезду разнеслись вести, из ближних и дальних мест стали собираться люди. Старый монах пришёл к хижине, вид имел самый виноватый, но уже не было человека, до кого не дошли бы слухи. А тот монах ничего не говорил, но лицо его было весьма печально, и старик безмерно сожалел и сетовал: это всё по моей вине!
И вот, не разбирая дня и ночи, какие-то люди глазели на хранителя, разбрасывали вокруг рис, кланялись и шумели; не похоже было, что всё это на пользу, но что поделать? А тот монах ночью исчез неизвестно куда. Толпа людей разбрелась по горе, всё обыскали, но никаких следов не нашли. Непостижимо! – говорили они. Потом, через десять дней или больше, когда люди, ничего не понимая, продолжали поиски, они на прежнем месте, в пяти или шести тан (около 50 м) от хижины, в густо разросшихся кустах нашли сутру Будды и бумажное платье – но больше ничего.
Это было три или четыре года назад, до сих пор на горе Сёся нет никого, кто не знал бы того хранителя. В последнем веке редки такие дела!
Вообще, коль скоро всевозможные грехи имеют причину в этом теле, то разве такое желание – покончить с собой и возродиться в Чистой земле – чем-то сомнительно? И всё же есть обычай замутнённого мира: стремление к тому, что не есть твоя доля; кто хулит таких людей, говорит: в прошлой жизни они ни с кем не делились едой, вот им и воздалось, лишились они своей доли, сами собственными глазами видят, каково это! Другие же говорят: это небесные демоны сбивают с пути их сердца, чтобы напугать людей, испортить им будущий век! Воистину, трудно познать наследие прежних деяний, но если говорить так, то любое подвижничество должно нести радость и довольство. А на деле всякое подвижничество – это воздержание от желанного и приятного, оно в основе своей мучительно для тела, тягостно для сердца. Должно быть, воздаяние так определено, что подвижник всегда огорчает других людей. Что уж и говорить о тех деяниях, которые создают причины стать буддами или бодхисаттвами! Для всех них Закон важен, а собственная доля ничтожна. Если же не идти по их стопам, тогда ничтожны окажутся наши помыслы, не так ли? Не надо хулить того, чего ещё не изучили как следует.
Наш учитель Шань-дао, патриарх-наставник памятования о будде, – человек, обретший свидетельство просветления в земном теле. Он возродился в Чистой земле, тут никаких сомнений быть не может. Но он покинул это тело, бросившись наземь с верхушки дерева. Надо думать, в пример другим он не стал бы делать дурного!
А ещё в «Лотосовой сутре» (в главе «Царь Врачевания») говорится: если сердце человека пробудилось и он решился искать просветления-бодхи, то пусть палец руки, палец ноги поднесёт буддам как дар! Это ценнее, чем поднести в дар страну, город, жену и детей, а также наследника, державу и всяческие сокровища, – сказано там. Если задуматься над этими словами, то ведь сожжение тела, сдирание кожи – всё это оскверняет. И какая в этом польза для будд? Можно сказать: такие дары менее ценны, чем один цветок, их трудно сравнить с одной щепоткой благовоний; но если решимость глубока, человек терпит страдания и должно быть, по этой причине его деяние становится великим подношением.
Так что если у человека пробудились в сердце беззаветные помыслы, он думает так: сказано же – дар лучший, чем наследник и земля-страна, должно быть, для таких, как я, это трудно! Это тело – моё. И всё же оно подобно сновидению, оно иссохнет впустую. Зачем ограничиваться одним пальцем? Если уж так, брошу тело и жизнь свою на Путь Будды, за один час страданий уничтожу грехи бесчисленных рождений и смертей, будды мне помогут и защитят, и я смогу встретить свою кончину с правильными помыслами! Если такая решимость глубока, люди прекращают есть, сжигают себя, топятся в море – и какова бы ни была причина милосердных обетов будд, разве будды не подадут им руки?
А потому даже в нашем веке, когда люди принимают смерть, подвижничая так, чуется аромат нездешних благовоний, набегают багряные облака, являются чудесные знаки, и таких примеров немало. Вот и в этом рассказе служка окропил монаха водой – разве это не было свидетельством?
Нужно с почтением верить. Что пользы в сомнениях? Дело же не только в том, что люди сами не верят в то, что не сообразно их собственным помыслам; они ещё и смущают верующие сердца других, а это – предел глупости.

Via

Snow

Из домашнего альманаха "Общая тетрадь", выпуск 12 (1983 год)

ФРИНА
(рассказ в письмах)

«Жужжит и вверх стремится духов
Летучий рой…»
(Софокл)

1
Гиршенау, 5 мая 189…
Дорогой Мишель!
Казалось, совсем недавно мы расстались с тобою и твоей прелестной сестрой – ан я уже за тысячи вёрст от тебя. Даже не верится, что все дорожные мытарства уже позади. Не берусь описать тебе, какую мерзкую картину представляет собою Польша из вагонного окна. Местные грозы в начале мая произвели подлинный потоп. Только здесь я понял, какая прекрасная вещь – чувствовать твёрдые рельсы под колёсами, иначе бы я разделил с Бонапартом все тяготы пятой стихии.
Мне попался удачный попутчик – немец, направлявшийся сюда же в Гиршенау и носящий забавную фамилию Цуккергриммель. Впрочем, не мне осуждать его имя, ибо в настоящее время он – мой гостеприимец; его квартира оказалась гораздо удобнее пансиона, где я рассчитывал расположиться. Из неё и пишу тебе. Более забавного дома я не встречал; ранее он принадлежал некоему барону (известно ли тебе, что как всякий немецкий дворянин за нашей границей превращается в барона, так и я здесь превратился в князя; впрочем, этот барон был настоящий), который начисто разорился, застрелился, а семейство его поразлетелось, продав квартиру г-ну Цуккергриммелю. Это – подобие критского лабиринта, и я не удивлюсь, если в нём обнаружится и Минотавр, разумеется, аккуратный вегетарианец, потребляющий исключительно шпинат, картофель и пиво. Так или иначе, я доволен новым местом; но может ли чужеземный уют заменить мне родной дом… оба моих родных дома, считая ваш, может ли кто-то заменить мне Машу? К ней прилагаю письмо в этом же конверте.
Теперь о деле. Никаких следов Травина найти пока не удалось; он если он и впрямь где-то здесь, то от меня он не уйдёт. Я не так прост, чтобы упустить тридцать тысяч, которые принадлежат мне по праву первооткрывателя его аферы. Тысяча поклонов твоей матушке и 10000 поцелуев маше.
Искренне твой
Ал. Бородов

2
Там же, 10 мая
Дражайший Мишель!
Ну не индейка ли судьба? Травин здесь, т.е. здесь обосновался, но укатил на две недели в Берлин. Однако теперь он у мен я в руках. Он, оказывается, близкий знакомый моего милейшего Цуккергриммеля. Представь себе моё изумление, когда я узнал, что познакомились они за столоверчением – тут это единственное развлечение, за исключением карт.
Есть здесь некий фон Рюбек, у нас бы слывший бароном, а на деле-то и «фон» он, кажется, липовый; гол как сокол, отставной лейтенант, кривой, но уж его единственный глаз! Не дай Бог во сне увидеть – чистый сатана. Он и хвастает своим умением вызывать духов, и по уверениям Цуккергримеля, показывал ему Наполеона и Фридриха Великого, а также дал ему возможность поговорить с покойной бабушкой. Ну, это, действительно, незаурядный шарлатан – заставить своего призрака разговаривать! В ожидании Травина зайду к нему – нас представят друг другу и, если повстречаюсь с Юлием Цезарем, сообщу тебе, что он думает о классических гимназиях.
На этом кончаю: здесь всё так аккуратно, что никак нельзя опоздать к столу. Поклоны и поцелуи матушке и сестре в известных тебе количествах.
Кнезе фон Поротофф.

3
Там же, 17 мая
Дорогой мой Мишель!
Я писал тебе неделю назад о фон Рюбеке, местном чародее. Представь себе, мы с ним встретились в тёмной комнате, и он оправдал свою славу. Ты спрашиваешь о Цезаре – какой там к чёрту Цезарь! Он вызвал Его пр., и тот на чистейшем русском языке сообщил мне, что Рок предопределил Травину лишиться не тридцати, а всех ста тысяч при моём участии! Ты будешь смеяться, но это выглядело действительно внушительно. Чёрт его знает, может, духи и впрямь являются – я узнал на Его пр-ве каждую бородавку; если он не врёт, то скоро, скоро мы с Машенькой (целую её ножки) сыграем свадьбу с княжеским размахом. Травина ждать ещё неделю; ехать в Берлин призрак не велел.
А знаешь, что самое забавное? Фон Рюбек заявил, что я сам обладаю способностью вызывать духов, и обещал за приличное вознаграждение научить меня своему искусству. Я ответил, что, мол, держи карман шире. Тогда он показал мне (без беседы) некую древнюю царицу или куртизанку в стиле и одеяниях Фрины Семирадского. Впечатление, признаюсь, сильное, но что толку в бесплотном духе, особенно если он обладал такой плотью! Лишь томление духа (моего, а не загробного). Кроме того, я верен твоей сестрёнке, как никогда (прилагаю письмо к ней в этом же конверте). Постарайся и ты описать ей страдания моего сердца вдали от неё.
Ваш преданный А.Б.

4
Там же, 30 мая
Михаил Петрович!
Письмо это никому не показывай. Я не стал бы тебя просить, да при всей моей уверенности не могу не перестраховаться. Травин у меня в руках!!! Он здесь, он мне попался! Подробности после. А у Фрины, с которой я имел непродолжительный разговор в комнате фон Рюбека, надо признать, прелестный голос и отличный французский язык – куда до неё твоему покорному слуге! Но я храню верность.
А.Б.

(Здесь несколько писем отсутствует)

5
Там же, 12 июля
Милостивый государь, Михаил Петрович!
Какое Вам, собственно, дело до моих (моих и трижды моих!!!) дел с Травиным и тем более с фон Рюбеком? Да, Вы всё правильно поняли. Да, я разрываю помолвку и приношу свои извинения, но не могу лгать Вашей сестре, будто продолжаю любить её. Если Вам угодно удовлетворения – приезжайте сами, я в Россию не вернусь. Если так, то поторопитесь, ибо скоро мыс Фриной уедем в Париж. Я также буду рад видеть Вас, поскольку Ваше недоверие, более того, неверие в существование моей возлюбленной оскорбительно как для неё, так и для меня! Да-с!
Александр Бородов

6
Страсбург. 5 августа
М.Г.!
Мне неду дела до Ваших заевлений. Я не сумашедший, но сщасливейший из смертных тем более что бессмертен. Жду Вас тут до сентября. С двадцати шагов!!!
Александ бородов

7
Страсбург, 20 августа
Глубокоуважаемый господин князь Михаил фон Слободски!
С великой скорбью сообщаю Вам, что общий наш друг князь фор Боротофф находится здесь, в Страсбургской психиатрической лечебнице, и состояние его признано безнадёжным. Он бредит Античной Грецией, куртизанкою или королевою Фриной, г-ном фон Рюбеком, нашим общим знакомым, большим шутником, который и дал мне знать (после того как ему дали знать из лечебницы) о прискорбном состоянии нашего общего друга. Со стыдом признаюсь, что здесь есть часть и моей вины – не зная особенностей русского характера и воображения, мы с г-ном фон Рюбеком подшутили однажды над князем фон Боротофф с помощью гипнотических опытов, не подозревая, к сколь трагичному результату может привести наша шутка. Виною всему наша неосмотрительность и чрезмерная впечатлительность князя, и мы приносим Вам и всем родственникам князя свои глубочайшие извинения, хотя доктор Пляффке и сказал мне, что душевное заболевание назревало уже давно. засим покорнейше прошу Вас выслать по прилагаемому адресу денег на содержание господина князя фон Боротофф в лечебнице, ибо все его деньги увёз некий Трафин, негоднейший человек и жулик, воспользовавшийся сначала доверием моего бедного друга фон Рюбека, а затем – несчастного князя. Пока пребывание князя в лечебнице оплачиваю я, но моих средств, как Вы понимаете, меньше, чем моих совершенно искренних чувств.
С нижайшим почтением
Генрих-Теодор-Август Цуккергриммель.

