Умблоо

Sign in to follow this  
Followers 0
  • entries
    479
  • comment
    1
  • views
    28,436

Contributors to this blog

About this blog

Entries in this blog

Snow
Еще обновление на нашем сайте, два новых свитка «Стародавних повестей», про вельмож из рода Фудзивара и про воинов. Покажем по этому случаю один из воинских рассказов. Перевод Марии Коляды, нашего соавтора по работе над «Кондзяку».

Рассказ о том, как бились Минамото-но Мицуру и Тайра-но Ёсифуми
В стародавние времена в Восточных землях жили два воина, звали их Минамото-но Мицуру и Тайра-но Ёсифуми. У Мицуру было прозвище Мита-но Гэндзи, а у Ёсифуми – Мураока-но Горо.
Будучи воинами, они считали друг друга соперниками и враждовали. Их вассалы судачили между собой о том, что эти двое говорят друг о друге, слушали и пересказывали:
– Мицуру о Ёсифуми вот что сказал: «Этот почтенный разве может соперничать со мною! Да если до дела дойдет, что он против меня может? Что за нелепица!», вот как он говорил!
Ёсифуми это передали.
– Как он смеет так говорить обо мне! И о хваленой крепости его руки, и о большом его уме и достоинстве этого почтенного знают все. Так что если уж ему действительно так хочется, то почему бы нам не встретиться на подходящем поле?
Хостинг картинок yapx.ru


Мицуру это передали, и тот, хотя и был воином с мудрым сердцем и сильным духом, разгневался на эти сплетни, и только больше разжег злобу, сказав:
– Тут уже одними разговорами, верно, ничего не решишь! В таком случае, назначим день и выйдем в подходящее широкое поле, там и ответим друг другу!
Эти его слова передали Ёсифуми, и тот ответил: назначим такой-то день, выйдем в поле. И после этого каждый приготовил войско, чтобы сразиться.
Вскоре настал назначенный день, и оба войска отправились на оговоренное поле, построившись там в час Змеи [c 9 до 11 часов утра]. Каждое из них насчитывало пять-шесть сотен человек. Все были воодушевлены, не думали о себе и жизни не жалели. На расстоянии около одного тё [109 м] друг от друга они поставили на землю свои щиты. Каждая сторона отправила воина, чтобы тот доставил письмо с вызовом. Когда эти воины возвращались, как было установлено, все принялись осыпать их стрелами. Но гонцы не стали торопить лошадей, а, торжествующе оглянувшись на врагов, спокойно вернулись назад – они были отважными воинами.
После этого два войска составили щиты как стену и приготовились стрелять друг в друга, но со стороны Ёсифуми в сторону Мицуру донеслись такие слова:
– Если в сегодняшней битве два наших войска будут просто перестреливаться, в этом не будет никакого интереса. Давай мы вдвоем, ты да я, испытаем искусство друг друга. Раз так, давай оба прикажем нашим войскам не стрелять, съедемся только лишь вдвоем и проверим, насколько мы хороши в стрельбе. Что об этом думаешь?
Мицуру, услышав это, сказал:
– Я согласен. Быстро прекратить!
Опустив щит, Мицуру в одиночку выехал вперед, наложив на тетиву «гусиную стрелу». Ёсифуми, услышав его ответ, обрадовался и тоже велел своим вассалам опустить луки и ждать.
– Я поеду один, чтобы выяснить, насколько я хорош в стрельбе. Уважаемые, просто доверьтесь мне и смотрите. А если меня застрелят, тогда заберите тело и похороните, – так он сказал и выехал один из-за щитов.
Наложив «гусиные стрелы» на тетиву, воины поскакали друг на друга. Выпустили по первой стреле. О следующей стреле каждый думал: в этот раз наверняка попаду! Каждый натянул лук и выстрелил на полном скаку. Проскакали мимо друг друга, развернули своих коней, снова натянули луки, но стрелу выпускать не стали, пронеслись галопом друг мимо друга, снова развернули лошадей. Снова натянули свои луки и прицелились.
Ёсифуми выстрелил, целясь Мицуру в живот. Но Мицуру будто бы свалился с лошади, стрела пролетела мимо и попала в ножны его длинного меча. Мицуру, снова развернувшись, выстрелил, целясь в живот Ёсифуми, но Ёсифуми уклонился, и стрела воткнулась в кожаную перевязь для меча у него на поясе.
Быстро развернув лошадей, они снова поскакали друг на друга, и Ёсифуми сказал Мицуру:
– Мы оба выпустили множество стрел, но без толку. Хотя все эти стрелы летели точно в цель. Раз так, наше искусство видели все. Каждый проявил себя достойно. При этом наша вражда – не из тех, что передаются из давних времен. Может, остановимся на этом? Мы разрешили наш спор. И, думается, нет необходимости убивать друг друга.
Мицуру, услышав это, сказал:
– И я так думаю. И в самом деле, мы оба показали свое искусство. Хорошо бы на этом остановиться. Раз так, отступим и возвращаемся
И оба войска отступили и ушли.
Вассалы же их обоих, видя, как господа мчатся друг на друга, все извелись, думая: сейчас застрелит, сейчас застрелит! ‒ так беспокоились, выживет ли, умрет ли их командир, когда сражающиеся схлестнутся. Так страшно, сил нет терпеть! – так они думали. Когда же те постреляли и вернулись, все подумали: удивительно! Но, услышав, как господа договорились, все обрадовались.
Такие воины были в старину. После этого Мицуру и Ёсифуми хорошо поладили, ни капли вражды не было между ними, и делились они друг с другом своими мыслями, – так передают этот рассказ.