8
Тот свет, 30 августа
189… года от т.н. «Р.Х.»
Госпоже Марии Петровой дочери Слободской.
Как видите, милостивая государыня, я не забыла вашей непочтительности и недоверия к моему присутствию на спиритическом сеансе у графини N. Теперь вы достойно наказаны за свой скептицизм, а ваш прелестный жених, достойный, несомненно, лучшей участи, нежели та, которую сулил ему брак с вами, счастлив. Однако я не жестока, и пусть благая участь Александра послужит вам утешением.
С торжеством
Мнесарета (Фрина)
Афинская.


Via

Snow

Ещё задолго до реставрации Мэйдзи, в 1837 году, молодой Мацукава Хандзан выпустил серию книжек, текст к ней написал Киро:тэй Рикимару 鬼拉亭力丸. Называется она «Зерно изящества в рукотворных предметах» 造物趣向種,
«Цукуримоно сю:ко:-но танэ». Если вглядеться в то, что мы вокруг себя видим каждый день на кухне, на письменном столе, во дворе и так далее, можно разглядеть, как многие вещи похожи на кого-то живого. А можно напугать или повеселить родных и знакомых, соорудив такое из подручных предметов.

Хостинг картинок yapx.ru
Вот так из вороха писем, разных бумаг и письменных принадлежностей получается театральный персонаж Самбасо: (о нём было тут https://umbloo.livejournal.com/122349.html и тут https://umbloo.livejournal.com/122600.html)

Хостинг картинок yapx.ru
А из красивых пакетов и принадлежностей для макияжа – государыня Дзингу

Хостинг картинок yapx.ru
Из кухонной посуды и полотенец – бог Дайкоку, журавль – из вееров, жаба – из дорожного баула

Хостинг картинок yapx.ru
Эта компания отопительных и осветительных приборов (если мы верно поняли, что они такое) разыгрывает сцену из пьесы «Отмщение Обезьяньего острова» 猿島敵討, «Саругасима-но катакиути»; рядом с тем героем, который указывает, куда идти двоим другим, написано, что он создан не абы кем, а Нива То:кэем, знаменитым художником рубежа XVIII-XIX веков.

Хостинг картинок yapx.ru
Доспех из вееров, богомол из метлы и щёток и т.д.

Хостинг картинок yapx.ru
Танцор в костюме для придворного танца «Гэндзё:раку» – кажется, из занавесок. И как ему положено, со змеёй!

Хостинг картинок yapx.ru
Тут уже мы не поняли, из чего ворон и органчик; паук из бутылки, меч на стойке – из стрел?

Хостинг картинок yapx.ru
И как же без слона…

Хостинг картинок yapx.ru
А этих героев узнаёте?

Из следующего выпуска той же книги, тут уже и сборные персонажи, и отдельные вещи, увиденные в необычной роли, и поэтические сравнения, представленные наглядно.

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru
Бог Эбису из бочек, в пару к Дайкоку

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru
Седло-бабочка и цветы-стрелы

Хостинг картинок yapx.ru
Орёл из деталей доспеха и ирисы из гард для меча

Хостинг картинок yapx.ru


Via

Snow
Добровольной смерти, как и лёгкой смерти, строго говоря, по буддийским меркам не бывает: смерть есть страдание, и когда кто-то выбирает смерть (меньшее зло, как ему кажется, в сложившихся обстоятельствах), то сам этот выбор обусловлен прежними грехами. Но где грань, между желанием умереть и предчувствием скорой смерти, между страхом самой кончины и страхом «будущего века», нового дурного перерождения – на все эти вопросы однозначного ответа нет, остаётся только разбирать примеры, что и делает Тё:мэй.

О том, как некий учитель созерцания отправился на гору Фудараку. О досточтимом Като:
В наши дни жил человек по имени Сануки-но самми. Муж его кормилицы много лет желал возродиться в Чистой земле и вступил на Путь. В сердце своём он думал: таковы условия жизни в этом теле: в любом деле всё может пойти не как рассчитывал. Если, допустим, я тяжело заболею, в последний час буду думать не о том, о чём надо, и очень трудно будет мне исполнить исконный замысел. Только если умру, пока не болею, встречу смерть с правильными помыслами! И решился сжечь себя.
А выдержу ли? – подумал он, раскалил докрасна две мотыги, зажал подмышками справа и слева, какое-то время держал, тело стало обугливаться – но больше не выдержал. Тогда он сказал: ну и ладно! И раз не удалось, оставил этот замысел. Он думал: я себя обжёг лишь слегка, и всё-таки не сумел расстаться с этой жизнью, отправиться в Чистую землю. Я глупец, и что, если в последний час сердце моё усомнится? А гора Фудараку – в нашем мире, туда можно добраться в этом теле. Так что отправлюсь туда!
И тотчас оставил службу, ушёл в край Тоса, там раздобыл новую лодку, утром и вечером садился в неё и учился ею править. А потом договорился с моряками: скажите мне, когда задует устойчивый северный ветер. Дождался такого ветра, поставил на лодке парус и совсем один отплыл на юг. У него были жена и дети, и когда он задумал такое дело, они не смогли этого так оставить, искали, куда он скрылся, но напрасно, плакали и горевали.
Люди нашего века считали: в сердце его решимость была не мелка. И он наверняка прибыл туда, куда собирался.
При государе Итидзё-ин жил отшельник по имени Като:, он тоже на такое решился и вдвоём с учеником отправился на Фудараку; быть может, до того человека дошло предание о нём, и он пошёл по стопам Като:.

О том, как некая дама отправилась в храм Тэннодзи и утопилась в море
При государе Тоба-ин две дамы из государева рода, мать и дочь, вместе служили при дворе. Так прошли годы, и дочь умерла прежде матери. Та тосковала и горевала безмерно. Какое-то время её знакомые дамы говорили: велико же, должно быть, её горе, и тому есть причина! Так минули год или два. Горе матери ничуть не утихло, наоборот, день ото дня делалось всё чаще случалось так, что по службе она плошала. Не понимала, когда надо избегать запретных слов, с утра до вечера едва сдерживала слёзы, и всё это на глазах у людей; дамы стали шептаться, осуждая её: такого уже нельзя понять! Кажется, пора бы ей и привыкнуть к своей потере…
И вот, на третий год однажды вечером, никому не сказавшись, она вдруг тайно покинула дворец, взяла с собой лишь узел с одной сменой одежды и коробку с личными вещами, да одну служанку. Миновав столицу, они пошли в сторону Тобы, служанка ничего не понимала, а госпожа всё шла и шла, а когда солнце село, остановилась в месте, что зовётся Хасимото. Когда рассвело, снова двинулась в путь И так дошли они до храма Тэннодзи [близ Нанива, у моря] и временно поселились в чьём-то доме.
– Я хотела бы здесь семь дней молиться, памятуя о будде. Когда уходила из столицы, я не предполагала этого. Нас только двое, я и служанка.
Так сказала дама и отдала хозяевам дома одно из своих платьев. Те сказали: вот и хорошо. Таков был теперь замысел госпожи.
Она каждый день бывала в храме, с поклонами обходила вокруг него, не думая ни о чём другом, от всего сердца молилась. Коробку и два платья преподнесла в дар останкам будды.
Когда прошло семь дней, дама собралась возвращаться в столицу. В сравнении с тем, каковы были мои мысли раньше, сердце моё теперь замечательно прояснилось, чувствую себя хорошо. Останусь здесь ещё на семь дней! – решила она, отдала ещё одно своё платье и провела в храме дважды по семь дней. Потом спросила: а можно ли остаться ещё на семь дней? И отдала ещё одно платье. Хозяева домика говорили: что же вы так, каждый раз меняете ваш замысел, вы ведь уже с нами расплатились, пока хватит! Но дама настаивала: так мне не придётся возвращаться, чтобы потом расплатиться с вами! И вот, трижды семь дней она провела в молитвах, не помышляя ни о чём другом.
А когда срок исполнился, сказала так: теперь мне придётся вернуться в столицу, так покажите мне знаменитое море у Нанивы, хочу посмотреть! – Хорошо! – ответил хозяин дома и проводил её к берегу, там они сели в лодку и поплыли. Как любопытно! – говорила дама. – Ещё, ещё немного! И так нечаянно хозяин вывел лодку далеко в открытое море.
Там госпожа, обратившись лицом к западу, какое-то время молилась, а потом вдруг бросилась в море. Ох, беда! – растерялся хозяин, попытался её вытащить, но она камнем пошла ко дну. Странно! – думал он в тревоге, заметался, но тут на небо набежали облака, покрыли лодку, раздалось чудное благоухание. Хозяин с великим почтением и жалостью в слезах повёл лодку обратно.
В тот час на берегу собралось множество людей, они смотрели вдаль. Хозяин сделал вид, что ничего не знает, спросил – и ему ответили: в открытом море явились багряные облака!
Тогда он вернулся домой, посмотрел, что оставила гостья, и нашёл листок, где её рукою были записаны сновидения. «В первые семь дней я видела, как явились Дзидзо: и Рю:дзю. Во вторые семь дней видела, как явились Фугэн и Мондзю. В третьи семь дней видела, как Амида, прошедший свой путь, и с ним множество бодхисаттв пришли за мной».

Via

Snow
СЛАВА
Уже совсем стемнело, когда в тесной квартире, которую снимал тогда Реттер, зажглась лампа и осветила четверых молодых людей за столом у окна: хозяина, подрабатывавшего в газете, Гиббсона, художника, Аллерсона, младшего из знаменитой актёрской династии Аллерсонов, и Ладиша, маленького щуплого студента, прозванного за белёсые волосы и красноватые глаза «Кроликом». Друзья сидели уже не первый час – редко выдавались вечера, когда все они могли быть свободны. На столе стояли мутные стаканы с пивом – единственным доступным им тогда напитком, и валялись куски хлеба и дешёвой колбасы. Скудость угощения не мешала им философствовать. Разговор шёл о том, что остаётся от человека после смерти, Реттер утверждал, что перегной, Гиббсон – что его произведения, Аллерсон назвал семью, а Кролик, запинаясь, горячо заявил, что слава, и процитировал какого-то древнего автора.
– Слава… – задумчиво протянул Гиббсон. – Вы знаете, ребята, я не тщеславен, но сейчас она мне совершенно необходима.
– Зачем же? – спросил с усмешкою Реттер. – Тебе хочется, чтобы тебя узнавали на улице? По-моему, это проходит ещё в старших классах.
– Почему? – возразил Ладиш, и его бледное маленькое лицо стало серьёзным. – Иногда этого очень хочется и вполне взрослым людям.
– Да зачем же?
– Ну как тебе сказать?.. Если ты больше ничем не примечателен, если никто не хочет и смотреть на тебя, то поневоле стремишься стать?..
¬ Александром Македонским? – подсказал Реттер.
– Почему бы и нет? Я всегда хотел прославиться. Конечно, великим полководцем нашему брату не стать, сейчас не наполеоновские времена, но как приятно иметь на груди Военный Крест! На тебя сразу начинают смотреть по-другому.
– Прошу прощения, тебе нужно, чтобы все на тебя смотрели по-другому, или это относится только к Фриде? – уточнил Реттер прежним тоном. Лицо Кролика на минуту порозовело, белые бровки сурово сдвинулись, и, оскалив мелкие зубы, он запальчиво спросил:
– Почему бы и нет?
– Эх, брат, – сказал Гиббсон, вертя вокруг оси жёлтый абажур настольной лампы, расписанный им самим, – боюсь, что для неё Крест – бесполезная побрякушка. Её, конечно, можно покорить, но уж никак не орденами.
Ладиш тоскливо посмотрел на Гиббсона. Легко ему говорить – сам-то он красив, очень красив: с круто вьющимися тёмными кудрями, серыми прозрачными глазами, высокий, загорелый, узкобёдрый. О нём вздыхала не одна девица, однако сам он очень редко обращал на женщин внимание и, следует признать, ничуть не выделял в этом отношении и Фриду. И всё же напрасно он снова напомнил Ладишу о его внешности; Кролик сам знал, что на него женщинам и смотреть противно, но мало ли кто был некрасив! Юлий Цезарь был лысым, а отец Аллерсона при всей своей невзрачности женился на красавице-примадонне, став знаменитым артистом. Некоторые теперь уже не могли понять, какова была в молодости мадам Аллерсон, но Ладиш, как все безобразные люди, обладал вернейшим вкусом на чужую красоту – он мог увидеть в старухе бывшую фею или различить в десятилетней, худой и невзрачной девочке будущую красавицу-невесту.
Аллерсон разрядил обстановку:
– Слава богу, войны пока нет, и Военный Крест никому из нас не светит. Но я верю, что Кролик ещё прославится своими стихами больше, чем любой генерал.
Ладиш покраснел: он очень редко показывал свои стихи друзьям, и ещё реже верил, когда их хвалили.
– Да, – промолвил Гиббсон, – поэзия – это искусство. Но стихи Кролика, не в обиду ему будь сказано, старомодны. Впрочем, сейчас такие любят – нечто вроде «ретро». Но я считаю, – он хлопнул ладонью по столу, едва не смахнув стакан, – что нужно бороться за новое в искусстве. («Довольно старая мысль», – тихонько буркнул Реттер, откусывая от бутерброда). Слава нужна мне лишь для того, чтобы даже наши обыватели признали сферизм. Ведь только на шаре можно написать картину, которую видишь со всех сторон, как статую, – и в то же время она остаётся картиной!
– Глобус придумали уже довольно давно, – снова перебил Реттер, но художник не слышал его, увлечённый собственным замыслом:
– И с одной точки зрения на картине-сфероиде – предположим, это портрет, – видно прошлое изображённого лица, с другой – настоящее…
– А будущее, г-н пророк?
– Дойдём и до этого! Я ещё сам не знаю, во что разовьётся сферизм, – во всяком случае, в нечто великое. Но для развития ему нужны силы, нужны сторонники, приверженцы. Пусть они вначале ищут только известности, хотя бы и скандальной, на этом поприще – для этого мне и необходима слава: чтоб, завидуя мне, в сферизм втянулись другие художники, чтобы он стал модным течением. Но потом, в поисках новых путей и возможностей, люди поднимут сферизм на небывалую высоту. А тогда пускай меня и забудут – мне всё равно, я сделал своё дело!
– Нет бога, кроме шара, и Гиббсон – пророк его, – ухмыльнулся Реттер, но Аллерсон оборвал его:
– Зачем ты высмеиваешь всех? Ведь Гиббсон и впрямь талантливейший художник. Вот бы мне хоть частицу его таланта! – карие добрые глаза на мягком лице молодого человека сделались задумчивыми и грустными. – Ведь вы же сами знаете, какой из меня артист? Ни таланта, ни страсти, ни любви к сцене.
– Почему же ты не уйдёшь из театра? – спросил Кролик. Аллерсон печально покачал головою:
– Вы плохо знаете моего отца. Для вас он только бывший Гамлет и нынешний Лир. Впрочем, на сцене он в самом деле перестаёт быть самим собою. Он – настоящий артист, от рождения и по наследству – его родители тоже играли, в своё время они были очень известны.
– Это я знаю, – ответил Реттер и, отхлебнув пива, спросил: – Но разве ты сам не говорил нам, что ты – приёмный ребёнок? Поэтому он и заставляет тебя играть, против воли, только ради его фамилии.
– Его фамилия – это ж он и есть, когда он, конечно, не Отелло, – хмуро ответил Аллерсон, ничуть, казалось бы, не смутившись, – он и усыновил меня ради того, чтобы передать свою фамилию. Если я брошу сцену – что с ним будет! Он ни на минуту не может допустить, что сцена сможет обойтись без его фамилии, что я, для которого он вместе с матерью столько сделал, не буду артистом. Для него это позор!
– Что за ерунда! – воскликнул Гиббсон. – Позор – делать что-нибудь противное своему призванию, а если ты не чувствуешь призвания быть актёром – плюнь!
– Хотя, – добавил Кролик, – ты же совсем неплохо играешь, у тебя, наверное, есть талант.
– Талант! – горько усмехнулся Аллерсон. – Это навык, вроде навыка чистить картошку или там готовить котлеты. Но если я не выношу, скажем, сырого фарша! Однако, чтобы отец с матерью – а они мне как родные, – не огорчались, я не бросаю сцену. Я должен стать знаменитым артистом во что бы то ни стало. Уже и так отец переживает, что меня не хвалят в газетах. Вот почему мне необходимо прославиться.
– Через силу?
– Хоть через силу.
Гиббсон повернулся к Реттеру:
– А ты, разве ты не желаешь славы?
Тот нахмурился и скомкал длинными пальцами кусок хлеба.
– Я никогда не желаю недостижимого. Я не умею писать стихи, рисовать круглые картины, не могу запомнить монолог «Быть или не быть?» дальше первой строчки, и генерала в крестах и звездах из меня тоже не получится. Это ваше дело. Мне не нужна слава, я простой парень, каких тысячи, ничем не примечательный, сыт – и слава богу. Знаете, – он вдруг сорвался на крик, – не будь вы моими друзьями, я ненавидел бы вас!
– За что? – изумился Аллерсон.
– За то, что вы идёте другой дорогой, чем я. Вы шествуете к славе, к выделению из общих рядов; а я – один из тех, кто остаётся в этих рядах, кому не подняться над другими, сколько ни тужься. Слава – жестокая вещь. Вспомнит ли меня великий основатель сферистсткой школы, великий актёр, великий поэт десять лет спустя? Нет! Слава – предательство по отношению к таким бездарностям, как я!
Выкрикнув эти слова, Реттер взмахнул костлявыми руками и, схватив пивную бутылку, вылил её себе в рот. Одновременно Гиббсон грозно поднялся со своего места.
– Что ты несёшь? – рявкнул он; ноздри его раздулись, ясные глаза потемнели от гнева. – За кого ты нас принимаешь? Если ты хочешь, чтобы я это сказал, – да, ты бездарен! Но это не помеха нашей дружбе. Только какая-нибудь Фрида могла бы бросить человека только потому лишь, что он не умеет писать или ваять!
– И Фрида бы так не поступила! – откликнулся Ладиш горячо, но неуверенно.
– Ну ладно, – сказал Аллерсон, – мы сами виноваты. Дай мне руку, Реттер, хотя бы потому, что я тоже бездарен, и если прославлюсь, то не ради себя!
Реттер, уже овладевший вполне собою, с вечной своей усмешкой подал ему руку. Гиббсон снова опустился на стул, потом наполнил стаканы и, вновь поднявшись, провозгласил:
– За то, чтобы все мы прославились! За нашу грядущую славу!
Ладиш чокнулся так истово, что расплескал пиво; грустно звякнул стакан Аллерсона. Помедлив, Реттер тоже угрюмо чокнулся и выпил.
Вскоре гости разошлись. Реттер проводил их до подъезда, вернулся, стряхнул со стола крошки и колбасные шкурки и достал лист бумаги, наполовину уже исписанный мелкими строчками. Он писал репортаж о сегодняшнем футбольном матче, на котором он, впрочем, не был…

********

Выйдя из дому, Аллерсон вздохнул. Не то чтобы ему не хотелось идти на службу – она была необременительна. Когда после смерти того, кого он всю жизнь называл отцом (да и теперь про себя звал так же), он поступил на это тихое, спокойное, бумажное место, где ему наконец-то можно было не потеть под фонарями, не чувствовать на лице жир грима и замазку искусственного носа, не носить пышный, безжалостно режущий под мышками костюм, не ожидать с нетерпением аплодисментов зала, погружённого в гробовую тишину, в которой слышалось лишь шелестение программок и что-то похожее на тихое чавканье, – и главное, не притворяться каждый день, ни героем, ни злодеем, ни весёлым шутником, ни угрюмым меланхоликом, ни – артистом, – когда после всего этого он засел в канцелярии, то почувствовал ни с чем не сравнимое облегчение. Первое время он ещё страдал от нечастых вопросов: «Вы не родственник знаменитого Аллерсона?» – но потом научился (всё же актёрская школа!), искренне глядя в глаза собеседнику, отвечать: «Нет, к сожалению, только однофамилец».
И всё-таки ему чего-то не хватало; иногда становилось стыдно перед мёртвым отцом, перед «родом»… Подходя к остановке, он встретил соседа; они поздоровались.
– Не читали сегодняшнего фельетона в «Голосе»? Здорово там наш Реттер им задал!
– Нет, – ответил Аллерсон. За завтраком он не успел просмотреть газеты, а «Голоса» и вовсе не выписывал; Реттера он не видел бог знает с каких пор, лишь слыша порою его имя в беседах сослуживцев – там оно упоминалось с любовью и уважением.
Он спустился в метро, с облегченьем шагнул в набитый вагон с просторной, но безобразной платформы с пилястрами и медной драпировкой на месте бывшего портрета. Сесть, конечно, не удалось, но к этому он привык. Он не женщина, да и не имел обычая читать в поезде. Зато Аллерсон любил рассматривать читающих пассажиров: угадывать по лицам, у кого какая книга. Большинство сегодня читали шестую страницу «Голоса», и лица были ухмыляющимися и злорадными, только один растрёпанный человечек в ядовито-зелёном галстуке с негодованием комкал лист. Постепенно Аллерсон отвлёкся от них – даже заметил, что всё-таки большинство читают что-то иное, а «Голос» заметился только благодаря реплике соседа.
После очередной станции рядом с ним оказалась Фрида. Она почти не изменилась за эти четыре года: рыжие волосы чуть потускнели и уже не были такими солнечными, но светло-голубые глаза остались по-прежнему искристыми и хитрыми. Аллерсону было приятно видеть её, но он предпочёл бы ограничиться приветственными взглядами, а Фрида, наоборот, торопилась начать разговор. Аллерсон слушал её, перебирая в уме предстоящие дела: что – что, а равнодушие к женщинам сцена ему дала, убив восхищение и наскучив тем, что Ладиш некогда с таким забавным страхом именовал «наслаждением».
– Кстати, ты не встречала Ладиша?
– Кролика? Нет, я года три как потеряла его из виду – он мне тогда страшно надоел. Хорошее всё же было время… Теперь-то я старуха.
– Ерунда!
– Нет, правда, хорошо быть совсем-совсем молодой. Тогда все мы были такими смешными. Кстати, говорят, Реттер выдал сегодня в газете нечто потрясающее.
– Ты с ним видишься?
– Что ты! Где мне. И с тобою-то чудом встретилась, а так мой никуда меня не отпускает – как в серале. Ты всё играешь?
К счастью, Аллерсону было пора сходить, и он обошёлся без ответа на этот неприятный вопрос. На службе его приветствовал Миллер, наиболее приятный из всех «коллег», как в шутку сам этот Миллер называл всех работников конторы, преимущественно, впрочем, уборщиц. Как всегда, он сидел с газетой, а счета были отброшены на дальний край стола; но вопреки обыкновению, сегодня он не разгадывал кроссворд, а фыркал над какой-то статьёй.
– Привет! Видел?
– Что?
– Бери газету, чудак, там Реттер отбрил всех этих сферистов, всю их выставку – может, они и не плохи, я не видел, но благодарен этим мазилкам уже за удовольствие прочесть эту штуку!
Аллерсон взял протянутый «Голос». «Эта штука», то есть фельетон на последней странице под названием «Ссудный день», ехидно повествовал о том, как Реттер, не успевая написать вовремя, в последний день редакторской отсрочки пошёл на выставку сферистов.
«Я – писал Реттер, – знал кое-кого из них – совсем недавно они намеревались въехать в искусство на белом коне, но не заметили, что им оказался сивый мерин (впрочем, с точки зрения коневодства, это почти одно и то же). Не в силах признать, подобно фуфуистам, что мог бы-то я мог, да не получается, их лидер, если не ошибаюсь, Гиббон или Горилло, или ещё кто-то вроде, продолжает утверждать: «По-моему, субъективное тоже объективно». Но если совсем недавно мы были вынуждены сказать на его пламенные обещания: «Если ты после многолетней практики научился зажигать спички, научись теперь тушить их», то теперь видно, что нам не грозит пожар, и даже вонь от того окурка, который представляет собою этот виднейший (под лупой) представитель сферизма, пахнет дурно лишь в помещении выставки столь неосторожного г-на Н., который, помнится, до сих пор глядит на небо и ждёт, что дети придут к нему и провозгласят его нашим бургомистром; но увы, современные дети умнее… Впрочем, как это ни неприятно, а я должен выдать отчёт о выставке этих мячей, воздушных шариков и мыльных пузырей, иначе мне не натянуть моих ста строк…» – и так далее в том же диффамационном тоне.
Аллерсон читал, морщась от отвращения к озлобленной грубости Реттера, которого, по его собственному выражению, следовало бы держать в козлином копыте, но не в силах не признать, что статья, по крайней мере на фоне всего остального «Голоса», да и выписываемого им самим «Вестника», производит впечатление.
– Ну, не молодец ли Реттер? – спросил Миллер торжествующе.
– Д-да… здорово написано.
– Ещё пара фельетонов – и бьюсь об заклад, что он станет самым популярным человеком в городе, а то и в стране. «Голос» – это вещь! Не то, что твой «Вестник»!
«Вот она, слава, – грустно подумал Аллерсон и усмехнулся, вспомнив давний разговор. – Где-то теперь Кролик? А бедняга Гиббсон – каково ему? А Реттер – знаменит, хотя и сомнительно. Впрочем, он всегда умел хорошо видеть и сам имел нюх на сомнительное».
Аллерсон отложил газету, она соскользнула со стола на пол и раскрылась на рубрике «Происшествия», но ни Аллерсон, ни тем более Миллер нимало не заинтересовались тем фактом, что
«Вчера при грандиозном пожаре дома г-на Х наши доблестные пожарники»… и т.д. и что «из граждан пострадал лишь г-н Альфред Ладиш, придавленный балкой при попытке спасти грудного внука г-на Х, коего, как мы рады сообщить нашим читателям, героически вынес из бушующего пламени помощник брандмейстера И. Шмидт».

Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru

Эту книжечку Мацукава выпустил уже при Мэйдзи, в 1873 году, совместно с Като: Ю:ити 加藤祐一 и Мурата Кайсэки 村田海石 – двумя авторами из Осаки, деятельно взявшимися за издание всевозможных учебных пособий для новых времён. Книжка называется «Основы азбуки» 五十韻之原由, «Годзю:ин-но вакэ».
Вот говорят, у японцев письменность громоздкая: две азбуки, да еще иероглифы, да к тому же скоропись весьма отличается от условно-печатного шрифта, а множество книг в этой скорописи и напечатано… На Западе будто бы всё проще – но поди выучи их печатные и скорописные буквы! Поди пойми, когда надо писать по-западному прописными, когда строчными, когда курсивом, и главное, что значит, что в их изданиях что-то набрано так, а что-то этак? В помощь изучающим западные языки, а также гостям Японии, осваивающим местное письмо, вышла книжка, где сопоставлены разные варианты написания одних и тех же знаков.

Хостинг картинок yapx.ru
В школе вместе дети и взрослые, кто-то одет по-новому, кто-то по-старому, и все усердно учатся.

Хостинг картинок yapx.ru
Предисловие на узорном фоне: красиво, но трудночитаемо!

Хостинг картинок yapx.ru
Японская азбука хирагана: чёткий элегантный шрифт

Хостинг картинок yapx.ru
Японская азбука катакана и латиница

Хостинг картинок yapx.ru
Продолжение латиницы с росписью, как эти буквы надо называть (э, би, си, ди, эфу, дзи...)
И вот с какими вариантами иероглифов и букв следует соотносить какие варианты латиницы:
Хостинг картинок yapx.ru

Еще несколько таких же разворотов:
Хостинг картинок yapx.ru
Хостинг картинок yapx.ru

Здесь азбуку можно посмотреть всю.

Via

Snow
Монах-поэт То:рэн знаменит в основном по одной истории, которую рассказывали Тё:мэй в "Записках без названия", а потом Ёсида Канэёси в "Записках на досуге": как в кругу собратьев-поэтов То:рэн услышал незнакомое слово и тотчас, в ночь и непогоду, отправился к знатоку в другую провинцию - выяснять, что это слово точно значит. А в "Пробуждении сердца" у Тё:мэя есть совсем другая история про То:рэна.

О том, как утопился Рэнгэдзё:
В наши дни жил известный отшельник по имени Рэнгэдзё:. Он был знаком с учителем Закона То:рэном, так уж вышло, что много лет они провели, заботясь друг о друге. И однажды отшельник сказал:
– Теперь я с годами становлюсь всё слабее, нет сомнений, что смертный срок мой близится. Я хочу уйти с правильными помыслами в последний час, на это надеюсь больше всего, и хочу принять смерть, бросившись в воду в тот час, когда сердце чисто.
То:рэн выслушал, встревожился.
– Это не то, чему следует быть. Нужно стремиться хотя бы ещё один день провести, набирая заслуги памятованием о будде. А такие дела – для глупцов и безумцев.
Так он увещевал, но видел, что Рэнгэдзё: ничуть не поддаётся –утвердился в своём решении. Тогда То:рэн сказал:
– Ну, раз ты твёрдо решился, я не смогу тебя остановить. Да будет так!
И помог замыслу друга, всячески постарался.
В итоге Рэнгэдзё: пришёл на берег реки Кацурагава, к глубокому месту, Громко возгласил молитву, памятуя о будде, и через недолгое время прыгнул в воду и канул на дно. Случилось так, что его в тот час слышали люди: столпились, как на рынке, почтительно кланялись и горевали безмерно. То:рэн думал с жалостью: за много лет я привык видеться с ним… И, сдерживая слёзы, вернулся к себе.
Через несколько дней То:рэн заболел, словно бы им овладел чей-то дух. Ближние недоумевали: как же так? А дух явился и назвал своё имя:
– Я тот, кто был Рэнгэдзё:.
Тогда То:рэн ему сказал:
– Воистину, не понимаю! Мы много лет знали друг друга, до самого конца тебе было не за что на меня досадовать. Да что говорить: сердце твоё пробудилось, разве мог я этим пренебречь? И разве не скончался ты достойно? Так по какой причине ты явился сюда в таком странном виде?
Дух умершего отвечал:
– Всё верно. Ты старался меня остановить. Я же сердца своего не понимал и всё-таки покончил с собой. Причём делал это не ради других: там на берегу надо было вспомнить о них, а я о них не думал, и не знаю, чья то была работа, кого-то из небесных демонов, но в то самое время, когда я бросился в воду, стало мне вдруг жаль. Однако при стольких людях – как мог я изменить своё решение? О, если бы кто-нибудь сейчас удержал меня! – думал я, глядел на них, и в незнакомых лицах читалось: ну, давай же скорее! И я с досадой думал, что утону, ни о каком возрождении не помышлял. И попал на тот путь, на который не думал попасть. Виной тому моя глупость, на других мне не за что досадовать, и всё же в последний миг мне было так горько! Только об этом я и думаю. Вот почему я явился к тебе таким.
Так он сказал.
Думается, на самом деле таково было наследие его прежних жизней. О, если бы люди последнего века смогли внять его предостережению! Сердца человеческие трудно измерить, но, конечно, не в каждом пробуждаются помыслы чистые и прямые. Либо утверждаются в превосходстве над другими, во славе и корысти, или исходят из чванства и зависти, по глупости думают: сожгу себя, утоплюсь и возрожусь в Чистой земле! – влекутся за сердцем, вот и решаются на такие поступки. А это то же самое, что мучительные дела чужих путей. Следует назвать это великим ложным заблуждением.
Вот почему страдания того, кто бросается в огонь или в воду, нелегки. Если нет глубокой решимости, как можно их выдержать? А когда мучаешься, страдаешь, то и сердце неспокойно. Ничто кроме помощи будд не позволит сохранить правильные помыслы, это очень трудно.
Между тем, глупец рассуждает так: сжечь себя я бы не смог. Но утопиться-то легко! А ведь так кажется на сторонний взгляд, но сути они не понимают; в этом, должно быть, и состоит причина. Один отшельник рассказывал: «Я тонул в воде и почти уже умер, но меня спасли, и случилось так, что я выжил. Когда в нос и в рот вливалась вода, я мучился так, что думал: наверное, муки ада таковы! Кто считает, будто утопиться легко, тот ещё не понимает, как вода убивает человека.
Кто-то сказал:
– Всевозможные деяния – все в нашем сердце. Самому надо себя побуждать и самому их понимать. Со стороны их измерить трудно. Если полностью иссякнут и прежние деяния-причины, и будущие плоды-воздаяния, помощь и защита будд и небесных богов, тогда, если успокоишь своё сердце, само собой всё удастся. Часто выявляют лишь что-то одно. Если человек ради подвижничества на Пути Будды, уходит в горные леса, совсем один поселяется в пещере или в поле и всё ещё боится за своё тело, щадит свою жизнь, – если помыслы его таковы, то на помощь и защиту будд ему надеяться нечего. Кто окружает себя заборами и стенами, пытается скрыться от мира, а сам бережёт своё тело, лечится от недугов, – тому надо стремиться продвинуться дальше. Если же кто искренне думает: «Отдаю себя буддам», тот нисколько не боится, когда тигры и волки приходят сожрать его, не горюет, когда кончается еда и ему грозит голодная смерть. Кто мыслит так, того и будды непременно защитят, и святая толпа бодхисаттв протянет ему руки, сохранит его. И демоны, враждебные Закону, и ядовитые гады не могут к нему подступиться. Если даже у вора помыслы пробуждаются, он исцеляется от недуга силою будд. Кто не понимает этого, у того в сердце помыслы мелки, и он напрасно надеется на поддержку будд и небесных богов.
Так говорил тот человек, и это звучит убедительно.


Via

Snow

Из "Избранного" 1987 г.