Действие происходит в X в. В эту пору в Японии сосуществуют две военные системы: одна – по законам «Тайхо:рё:» VIII века предполагает войска центрального подчинения (с механизмом «всеобщего» призыва); другую представляет воинское сословие: это система личного подчинения. Воины собираются в отряды, подчиняясь более знатному (и обычно известному своей доблестью и щедростью) воину, затем в свою очередь этот воин может привести «своих» людей в подчинение к воину рангом выше и т.д. Таким образом выдающиеся представители воинского сословия могли распоряжаться значительной военной силой, но это еще не были феодальные отношения господина и вассала в полном смысле этого слова. В рассказе, похоже, воины меряются отвагой и искусством, их вражда происходит не из какой-то стратегической необходимости, земельного спора, политики и т.п.

Via

Snow
Хостинг картинок yapx.ru
Начало тут, остальное по метке "Ёсида".

Жизнь у воды и на воде – в японской гравюре давняя тема. У Ёсида Хироси есть большая серия по Внутреннему Японскому морю. В 1934 г. в Японии открылся первый национальный парк, Сэтонайкай, путешествия по тамошним достопримечательностям были в большой моде. А для семейства Ёсида это ещё и родные берега.

Хостинг картинок yapx.ru
Три острова

Хостинг картинок yapx.ru
Томоноура

Хостинг картинок yapx.ru
Рыбаки возвращаются с лова

Хостинг картинок yapx.ru
Тихо на Внутреннем море…

Хостинг картинок yapx.ru
А это уже другое побережье, Охара

Хостинг картинок yapx.ru
Всюду жизнь в чём-то традиционная, а в чём-то новая, вот как на этом побережье Ава: современная лодка есть, но только одна.

Другая серия, над которой наш мастер работал много лет, – это японские реки. Это ведь только кажется, что в Японии нет больших рек: у Ёсида Хироси они вполне получаются просторными и обжитыми. И это тоже было созвучно времени (что в Японии есть всё, что страна совсем не маленькая...)

Хостинг картинок yapx.ru
Хостинг картинок yapx.ru
Вот еще одна пара гравюр разной печати: река Сумида в ясном свете и она же в пасмурную погоду. Доски одни и те же, различается только печать.

Хостинг картинок yapx.ru
Старый канал в Осаке

Хостинг картинок yapx.ru
Река Тонэгава

Хостинг картинок yapx.ru
И она же в верховьях, в горах

Хостинг картинок yapx.ru
Тикуго

Хостинг картинок yapx.ru
Кисо

Хостинг картинок yapx.ru
Ёсикава

Хостинг картинок yapx.ru
Камо в Киото

Хостинг картинок yapx.ru
Вода и цветы...