ЯЩЕРИЦЫ

Виктор оглянулся.
– Мне кажется, – сказал он с улыбкой, – что теперь он нас уже не догонит.
Барбара посмотрела на запад. Город уже скрылся за горизонтом, и поднявшееся солнце освещало пустыню – ровную, глинистую и гулкую, без каких-либо признаков жизни, кроме их автомобиля. Видимо, полковник Бириун ещё не хватился их, но если даже и хватился, они были уже слишком далеко. Машина медленно катила, хрустя колючками и ящерицами под колёсами, к границе, но до Пограничной реки был ещё неблизко.
– Пора поесть, – сказал Виктор, – я чертовски голоден.
Вытащив бутерброды и термос, он стал разворачивать жирную бумагу. Его загорелые руки цветом почти не отличались ни от пергамента, ни от пустыни. Барбара с нежностью смотрела на весёлое, обветренное, белозубое лицо Виктора, его выгоревшие до белизны русые волосы. Она почувствовала, что очень хочет есть и особенно пить. Они опустошили половину термоса с прохладным морсом и съели по бутерброду. Откинувшись на сиденье, Виктор с улыбкой любовался проворными пальцами Барбары, собирающими с бумаги крошки. «Какая у меня будет хозяйственная жена», – подумал он не без самодовольства.
Он был доволен – и собою, и всем происходящим. Казарма, служба, полигон, полковник Бириун и весь этот опостылевший военный городок на Грей-ривер остались далеко позади. Виктор представил себе, как бегает сейчас по казармам тощий, сухой, как эти ящерицы, полковник и, не ругаясь, с волчьим лицом ищет своего шофёра.
– А ведь я, выходит, дезертир, – подумал он вслух и рассмеялся.
Барбара вскинула на него глубокие карие глаза и совершенно серьёзно сказала:
– Но ведь там, за Пограничной, ты уже не будешь дезертиром – они никогда не выдают иммигрантов.
Виктор нахмурился.
– Да. Нам это очень удобно, но вообще-то пахнет чем-то скверным. По газетам ничего не понять, но было бы забавно на том берегу снова угодить в казармы, а потом топать обратно по этой пустыне в другом мундире.
Он представил себя стреляющим в кого-нибудь из товарищей, но ничего не почувствовал: за эти сумасшедшие два месяца, с тех пор как он привёз к полковнику Барбару, Виктор позабыл всех приятелей. Нелепая надежда отбить девушку у полковника оказалась не такой уж нелепой, и теперь они ехали по пустыне, удаляясь от города, и он постарался прогнать скверные мысли, представив себя на мушке у Бириуна, и снова пришёл в хорошее настроение.
Но Барбару его слова взволновали.
– Ты думаешь, всё-таки будет война?
Виктор пожал плечами:
– Откуда мне знать? Надеюсь, не будет. Да и не сможет она нам помешать – мы же будем вдвоём. И какое нам дело до остальных? Если даже на нас сбросят персональную бомбу, то мы умрём одновременно.
Это утешение показалось Барбаре сомнительным, и солдат сразу догадался об этом по её засохшим глазам и сжавшимся губам.
– Войны не будет, – сказал он примирительно и прибавил скорость.

***

Солнце пекло всё жарче, жгло через раскалённую крышу автомобиля. Всё уже было съедено и выпито, по Барбариным расчётам вот-вот уже должна была показаться Пограничная, но реки всё не было. Чтобы прогнать беспокойство, она начала напевать, но взглянула на Виктора и осеклась. Его живое лицо стало угрюмым, крепкие зубы грызли сигарету, а руки на руле напряглись так, что на них вздулись жилы.
– Где мы? – спросила она. Виктор не ответил. Она повторила: – Где мы? – уже не скрывая тревоги. Он выплюнул сигарету и деревянным голосом произнёс:
– Понятия не имею.
Барбаре стало страшно.
– Мы заблудились?
– Похоже. Будь проклят тот час, когда я забыл захватить компас! Всё же будем надеяться, что едем не прямо в объятия Бириуна.
Барбара огляделась. За окнами справа, и слева, и впереди простиралась всё та же горячая, гулкая, выжженная пустыня, без деревьев, без воды, без примет.
Виктор остановил машину.
– Ничего, – сказал он бодро, но неуверенно. – По солнцу мы едем правильно. Скоро должна быть река.
При слове «река» Барбара почувствовала, как пересохло у неё во рту. Она попыталась втянуть последние капли из термоса на язык, но они только раздразнили жажду.
– Остановись, – сказала она, хотя Виктор уже нажал на тормоз.
– Что ты хочешь делать?
– Я хочу спать, – сказала Барбара. Она действительно хотела спать, хотела сознательно, упорно, чтобы не видеть этой бесконечной коричневой пустыни, чтоб, когда она заснёт, Виктор поехал дальше и разбудил её уже у переправы.
Барбара закрыла глаза. Сон не шёл. Перед взором была бескрайняя глинистая равнина. По ней шёл полковник Бириун. Его чёрные глаза горели – не в переносном смысле, а по-настоящему, от них исходил жар, нестерпимый жар, и под ногами Бириуна трещали колючки и ящерицы, маленькие, очень похожие на него…
– Вода! – услышала она. – Здесь вода!
Барбара открыла глаза. Сперва трудно было понять, там ли они, где прежде, или уже далеко. Но Виктор вытягивал кажущуюся очень длинной руку к горизонту – там виднелась полоска воды. Это была Пограничная!
– Скорее, – прошептала Барбара, шелестя сухими губами, – скорее туда, к реке.
Глаза Виктора радостно блестели – светлые, покрасневшие от напряжения и солнца, полные надежды и жажды. Он нажал на газ. Машина рванулась вперёд, но река не становилась ближе. Потом её узкая блестящая серая полоска затуманилась и исчезла.
– Мираж! – хрипло произнёс Виктор и выругался так, как она ещё никогда от него не слышала. Барбара испуганно взглянула на солдата. Закусив губу, он сжимал руль. Приближалась ночь.

***

В час пятнадцать минут пополуночи кончился бензин. Пустыня не кончилась – лежала всё такая же гладкая и бесконечная. Стало всё же прохладнее, но пить хотелось до невозможности. Виктор устало лёг на сиденье. Во рту было настоящее пекло. Распухший язык мотался, как у колокола, и ему казалось даже, что он слышит звон. Потом он понял, что это звенит у него в ушах.
Солдат поднялся, стараясь не разбудить Барбары, и вылез из машины. Всё было ясно – они заблудились, карта, по которой он намечал маршрут, оказалась неверной. Он мысленно проклял картографа – но уже беззлобно. На злобу не было сил. Ни сил, ни еды, ни воды, ни сигарет. Он угрюмо чиркнул спичкой о коробок. Маленькая ящерица метнулась от света и скрылась в трещине. Он поднялся и, освещая путь спичками, начал бродить вокруг автомобиля. В голове было что-то из школьного учебника ботаники – про водянистые сладковатые кактусы в пустыне. Но кактусов здесь не росло. С трудом отыскал он несколько зелёных – точнее, жёлто-зелёных травинок, понёс их было Барбаре, но не удержался, сел и стал жевать их сам. Травинки были сухими, но хотя бы во рту набежало немного слюны. Он вспомнил, что в машине должна быть жевательная резинка. Спотыкаясь, он влез в автомобиль, достал пачку резинки при свете воспалённого солнца – и вдруг замер. На востоке солнце бросило отблеск на что-то далёкое, длинное и отсвечивающее, как нож.
– Барбара! – крикнул он, не помня себя от радости. – Там вода!
Барбара проснулась и вскинула на него карие глаза – в зрачках плясало по маленькому красному солнышку.
– Едем! – выдохнула она.
– Нет бензина, – прохрипел Виктор, дёргая её за руку. – Вставай, бери резинку и пойдём.
Девушка вылезла из машин и побрела, опираясь на руку Виктора, по звонкой бесстрастной глине туда, где блестела полоска воды.
Когда солнце поднялось выше, они поняли, что это тоже был мираж.

***

Идти они уже не могли. Барбара хотела лечь, забыть обо всём и умереть под этим беспощадным солнцем. Но лежать было невозможно – земля раскалилась и обжигала, как железо. Она ползла рядом с Виктором. Его почерневшее лицо с запекшимися потрескавшимися губами, в которых висели клочья белёсой, высохшей жвачки, с выгоревшими, налитыми кровью глазами выражало отчаянье и упорство. Изредка он хрипел: «Там вода!» Она уже не слушала его, не верила глазам. Двое ползли к горизонту под лютым солнцем, и Барбаре показалось странным, что очередной мираж так долго не исчезает. Нет, он приближался! Виктор оглянулся на неё, и она по губам прочла: «Там вода!»
Они ползли, ползли, ползли. Река медленно приближалась. Чтобы набраться сил, Барбара решила поймать и съесть ящерицу. С отвращением шарила она по глине, но проворные серые зверки увёртывались из-под её ободранных, распухших пальцев. Но река приближалась. Девушка ничего не видела от слепящего солнца, лишь слышала дыхание Виктора, его выдохи, по которым угадывалось: «Там вода!»
Наконец её пальцы ощутили что-то сырое. Это была глина берега – совсем другая глина, чем все эти часы, влажная, мягкая. Виктор, ползший чуть впереди, перевалился через берег, и Барбара услышала божественный звук всплеска! Она перекатилась за ним, глотала мутную жёлтую воду, окуналась с головою, чувствуя, как вместе с водой в неё вливаются силы. Радостными, сияющими глазами она взглянула на Виктора и вздрогнула.
Он стоял по колено в реке, уставившись остеклянелыми глазами на другой берег и, вытянув туда длинные руки, хрипло кричал:
– Там вода!
– Виктор, милый, что с тобою, ты же в воде! – отчаянно выкрикивала Барбара, но солдат не слышал её. Она вытащила его на берег, не дав зайти на глубину. Он яростно отбивался, ругался, кричал:
– Ты хочешь меня убить! Ты не пускаешь меня к воде, сволочь! Ты заодно с Бириуном!
Он ударил её, она упала и в отчаянии замерла. Вдруг ей послышался шум мотора. Барбара приподняла голову. По берегу к ним приближался автомобиль. С фырчаньем он остановился в двух десятках метров от неё. Сухой человечек в сером мундире вылез из машины и на негнущихся, казалось, ногах направился к ней. Это был полковник Бириун.
– Помогите! – крикнула Барбара, – помогите ему, полковник!
Бириун, разглядывая пограничные вышки на том берегу, прислушался к воплям Виктора.
– Сошедший с ума дезертир, – констатировал он шуршащим голосом и расстегнул кобуру.
– Нет! Нет! – закричала девушка, но полковник спокойно поднял пистолет и, не торопясь, выстрелил. За спиною Барбары раздался крик и вслед за ним – всплеск. Она обернулась. Виктор лежал лицом и грудью в реке, ноги его скребли по влажной глине, процарапывая бороздки, и чем медленнее они двигались, тем шире расплывалось вокруг его головы по жёлтой воде красное пятно.
– Убийца! – Крикнула Барбара. Бириун усмехнулся узкими губами:
– Садись в машину и едем в город. Про тебя я ничего не скажу – заблудилась, и всё.
– Убийца!! – снова выкрикнула она.
Чёрные, как у ящерицы, глаза полковника блеснули. Он шагнул к машине. Шофёр уже заводил мотор.
Стоя у дверцы, полковник оглянулся. Барбара сделала шаг, потом другой, третий; медленно подошла к автомобилю и села – замерла.
Бириун закурил сигарету. Машина тронулась.
– Если захочешь пить, Барби, – сказал Бириун, – то термосы на заднем сиденье рядом с тобой.
В небесах жгло лютое солнце, и маленькие серые ящерицы неслышно хрустели под колёсами. Машина приближалась к городу.


Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
Покажем несколько других работ Мацукавы Хандзана 松川半山 (1818–1882) помимо книги о подвижниках Чистой земли. Сегодня – его иллюстрации к «Западному журналу» (西洋雑誌, «Сэйё: дзасси»). Вверху – к статье про единорогов. А дальше – к статье про планеты Солнечной системы и тех греческих богов, по которым планеты названы. Текст принадлежит знаменитому мэйдзийскому учёному и популяризатору разных наук Торияма Хираку 鳥山啓 (1837–1914).

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Хостинг картинок yapx.ru

Via

Snow

Ко дню переводчика – наши поздравления всем причастным!

Эти стихи здесь в журнале когда-то были, только без пояснений, откуда они. А они – попытка переложить «Гион сё:дзя», с которого начинается «Повесть о доме Тайра». Перевод Ильи Оказова, один из его опытов – вслед за Брюсовым – по сопоставлению античных размеров с дальневосточными. Ну вот танка прекрасно переводятся элегическими дистихами, но, может, и другие размеры пригодились бы? Оказов меня попросил какие-нибудь ещё стихотворения ему пересказать, я начала с «Гиона». Это две алкеевых строфы, – сказал он, и перевод у него сложился сразу же, получаса не прошло. Дело было в 2011 году.

Гудит надгробный храмовый колокол —
Непостоянны сильных деяния,
Короткий срок отмерян гордым,
Как сновиденье весенней ночью.

Цветут деревья, плачем окутаны, —
За процветаньем грянет падение,
Могущество, и мощь, и доблесть,
Пыли подобно, летят по ветру.

Вот как звучит оригинал, исполняет Кавамура Кёкухо.

Под катом подстрочник:

祇園精舎の鐘の声 Гион-сё:дзя-но канэ-но коэ
В голосе колокола храма Гион

諸行無常の響きあり Сёгё: мудзё:-но хибики ари
Есть отзвук непостоянства всех дел.

沙羅双樹の花の色 Сара со:дзю-но хана-но иро
Цветение двух саловых деревьев (на месте ухода Будды в нирвану)

盛者必衰の理をあらわす Сё:ся хиссуй-но котовари-о аравасу
Раскрывает закон неизбежного падения тех, кто процветал.

おごれる人も久しからず Огорэру хито-мо хисасикарадзу
Гордые люди тоже недолговечны,

ただ春の世の夢のごとし Тада хару-но ё-но юмэ-но готоси
Подобны всего лишь снам в весеннем мире

たけき者も遂には滅びぬ Такэки моно-мо цуй-ни ва хоробину
Сильные мужи в конце концов исчезли,

偏に風の前の塵に同じ Хитоэ-ни кадзэ-но маэ-но тин-ни онадзи
Сравнялись с пылью под ветром.


Via

Snow

Еще один рассказ Камо-но Тё:мэя о том, что значит быть "мудрым другом", тисики, у смертного одра.

Рассказ о том, как одной даме в смертный час явились демоны
Одна дама, жившая при дворе, отвратилась от мира.
Она заболела, и когда конец был близок, призвала одного отшельника быть ей мудрым другом: он побуждал её молиться, памятовать о будде, а она вдруг совсем побледнела, будто испугалась. Отшельник удивился, спросил:
– Что за зрелище предстало твоим глазам?
– Какие-то существа, ужасные на вид, прикатили огненную колесницу, – отвечала она.
Отшельник сказал:
– Крепче держи в памяти Изначальный обет будды Амиды, неустанно возглашай его имя! Даже те, кто совершил пять тягчайших грехов, если встретят мудрых друзей и десять раз повторят молитву, возродятся в краю Высшей Радости. А ты и подавно, за тобой ведь таких грехов нет.
И следуя его наставлению, она тотчас возвысила голос, повторяя имя будды.
Прошло немного времени, лицо её обрело прежние краски, стало словно бы счастливым. Отшельник снова спросил, что с нею. Дама рассказала:
– Огненная колесница исчезла. За мною приехала повозка, украшенная драгоценными каменьями, в ней множество небесных дев, играет музыка…
– Не вздумай садиться в эту повозку, – сказал отшельник. – Помни, что до сих пор ты молилась только будде Амиде, и будда сам придёт за тобой!
И дама послушалась, снова стала молиться.
Прошло ещё какое-то время, она сказала:
– Драгоценная повозка исчезла, явился монах почтенного вида, одетый в чёрное, совсем один, сказал: «Теперь иди! Пора, а ты не знаешь дороги. Я провожу тебя!
– Ни в коем случае не ходи с этим монахом! Это не провожатый в край Высшей Радости. Помни: лишь когда будда на облаке милосердного обета сам прилетит к тебе, продолжай молиться и отправляйся с ним.
Так отшельник побуждал её. Вскоре дама сказала:
– Тот монах тоже скрылся из виду. Никого нет.
Отшельник молвил:
– Пока никого нет, все помыслы направь туда, куда стремишься, молись, крепко памятуя!
После этого дама повторила молитву ещё сорок или пятьдесят раз, и не успел голос её стихнуть – а дыхание уже пресеклось.


Via

Snow

Об этом псевдониме было тут. Рассказ - из "Избранного" Галанина 1987 г.

ПЕРЕСМЕШНИК

Под щекою топорщился жёсткий сухой лист. Кристьян Крамер открыл глаза. Листья, листья, листья – жёлтые, красные, бурые на сырой земле. Запах гнили полз в ноздри, и Крамер подумал, что это хорошо – меньше хочется есть.
Он не ел уже несколько дней. Сколько – он не знал, так часто теряя сознание, что оказался неспособен к счёту. Надо было всё же вспомнить, что произошло.
Он – капитан Кристьян Крамер. Он бежал в лес от врагов, захвативших лагерь. Почему его не убили? Он был отрезан от схватки. Он сидел на гауптвахте, когда взрыв оглушил его. Да, нет ремня, сорваны погоны – или это уже лесные ветви сорвали их с плеч? Половину гауптвахты снесло, и когда он очнулся, рядом лежал мёртвый часовой с развороченным животом. На красном мундире крови не было заметно, под трупом она расплывалась бурым пятном. Победители кричали где-то на другом конце лагеря. Он бежал в лес – бежал, брёл, полз, забывался, снова приходил в себя и снова полз. Куда? Где он сейчас, где свои, где враги?
Ни своих, ни врагов – лес.
Он сидел на гауптвахте. За что? Суд уже, вероятно, был, погоны сорваны, собирались, скорее всего, расстрелять… За что?
Крамер не мог вспомнить.
За кустами что-то зашуршало. Он замер. По палым листьям к нему шла девушка лет двадцати, с золотисто-рыжими волосами, зелёными глазами, тонкая, гибкая, как молодое деревце. Её башмаки замерли у его лица. Кристян повернул голову.
– Вы живы?
– Да. Где я?
– В Буллимском лесу.
– Да. Ты из лесных жителей? Проведи меня к людям.
– К людям?
– К лесным.
– Попытайтесь встать. Я поддержу вас, это недалеко.
Кристьян встал, шатаясь, оперся о плечо девушки – шелковистые волосы легли ему на руку – и побрёл за нею.
– Как тебя зовут?
– Евгения ван Дине, дочь Антония ван Дине.
– Я – Крамер.
Под ногами трещали ветки и листья.

1 Июня. Затишье. Противника не слыхать. Прислали по мартовской ещё просьбе полроты пополнения. Три офицера – подпоручик и два прапорщика. Подпоручик сух и скучен. Младший прапорщик – почти мальчик, лет 18, Хельги Хессон, ангельская внешность. Какое-то озорство в глазах. Странно. Я думал, что с этим покончено. Не дай Бог!

Большая рубленая изба и впрямь оказалась близко, но Крамер едва доплёлся до неё и рухнул на крыльцо. Коренастый, загорелый, медноволосый мужчина отворил дверь, и лежащему Крамеру он показался очень высоким и громоздким. Голос у него был низкий, красивый.
– Кто это, Евгения? Солдат?
– Я нашла его в лесу, отец. Он умирает.
– Воды! – прохрипел Крамер. Мужчина скрылся в тёмном проёме входа, вынес кружку. Зубы Кристьяна стучали о жесть.
– Кто ты такой?
– Капитан Кристьян Крамер, N-ского полка. Нас разбили. Я бежал. К вам.
– За тобою погоня?
– Нет. Я числюсь убитым.
От сапог хозяина пахло дёгтем.
– Почему без погон? Тебя всё равно узнали бы по мундиру. Когда ты бежал?
– Не помню. Дайте хлеба.
– Что ж, – промолвил хозяин сурово. – Ван Дине никогда никому не отказывали в гостеприимстве.
Он подхватил Крамера под руку и ввёл в избу. Было полутемно, и виднелись только дощатый, без скатерти, стол – с куском хлеба! с миской каши! – скамьи, олений разлопистый череп и ружьё на стене, да в углу – большое кресло, из которого блеснули чьи-то очки.
– Кто это, Антоний? – скрипуче спросили из угла.
– Евгения нашла в лесу какого-то офицера, мама. Он голоден.
– Накорми его, – прохрипела лесная старуха, и хозяин усадил Крамера за стол.
Хлеб! Каша! Мясо!..
Вдруг из-за окна послышался чей-то посвист, протрещал дятел, и удивительно знакомый Крамеру голос запел непонятную песню. Хлеб выпал у Кристьяна из руки. Чей это голос? молодой – юный – почти отроческий. Этот голос – оттуда, из прошлого, из того, что было до контузии. Крамер вслушивался, стараясь уцепиться за этот голос, вспомнить, что с ним было… Казалось, что мозг в черепе раскалился. Ничего не вспомнилось. Крамер бессильно уронил голову на стол:
– Кто это поёт?
– Это Вида, Вида-пересмешник, – ответила Евгения. – Он всегда говорит и поёт разными голосами; он немного сумасшедший, но…
– Пусть молодой человек сперва отдохнёт, – произнесла старуха. – Глория ван Дине заботится о своих гостях. Уложи его, Антоний.
Но Крамер уже спал под громкое тиканье старинных часов, уткнувшись лбом в локти. Песня вдали сошла на нет, исчезла.

6 июня. Пока тихо. Виделся с Ирэн. Всё кончено, Кристьян! Все женщины – …
Прапорщик Хессон – очаровательное дитя. Наивен и мил. Учу его играть в покер.
Тоска, пустота, отчаянье. Всё кончено!!!


Около недели Крамер пролежал пластом, вглядываясь в прокопчённые, замшелые стропила. Хозяин почти не заговаривал с ним. Видно было, что Кристьян неприятен ему как нелесной, пришлый человек. Всё тяжелее становился его взгляд из-под медных век, и пот блестел на крутом морщинистом лбу. Как ни мало мог следить за ним Крамер в эти дни, но всё же заметил, что мрачность опускается тенью от крыла большой птицы на Антония в те вечереющие часы, когда красное солнце в узком окне скрывается за деревьями, и странный, неожиданно светлый или истеричный, надрывный женский смех слышится за стенами. Каждый раз хозяин встряхивал волосами, а потом обхватывал руками голову и глухо стонал.
– Что ты, Антоний, – говорила тогда, поблёскивая из угла очками, старая Глория, – это просто Вида, пересмешник Вида бродит, белобрысый, около нашего дома. Не обращай внимания.
Но хозяин качал сжатой ладонями головою и хрипел сквозь зубы:
– Это она, это мать Евгении смеётся надо мной, говорит: «Глупый, глупый Антоний! Получил ли ты то, чего желал? Ты сжил меня со свету, я выплакала свои глаза и умерла, но я осталась молодою, я вновь научилась смеяться, а ты – старый, глупый Антоний – никогда уже не засмеёшься!» Это она не даёт мне покоя, мать!
– Что ты! Это просто Вида бродит по лесу!
Но и в голосе Евгении не слышно было покоя.
К Кристьяну она была ласкова, почти нежна, и ее тонкие смуглые пальцы гладили его корявые, ободранные руки. Он смотрел в зелёные, искристые глаза и переставал думать обо всём тяжёлом: Кристьян хотел остаться здесь, жить с нею, стать лесным человеком и не слышать больше рёва орудий и треска винтовок, надеть зелёно-бурую куртку хозяина и никогда не возвращаться к красным тряпкам рваного мундира, валяющимся в углу.
Только одно тревожило его: ван Краай, молодой лесной житель, высокий и бледный, с чёрными, как вороново крыло, волосами, прямыми и жёсткими, с насмешливыми чёрными глазами, в чёрном плаще и с ружьём приходивший в дом ван Дине на правах полужениха Евгении. Часто слышал Крамер его странную песенку: «Ва-ва-ва! Тех, кто вредит ван Крааю, постигнет несчастье! Тех, кто верит ван Крааю, постигнет несчастье! Тех, кто не верит ван Крааю, постигнет несчастье!» Этот странный припев мурлыкал он, слушая наставления старой Глории и насмешливо глядя на Евгению. Впрочем, с нею он держался почти куртуазно, и одну её называл на «Вы». А потом, собираясь уходить, задевал Кристьяна чёрным плащом и, обжегши угольным глазом, пел: «Ва-ва-ва! Всех, кто вредит ван Крааю, постигнет несчастье!»
Этот человек был неприятен Кристьяну, но едва он уходил, капитан забывал о нём. Стиснув пальцы – белели костяшки – он смотрел на балки и мучительно вспоминал: что было с ним до контузии?