Via

Snow
ИЗ ПРОСПЕРА МЕРИМЕ

ГОСПОДАРЬ МЕРКУРИЙ
(Иллирийская песня)

Ехал в битву господарь Меркурий,
Говорил господарыне Евфимье:
«Вот тебе, жена, мои чётки,
В этих чётках семьдесят пять зёрен.
Молись за меня Господу Богу.
Будешь верна – и чётки не порвутся,
А изменишь – рассыплются сразу».
Он уехал, и не было известий –
Жив ли он, убит или в полоне,
Но на третий месяц вернулся
Окровавленный Спиридон Петрович.
И сказал он Евфимье со слезами:
«Господаря Меркурия убили,
С ним двенадцать двоюродных братьев –
Я один, тринадцатый остался».
И заплакала бедная Евфимья,
Но ответил ей Спиридон Петрович:
«Не печалься, не все ещё убиты».
Поднял, подлый, её и утешил.
Пёс Меркурия выл о господине,
Конь Меркурия ржал о нём тоскливо,
А Евфимья спала со Спиридоном.
Едет с битвы господарь Меркурий,
Живой, как ни в чём не бывало.
До Цетиньского озера доехал,
А над озером бел туман клубится,
А в тумане вьются привиденья.
Над водой они маленькие карлы,
А у берега ражие великаны.
Один встал и на Меркурия грянул –
Перекрестился господарь Меркурий
И мечом свалил великана.
Говорит великан, умирая:
«Одолел ты меня, Меркурий –
Так послушайся моего совета:
Не езди до дома, будет хуже».
Тут из тучи выглянул месяц –
И нет пред Меркурием великана.
Едет дальше господарь Меркурий,
Доезжает до своего селенья.
У околицы – свежая могила,
А над нею – чауш и священник,
На краю могилы – покойник,
И лицо башлыком прикрыто.
«Эй, чауш, кого хоронишь ночью?» –
«Господаря Меркурия хороним».
Тут за тучами скрылся месяц –
И нет ни покойника, ни могилы.
Едет дальше господарь Меркурий,
Въезжает на широкое подворье.
«Эй, жена, хорошо ли ты молилась?»
Выносит жена ему чётки,
А те чётки давно на новой нитке,
И все зёрна питаны отравой.
«Посчитай, господарь Меркурий,
Все ли здесь семьдесят пять зёрен?
Стал считать господарь Меркурий,
Смачивая пальцы слюною,
А как начёл он их семьдесят четыре,
То вздохнул и упал на землю мёртвым.

Via

Snow
Начало было тут.
Попробуем разобрать ещё одну историю из «Стародавних повестей» и её переложение у Акутагавы Рю:носкэ. Сегодня будет рассказ «Счастье» («Ун») 1917 года. Вот тут он в переводе Н.И. Фельдман. Это один из рассказов про веру и про то, как людям воздаётся за веру, из того же ряда, что «Мадонна в чёрном».
Начинается всё с беседы старого мастера-гончара и подмастерья:

– Помышлений богов - этого вам в ваши годы не понять.
– Пожалуй что не понять, так вот я и спросил, дедушка.
– Да нет, я не о том, посылают ли боги счастье или не посылают. Не понимаете вы того, что именно они посылают – счастье или злосчастье.


Разговаривают эти двое, глядя на дорогу, мимо их мастерской ходят паломники в храм Киёмидзу, к бодхисаттве Каннон, Внимающему Звукам. И для примера старик рассказывает историю, взятую из «Кондзяку» (там она входит в свиток 16-й, о чудесах Каннон).

Рассказ о том, как бедная женщина служила Внимающему Звукам в Киёмидзу и вышла замуж за разбойника
В стародавние времена в столице одна молодая женщина была бедна, жить ей было не на что, и много лет она ходила на поклонение в Киёмидзу, но не похоже было, чтобы явилось чудо.
Однажды она, как обычно, пришла в Киёмидзу, затворилась там и взмолилась ко Внимающему Звукам:
– Я много лет преданно служу тебе, о Внимающий Звукам, усердно хожу сюда пешком, но я бедна, даже малого достатка у меня нет. Верно, таковы деяния моих прежних рождений, но неужто ты не смилуешься надо мной хоть немного?
Прилегла, уснула и видит во сне, как из-за занавеса вышел величавый пожилой монах и молвит:
– Тебе, когда будешь возвращаться в столицу, по пути встретится некий человек; не медли, следуй тому, что он скажет.
Так он сказал, и тут женщина проснулась. Поклонилась и глубокой ночью совсем одна вышла из храма. Но никого не встретила. Только перед воротами ей встретился человек. Было темно, не видно, кто это. Он приблизился и говорит:
– Есть у меня кое-что на уме. Делай, как я велю.
Женщина вспомнила свой сон и не стала убегать. Было темно, она спрашивает:
– Где ты живёшь? Как твоё имя? Иначе странно было бы…
А он потащил её за собой, быстрым шагом двинулся на восток, идёт, тянет её – и привёл в храм Ясака. Завёл внутрь пагоды, и там они легли вдвоём.
Когда рассвело, он говорит:
– Крепко, должно быть, в прежних рождениях связаны мы с тобой, раз всё так вышло! Оставайся теперь тут. У меня никого близких нет, так что будем теперь жить семьёй.
Достал из-за загородки внутри пагоды десять свёртков очень красивых шёлковых тканей, десять свёртков шёлка попроще, а ещё шёлковой ваты, и вручил всё это женщине. Она ему:
– У меня тоже нет родных. Если ты так говоришь, то станем и вправду жить семьёй.
Он отвечает:
– Пойду по делам, пока светло, а вечером вернусь. Непременно жди меня тут, – и ушёл.
Женщина осмотрелась и видит: в пагоде никого нет кроме старой монахини. Похоже, тут внутри пагоды устроено жильё. Женщина думает: очень странно! Заглянула за загородку, а там полным-полно всякого добра, что только бывает на свете – всё есть! Женщина поняла: этот человек – разбойник. Дома у него нет, потому он и живёт в пагоде. И испугалась безмерно. Внимающий Звукам, помоги! – молится она. Глядь – а старуха приоткрыла дверь, озирается, нет ли кого поблизости. А потом берёт ведро и выходит. Похоже, за водой пошла.
Женщина тогда решает: сбегу, пока не вернулась монахиня! Сунула за пазуху те свёртки шёлка и хлопка, что дал ей разбойник, вышла наружу и побежала прочь. Монахиня возвращается, глядь – а её нет. Сбежала! – думает, но как её вернуть, не придумала, искать не пошла.
Женщина с тканями за пазухой идёт в сторону столицы и думает: в городе надо будет где-то спрятаться. Возле перекрёстка Пятой улицы у моста, что на краю города, зашла в домик у ворот усадьбы своих дальних знакомых. И видит: с запада движется толпа людей. Поймали вора! – говорят они меж собой. Женщина потихоньку выглянула через щёлку в двери – а там ведут разбойника, с кем она была прошлой ночью. Схватили его тюремщики, тащат, видно, к начальству.
Видя такое, женщина наполовину обмерла. Как она и думала, тот человек оказался вором. Его поймали и вели на допрос: скоро узнают, что всё награбленное он держит в пагоде Ясака. Женщина думает: а что сталось бы со мной, если бы я там осталась? Не знает, куда деваться. И всё же решила: это Внимающий Звукам мне помог! И растрогалась безмерно.
Немного погодя, женщина поселилась в городе, а потом мало-помалу стала продавать ткани, на выручку обустроила хозяйство, ей теперь было на что жить. Потом вышла замуж и жила долго.
Непостижимы чудеса Внимающего Звукам! Бывают они и вот такими. Это случилось совсем недавно – так передают этот рассказ.