29 июня. Демон! Хельги, только Хельги – ясноглазый, волосы, как молоко, румяные золотистые щёки, неумелая болтовня о женщинах – только и всего! Но он всё нужнее мне. Я не могу без него. Держись, Кристьян!

В тот вечер всё было тихо, привычно. Кристьян уже мог немного помогать по хозяйству, и Антоний ван Дине терпел его, старая ван Дине поучала и ласкала – сухая, седая, с жёлтой, натянутой на скулах кожей в бурых пятнах, в блестящих очках, твёрдая и непреклонная, настоящая Лесная Старуха. Ей не смел прекословить никто – ни хозяин, ни Евгения, ни тем более Крамер, ни даже ван Краай, появлявшийся всё чаще и всё более зловеще блестевший глазами на Кристьяна – он уже видел (и сам Крамер видел), что Евгения всё больше привязывается к капитану. Так было и в тот вечер – хозяин насаживал топор на топорище, Кристьян плёл корзину, Евгения шила, старая ван Дине бормотала псалмы (она была очень набожна), перебирая истёршиеся до блеска чётки, а ван Краай глядел, заложив ногу на ногу, на огонь в очаге и сплетничал вполголоса о ком-то, Крамеру неизвестном. И вдруг молодой, раскатистый баритон раздался за окном:
– Глория! Слышишь ли, красотка? Выходи!
Ван Дине вскочила, чётки разорвались в растопырившихся пальцах, чёрные зёрна с треском рассыпались по полу. За окном мелькнула чья-то светлая голова, красные глазки, и бледный рот крикнул снова:
– Глория, красотка, я ухожу!
– Уходи! – крикнула старая Глория и снова рухнула в кресло. Все, кроме ван Краая, катавшего носком сапога бусинку от чёток, подбежали к ней.
– Что с тобою, бабушка?
– Это же просто Вида, мама, белый пересмешник Вида!
– Нет, – произнесла медленно старая ван Дине, – это его голос, голос Петера, твоего отца, Антоний. Он не был ван Дине и не был мне мужем – он был моей тайной, тайной, скрытою ото всех! Но он вернулся, такой же, как пятьдесят лет назад, и зовёт меня!
– Это просто Вида!
– Нет! Я не могу больше молчать, Антоний – ты не был единственным моим сыном. Брат твой Петер, брат-близнец, названный мною по его отцу, – он умер, мой мальчик, когда я бросила вас и побежала за уходящей любовью! Она скрылась, моя любовь, умерла, сгинула, но когда я вернулась, жив был уже только ты, Антоний, – твой брат умер, умер, оттого что меня не было с вами! Я зарыла его в лесу, я велела себе забыть его – но вот явился его отец! Я всё рассказала, я не могла не сказать! И пусть это просто Вида, Вида-пересмешник, – но я должна была сказать!
И она умолкла, шевеля беззвучно губами и костлявыми пальцами. Все молчали. Никто не заметил, куда девался ван Краай, и никто не думал о нём. Тайна, серая пыльная тайна выползла из костяного склепа, и никто не мог уснуть в эту ночь.

16 июля. Мы отбили атаку, но я заметил, как Хельги Хессону поцарапало руку штыком. Я видел его кровь. Я не могу больше. Боже, мой Боже, дай сил! И проклятие тебе, Хельги, – ты снова губишь меня!

Первый иней облёк ветви – уже голые, словно кости, – деревья почти не шумели, холодный ноябрьский ветер пронизывал заштопанный мундир Крамера – красное пятно среди чёрно-белого леса. И рядом качалось зелёное пятно – накидка Евгении. Они собирали валежник и хворост. Снежная крупа секла лицо, забивалась в рот, резала глаза. Крамеру было легко. Эти редкие прогулки, всегда по делу, вдвоём с Евгенией, нежной, ласковой, улыбчивой. После той страшной ночи, серой тайны старой ван Дине, прошёл месяц, и все – кроме самой Глории – стали забывать об этом. Ван Краай теперь появлялся всё реже, а Евгения всё чаще смотрела на обветренное, чёткое, твёрдое лицо Крамера – теперь нельзя было уже заметить по выражению черт то тяжкое, тщетное, постоянное напряжение – что было тогда, до контузии?
Он и впрямь думал теперь об этом меньше – точнее, не всякий час. Зелёные искристые глаза Евгении освещали его душу – кроме какого-то уголка, которого и не хотели освещать, – нагоняли улыбку на губы, жар в зрачки. И теперь ему сладко было идти с нею по припорошённым инеем гнилым листьям и цепким, выступившим из-под почвы корням и говорить – о чём? Кристьян и сам не мог бы ответить. В её словах он ловил ту же чистую музыку Леса, которой свистел и звенел ветер.
Евгения опустилась у поваленного ствола и запрокинула голову к блёклым небесам за чёрной сетью ветвей, золотистые волосы рассыпались по спине. Крамер нагнулся к ней – она не подняла век, коснулся её губ – она чуть приоткрыла их. И вдруг порыв ветра донёс до них резкий смех – смех ван Краая. «Тех, кто крадёт у ван Краая, постигнет несчастье – ва-ва-ва!»
Евгения отшатнулась, побледнела, Кристьян сжал рукоять топорика, огляделся – ван Краая не было. Кто-то белёсый, нагой и тонкий сидел на ветвях, и из его бледных губ лились голоса – голоса Евгении и ван Краая.
– «Не противься!» – «Оставь!» – «Всё равно, рано или поздно…» – «Уйди!» – «Ва-ва-ва! Тех, кто спорит с ван Крааем, постигнет несчастье!..» – «Не надо…» – «Видишь – уже не больно». – «Зачем?..» – «А разве плохо?» ¬– И снова смех.
Крамер взглянул на Евгению – она была бледна, как мёртвая. «Это Вида», – выдохнули её голубые губы. Топорик со свистом взвился в ветви, но тот, сидевший на дереве, исчез. Под его тихий смех Крамер, не оборачиваясь, зашагал к избе.

30 июля. Вокруг тихо – страшно… Все чего-то ждут. А я жду ответа Хельги. Теперь он должен ответить, проклятый мальчишка, – да или нет. И если нет – Боже, удержи!!!

Когда вечером ван Краай вошёл в дом, никто не приветствовал его. Старая Глория ван Дине, ещё более похудевшая, давно уже не произносила ни слова. Хозяин, уткнувшись в локти, слушал голос жены и скрипел зубами. Евгения сидела у очага, мотая шерсть, огонь плясал у неё в зрачках, а волосы казались рыжее обычного от последних лучей солнца, проникавшего узким алым лезвием в окошко.
Крамер встал навстречу ван Крааю и снял со стены ружьё.
– Пойдём.
Ван Краай со смехом плеснул чёрным крылом:
– Ва-ва-ва! Ты считаешь себя здесь хозяином, что гонишь гостя? Ван Дине, Евгения, укажите ему его место!
Все молчали. Крамер и ван Краай, не перемолвившись больше ни словом, вышли из избы. Взглянув в лицо своему спутнику, капитан увидел, что чёрные лукавые огоньки в глазах его не погасли – ван Краай шёл твёрдо и уверенно вглубь леса. Когда они достигли поваленного дерева, Крамер негромко сказал:
– Стой.
Ван Краай присел на ствол.
– Ты и впрямь уверен, что берёшь своё? Но кто был первым, тот и съел пирог! Не скажешь же ты, что у тебя никого не было прежде? И ты не ангел, и я не ангел. Ты зря пришёл в лес, тебе здесь не место.
Крамер вскинул ружьё.
– Ва-ва-ва! Помни: всех, кто повредит ван Крааю, постигнет несчастье!
Рука ван Краая шарила по снегу и вдруг цепок ухватила оброненный накануне Кристьяном топорик. Крамер нажал на курок. Выстрела не было – только чей-то смех и мальчишеский голос:
– Не стреляй! Не имеешь права! Я – не твой!
Осечка. И в тот момент, когда топор уже взвился над головою Крамера, тот вспомнил последний листок своего дневника.

22 августа. Конец. Я искал Хельги по всему лагерю – он мог не знать о предстоящей вылазке – расспрашивал всех. Я горел. Он был у Ирэн… Уже пришли. Наверняка – расстрел. Пусть.

Капитан Кристьян Крамер лежал на алом снегу с разрубленной головою. От раны шёл пар. Холодало. Назад, к дому, шли следы ван Краая.
И смеялся-заливался в ветвях Буллимского леса белый пересмешник Вида.


Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
Если Гэнсин первым в Японии подробно изложил учение о Чистой земле, то Хо:нэн 法然(1133-1212)первым стал проповедовать исключительное почитание будды Амиды. В нашей книге Хо:нэну отведено целых два выпуска. И похоже, не все картинки Мацукава Хандзан делал для них заново: мог использовать иллюстрации из прежних своих книг, путеводителей по святым местам, которых он выпустил великое множество.
На заглавной картинке – знаменье на горе Хиэй. Обезьяны, священные звери тамошнего бога Санно:, ворвались в храмовый зал и всё громят. Последние времена настали! А приверженцы старых школ ещё упрекали Хо:нэна и его учеников, что они призывают разрушить храмы, изорвать книги и так далее; на самом деле ничему такому Хо:нэн не учил.
Но обо всём по порядку.

Хостинг картинок yapx.ru
Святилище Такамия в краю Мимасака, где родился Хо:нэн.

Хостинг картинок yapx.ru
Ещё один вид тех мест.

Хостинг картинок yapx.ru
Хо:нэн в юности, рядом его отец, храбрый воин Урума-но Токикуни

Хостинг картинок yapx.ru
Хо:нэн стреляет в отцовского врага (хотя почти во всех жизнеописаниях Хо:нэна говорится, что Токикуни, когда был смертельно ранен, заповедал сыну отказаться от мести и стать монахом)

Хостинг картинок yapx.ru
Разворот как из путеводителя: чудесное огромное дерево гинкго, растущее близ храма Бодайдзи. Оно, как считается, помнит юность Хо:нэна (и живо до сих пор!)

Хостинг картинок yapx.ru
Хо:нэн-монах в окрестностях столицы, незадолго до того часа, когда он пришёл к мысли: в наставшем злом веке собственными силами человек достичь ничего не может, одна надежда – на помощь будды Амиды.

Хостинг картинок yapx.ru
Учился Хо:нэн на горе Хиэй, в школе Тэндай, а значит, прежде всего изучал «Лотосовую сутру». Здесь ему является верхом на слоне бодхисаттва Фугэн, защитник всех почитателей этой сутры. То есть будды и бодхисаттвы даже в злом веке не оставляют людей своей заботой.

Хостинг картинок yapx.ru
Тем временем началась война между Тайра и Минамото, великое бедствие для страны. Тайра-но Сигэхира сжигает древние храмы города Нара – прежде такого святотатства не случалось.

Хостинг картинок yapx.ru
Хо:нэн молится о благом посмертии для своего учителя Ко:эна 皇円 (1074–1169), а тот ему является в новом своём драконьем облике.

Хостинг картинок yapx.ru
Народ валом валит в Оохару слушать Хо:нэна и других знаменитых монахов, которые там проповедуют, – в том числе и затем, чтобы собрать средства для восстановления храмов Нары.

Хостинг картинок yapx.ru
Мирянин, в чьём доме гостил Хо:нэн, видит свет, исходящий от его чёток.

Хостинг картинок yapx.ru
Встречи с Хо:нэном ожидает Кумагаи Наодзанэ, воин, отличившийся на войне, а теперь решивший искать Путь Будды.

Хостинг картинок yapx.ru
Тайра-но Сигэхира ждёт казни, и Хо:нэн приходит, чтобы стать ему «мудрым другом в смертный час». Эта сцена есть в «Повести о доме Тайра», очень выразительная.

Хостинг картинок yapx.ru
А монахи старых школ, особенно Тэндай, недовольны Хо:нэном, считают, что его учение оскорбляет общину. Здесь они пытаются остановить его носилки.

Хостинг картинок yapx.ru
Диспут между Хо:нэном и наставниками других школ. За занавесом – отрекшийся государь Готоба-ин.

Вскоре Хо:нэн будет осуждён, расстрижен и отправлен в ссылку, но к этим событиям иллюстраций нет. Вместо этого снова появляется Наодзанэ.

Хостинг картинок yapx.ru
Самая знаменитая сцена с его участием: как Наодзанэ во время войны чуть не пощадил молодого Тайра-но Ацумори (здесь мы пересказывали пьесу Но: на этот сюжет).

Хостинг картинок yapx.ru
Приняв монашество, Наодзанэ дал обет никогда не поворачиваться спиной к Чистой земле, то есть к западу. Едучи на восток, он садился на коня задом наперёд.

Хостинг картинок yapx.ru
Хо:нэн и одна из вдов воинов Тайра.

Хостинг картинок yapx.ru
И напоследок – храм в краю Мимасака, который тоже следует посетить всем почитателям Хо:нэна.

Via

Snow
В прошлый раз речь шла про то, что верить в милосердие Амиды можно и нужно, но рассчитывать на него неправильно. У Камо-но Тёмэя вообще вопрос о возрождении – совсем не простой. Сегодня покажем несколько небольших рассказов об этом же: от чего зависит возрождение, как «сила Другого», Амиды, соотносится с собственными усилиями человека. В сборнике эти рассказы идут подряд, по ним видно, как Тёмэй располагает свои истории, чтобы они и поддерживали друг друга, и возражали друг другу.

О том, как Сукэсигэ единожды вознёс молитву и возродился в Чистой земле
В годы Эйкю: (1113–1118) жил человек по имени Сукэсигэ, отставной дворцовый стражник из отряда Такигути. Родом он был из края Ооми из уезда Гамау.
На него напали разбойники, стреляли, и в тот самый миг, когда стрела вонзилась ему в спину, он вскричал: «Слава будде Амиде!» – и с этими словами умер. Голос его был громок, слышен в соседнем селении. Люди прибежали и увидели: он сидит лицом к Западу, закрыв глаза.
В ту пору жил человек по имени Дзякуин, монах в миру. Он был знаком с Сукэсигэ, но жил неблизко и ничего не знал о его гибели. В ту ночь он во сне шёл по широкому полю, а у дороги лежал мертвец. Собралось множество монахов и говорят: здесь тот, кто возродился в Чистой земле. Тебе нужно его увидеть! Дзякуин подошёл, поглядел –увидел Сукэсигэ и проснулся. Он решил, что это странно, а утром к нему пришёл отрок, служивший при Сукэсигэ, и рассказал, что случилось.
А ещё один человек странствовал по Ооми и во сне кто-то возвестил ему: только что один человек возродился в Чистой земле, пойди и завяжи с ним связь! В том месте был дом Сукэсигэ. И день, и месяц совпали в точности.
…Сукэсигэ всего один раз возгласил молитву, памятуя о будде, и всё же не остался на дурных путях, а родился в Чистой земле. Отсюда можно понять: глупыми помыслами обычных людей трудно измерить чужие заслуги.

О том, как Кити-дайфу дал обет и возродился в Чистой земле
В недавнюю пору жил человек по имени Токива Кити-дайфу Морисукэ. В возрасте восьмидесяти с лишним лет он ничего не знал о Законе Будды и даже постных дней не соблюдал. Встречал монахов, но даже не думал оказать им почтение, и если кто-то побуждал его следовать учению, он начисто всё отвергал. Вообще выглядел человеком самым глупым.
И вот он отправился к себе в имение в край Иё. Было это осенью первого года Эйтё (1096 г.). В имении он, ничем особенно не болея, умер – и в последний час помыслы его были правильны, так что он возродился в Чистой земле. Со стороны Сума сгустились багряные облака, дом наполнился благоуханием, явились и другие чудесные знаки.
Люди видели это и дивились, спросили у жены: как же он добился такого? Жена отвечала:
– Сердце его с самого начала склонялось к ложным взглядам, заслуг он не копил. Но с шестого месяца прошлого года он каждый вечер, несмотря на свою нечистоту, даже не переодевшись, обращался к Западу и читал что-то, написанное на одном листке бумаги, кланялся, соединив ладони, – такое было.
Листок тот нашли, посмотрели – а на нём записан обет: «Я, ученик, с почтением призываю Амиду, прошедшего свой путь, создателя и властителя края Высшей Радости в западной стороне, а также Внимающего Звукам, Обретшего Силы и всю толпу святых! Я получил человеческое тело, которое трудно получить, по счастью встретился с Законом Будды, но сердце моё изначально глупо, я вовсе не усердствовал, не подвижничал. Понапрасну проводил дни с утра до вечера, попусту вернулся бы на три дурных дороги. Однако Амида, прошедший свой Путь, связан со мной глубокой связью, и чтобы спасти живые существа в мутном последнем веке, он дал Великий обет. Если спросить, в чём суть обета, то он гласит: “Если даже человек совершил четыре тяжких греха и пять тягчайших, но при конце своей жизни пожелает возродиться в моей стране и десять раз произнесёт ‘Слава будде Амиде’, то я непременно приду за ним”, – так он поклялся. Теперь я полагаюсь на этот Великий обет и потому с нынешнего дня и до конца жизни я каждый вечер буду, обращаясь лицом к западу, возглашать драгоценное имя. Хочу, чтобы если жизнь моя кончится нынче ночью во сне, да будет эта десятикратная молитва моим последним словом – и да будет Изначальный обет неложен, да отведёт меня будда в край Высшей Радости! Если же мне осталось ещё сколько-то жить, если нынче я не уйду, а в конце не смогу, как хочу, возгласить имя Амиды, то пусть ежедневные мои молитвы зачтутся мне как последняя десятикратная молитва! Хотя грехи мои и тяжки, пяти тягчайших я ещё не совершил. Хотя заслуги мои и скудны, но желание войти в край Высшей Радости глубоко! Итак, я не отвращаюсь от Изначального обета. Непременно выведи меня отсюда, о будда!». Так там было написано.
Кто видел это, пролили слёзы и почтили старика. Позже эту запись стали переписывать повсюду, и много было людей, кто с верою последовал ей и увидел свидетельство.
А ещё один отшельник, хотя и не читал вот так записи обета, всегда кроме тех ночных часов, когда спал, думал о конце своей жизни и возглашал десятикратную молитву, больше никак не подвижничал, но возродился в Чистой земле. Даже если кто-то мало усердствует, но всегда помнит о непостоянстве и сердцем привержен возрождению, это – из полезного самое полезное. «Если в сердце своём человек не забывает о Высшей Радости, думает о ней, то когда его жизнь кончится, он непременно возродится там. Подобно тому как дерево падает в ту сторону, куда клонится», – так сказано (у Гэнсина в «Собрании сведений о возрождении», «О:дзё:ё:сю:»).

О том, как один отшельник не стал принимать гостя
В недавнюю пору жил один отшельник: глубоки были его помыслы о Пути, о будде он памятовал и молился неустанно.
Его знакомый хотел с ним повидаться, нарочно пришёл проведать, а отшельник ответил: я очень занят, встретиться не смогу.
Ученики сочли это странным, и когда гость ушёл, сказали:
– Он ни с чем отправился восвояси, а вы с ним даже не увиделись!
– Мне досталось человеческое тело, которое трудно обрести. В этот раз я хочу вырваться из круговорота рождений и смертей, родиться в краю Высшей Радости. Это для меня главная забота. Какие дела могут быть важнее этого?
Так он сказал. Кажется, слишком жёстко, мне такое не по сердцу.
В «Сутре о сосредоточении сидя» сказано: «Сегодня заняты этим, завтра делают то, предаются радостям, не вглядываются в страдания, не постигают, что смертный срок близок». Среди людей в этом мире не найдётся таких, кто совсем не помышлял бы о будущем веке. Но они думают: нынче сделаю это, завтра займусь тем, – а враг, непостоянство, тем временем подступает всё ближе, отнимает их жизнь, а они этого не понимают.


Цитируемая сутра (坐禅三昧経, «Дзадзэн саммай-кё:» ТСД 15, № 614, 270a) содержит наставления по сосредоточению, общие для всех махаянских традиций (а не только для традиции дзэн, где сосредоточению сидя придаётся особое значение).
В предисловии к сборнику Тёмэй писал, что ограничится рассказами о японских подвижниках. Но здесь он приводит две истории – про Индию и про Китай.



О том, как старик из страны Шравасти накопил благо и не раскрыл его
В старину, когда Шакьямуни, Прошедший Свой Путь, пребывал в стране Шравасти, он взял с собой ученика, почитаемого Ананду, и вышел в окрестности города. По дороге им встретился старик жалкого вида и с ним две женщины. У всех троих головы седы, лица в морщинах, худые, чёрные, кожа да кости. Одежду себе они пытались соорудить из грязных лохмотьев, и всё равно тела почти не прикрыты. Пройдут несколько шагов – и вздыхают глубоко, то и дело останавливаются передохнуть.
Будда на них поглядел и молвил:
– Ананда, взгляни! Этот старик в прежних жизнях накопил великие блага. Если бы в молодости, в расцвете сил, он трудился, посвятив усердие своё мирским делам, стал бы первым богачом страны Шравасти. А если бы трудился ради выхода из этого мира, стал бы совершенным, архатом, явил бы три вида ясновидения и шесть видов чудотворения. Если бы в зрелые годы он постарался, то стал бы вторым богачом, а если бы помышлял об освобождении, то – мудрецом, кто более не вернётся в непостоянный мир, анагамином. Если бы в следующем возрасте постарался – стал бы третьим богачом, а если бы решился обрести плод просветления и дать свидетельство о нём, то стал бы мудрецом, кому предстоит вернуться лишь единожды, сакридагамином. Но он по-глупому растратил годы расцвета, хотя унаследовал блага из прежних жизней, ни к чему не стремился – и теперь он ни на что не годен, впустую прожил жизнь в мире людей, жизнь, которую трудно обрести!
Так сказал Будда. Кому из нас посчастливилось встретиться с «Сутрой о Цветке Закона», услышать милосердный обет будды Амиды, но кто не трудится, не подвижничает, тот понапрасну проводит дни и месяцы. Именно таков и был тот нищий старик.


Китайская история – как раз к тому, что было недавно в посте про книгу с картинками: как монах Шань-дао советовался с самим Амидой по трудным вопросам учения.

О том, как наставник Шань-дао видел будду
Танский наставник Шань-дао был учеником Дао-чо. Однако учителя он превзошёл, в сосредоточении видел будду Амиду, спрашивал о том, в чём сомневался, и обретал свидетельство.
Учитель его, Дао-чо, радовался и как-то раз сказал ему:
¬– Я с утра до вечера, как мне казалось, делаю то, что сообразно желанию возродиться в краю Высшей Радости. Но теперь меня одолели большие сомнения. Расспроси будду и расскажи мне!
И тотчас Шань-дао вошёл в сосредоточение и задал этот вопрос. Будда молвил:
– Когда рубят дерево, стучат топором. Когда возвращаются домой, не сетуют, что устали.
Эти два изречения Шань-дао выслушал и передал учителю.
Смысл сказанного вот в чём: когда рубят дерево, каким бы большим оно ни было, его в итоге всё-таки срубают. Нужно только не лениться, рубить без отдыха. И когда возвращаются домой, не надо останавливаться по дороге, говоря: тяжело! И тогда шаг за шагом непременно дойдёшь. Если решимость глубока и если не ленишься, можешь не сомневаться, – вот чему учил будда. Это относится не только к Дао-чо. С любым подвижником, должно быть, так.

Via

Sign in to follow this  
Followers 0