Что же недосказал повествователь в «Кондзяку» – если верить старому гончару, который у Акутагавы эту женщину знает лично?
Во-первых, её мать была жрицей и, по слухам, зналась с лисами. Кажется, с этой матушкой старика что-то связывало – но подмастерью интересно не про старую, а про молодую. Молиться в храм та пошла, когда мать умерла и стало не на что жить; ни про какое многолетнее благочестие речи нет.
Во-вторых, видения как такового не было: женщина наяву, а потом в полусне слышала бормотание обычного монаха (совсем не величавого, а горбатого и с невнятным голосом). Но расслышала она именно тот же совет: довериться первому встречному, точнее, первому, кто с нею заговорит.
В-третьих, со старухой в пагоде женщине пришлось сначала долго разговаривать, а потом, когда не получилось уболтать её, – драться и убить, чтобы убежать. В «Кондзяку» вообще не понятно, зачем эта старуха (если не считать, что это Каннон так намекает женщине, что можно бы и уйти); у Акутагавы старуха оказывается сюжетно важна.
В-четвёртых, у Акутагавы женщина толком не разглядела лица разбойника, и когда видит, как ведут какого-то связанного малого, не уверена: тот или не тот. И всё равно плачет, жалея его. Разговора женщины с «мужем» про связь из прежних жизней, про то, что оба одиноки, – у Акутагавы нет.
Как и в случае с рассказом «В чаще», здесь у Акутагавы средневековая история делается жёстче, чем в исходном тексте. Почему так, мы не знаем. Может быть, он восстанавливает то, про что, на его взгляд, умолчал благочестивый «стародавний» повествователь, но что читается между строк? А может быть, таким должно было выглядеть старое время для читателей начала XX века, привычных и к куда более кровавым историям? Вернее всего, так нужно было для собственных задач Акутагавы – чтобы цена выбора была предельно высокой. Потому что счастьем или злосчастьем считать происходящее – это люди, конечно, решают сами и никто, никакие высшие силы, им тут не указ.
Счастье получается неоднозначное и у него, и в «Кондзяку» тоже. «Про что» рассказ там, как обычно, видно по соседним рассказам. Предыдущий мы выкладывали тут, это про невидимку, которого демоны заколдовали и пытались взять в подручные, а Каннон его спасает и снова делает видимым. А следующий рассказ про молодого бедного монаха: он молился о богатстве, хотя бы небольшом, познакомился с хорошенькой прихожанкой, побывал у неё дома, а потом узнал, что отец её – главарь столичных нищих; монах сложил сан и сам сделался профессиональным нищим, и жили они счастливо… Наверно, всюду тут сталкиваются две непостижимые для обычного человека тайны: карма, причина самых удивительных событий (но заслуженных, закономерных) и милосердие Каннон, которое тоже бывает удивительным, свершается через «уловки», не всегда похоже на милость, но в конечном итоге ведёт ко благу.

Via

Snow
Продолжим рассказ о семействе Ёсида.


Есть в японском языке ёмкое понятие га-дзоку 雅俗. Это не просто «изящное и пошлое», «для знатоков и для широкой публики». Вот бывают, условно говоря, «книги для писателей» и «книги для читателей»: первые ищут новых форм или заново осваивают старые – а вторые стараются дать людям то, что им уже привычно и нравится. На самом деле, конечно, в каждой книге есть и га, и дзоку, и соотношение их всегда разное. Своё га-дзоку есть и в любом другом искусстве, не только словесном.
В японской гравюре начала XX века во многом именно по выбору га-дзоку разделились два направления: «творческая гравюра» со:саку-ханга и «новая гравюра» син-ханга.


Вот для сравнения. Слева мастер "творческой" гравюры Хирацука Унъити, справа Араи (Утагава) Ёсимунэ, наследник другой могучей семейной школы, относимый к мастерам "новой" гравюры.
«Творческий» подход предполагал новые техники, новый взгляд на возможности гравюры, авторскую работу на всех стадиях: художник сам был и резчиком, и печатником. И непривычность считалась достоинством. А «новая гравюра» старалась сохранить японскую гравюру такой, какой та была: постоянно востребованной, любимой в Японии, популярной на Западе, и при этом высоко специализированной: рисует один, доски режет другой, печатает третий… Мастера «новой гравюры» старались поддержать и обновить традиции, не дать ремеслу скатиться в халтурный ширпотреб. В эту-то «новую гравюру» в 1920 году и пришёл живописец Ёсида Хироси.

Такие лодки он писал, когда работал в "западной" манере.
Первые его гравюры, сделанные в пору недолгого сотрудничества с издателем Ватанабэ Сё:дзабуро (1885-1962), не пережили Токийского землетрясения 1923 года. А уже в 1925 году семья Ёсида (Хироси при деятельном участии приёмной матушки Руи) основывает своё направление в гравюре, расходится с «новой гравюрой». И кое-что берёт от гравюры «творческой».

Ведь за что знатоки и в Японии (их в ту пору оставалось всё меньше), и на Западе (а их становилось всё больше) ценили японскую гравюру? Например, за исключительную точность: множество досок, множество красок, рука мастера видна в том, как напечатано, а не только в том, как задумано и нарисовано… Но если так – значит, отсюда можно вырастить новое направление, понятное и интересное для широкой публики, а не только для мастеров! А именно – показать, как по-разному можно напечатать «одну и ту же» гравюру.

Иногда у Ёсида это превращается почти в игру, в конструктор. Вот лодочка в море. Какое хотите время суток? Какую погоду? Какое настроение? Всё на ваш выбор! Варианты одних и тех же работ, конечно, бывали и у прежних мастеров, но настолько наглядного ответа на вопрос, «как сделана» гравюра, – кажется, не было.

Из книги Ёсида Хироси «Японская гравюра на дереве» 1939 года:
«Пытаясь создать гравюру, художник порой даёт волю блужданию своих идей. Даже когда все доски сделаны, он всё ещё не уверен, чего хочет. Не имея определенного замысла, пробует на досках разные цвета, лепит один цвет на платье одной фигуры, другой – на другое, пытаясь случайным путём получить нечто, что утолило бы его творческий пыл. Но это неправильный путь в нашей работе. Такого художника можно сравнить с капитаном, который выходит из гавани, точно не зная, куда направляется. Корабль идет каким-то курсом по воле ветра и волн, а затем, завидев землю, капитан указывает на неё и заявляет: вот, туда-то нам и надо! Это нелепость».
У самого нашего мастера, конечно, результат всегда был под контролем. Резчик с ним долгие годы сотрудничал один и тот же, Маэда Юдзиро. А для печатников, по рассказам, Ёсида был настоящим кошмаром: угодить ему, чтобы он на лист поставил свою подпись, было очень непросто.

По некоторым работам видно, что Ёсида Хироси кроме западной живописи и графики изучал и другие малоизвестные в Японии виды искусства, например, витражи.

Есть у него не только японские лодки, но и китайские.

И европейские, конечно, тоже.

И современные пароходы.

А свои, японские моря - всё равно роднее...

Via
Snow
Про самого Ясутанэ, собирателя рассказов о праведниках, о ком шла речь в прошлый раз, тоже рассказывали байки. Вот, например, рассказ из "Стародавних повестей".

Рассказ о том, как вышел из дому Ёсисигэ-но Ясутанэ, придворный секретарь
В стародавние времена, при государе [Мураками], жил человек по имени Ёсисигэ-но Ясутанэ, придворный секретарь. Настоящим его отцом был гадатель Камо-но Тадаюки, однако Ясутанэ стал приёмным сыном [Такого-то], наставника словесности из Училища и сменил прозвание на Ёсисигэ. Сердцем был сострадателен, а сам даровит, как никто другой.
Итак, смолоду он служил при дворе, а когда сам стал наставником словесности, у него пробудились помыслы о Пути, и в месте, что зовётся [?], он остриг волосы, стал монахом. Имя ему дали [Дзякусин]. А в свете прозвали его секретарём-отшельником.
После ухода из дому стал он учеником отшельника Куя, сделался сам отшельником, всюду его почитали, а сердце его изначально обладало мудростью. Он всё думал: какая из заслуг наилучшая? Решил: воздвигнуть образ будды, построить храм – вот наивысшая заслуга! И сначала собрался строить храм, но собственными силами не смог бы, вот и подумал: стану собирать пожертвования, так и исполню свой обет! Стал всюду ходить и говорить об этом, нашлись люди, кто жертвовал средства, но набралось немного. Тогда Ясутанэ отправился в край Харима, чтобы запастись лесом, думал: попрошу дать мне лесу! – с тем и отбыл в Харима. В том краю он стал просить пожертвований, местные жители откликнулись и добавили ему средств.
Так он странствовал и добрался до берега реки. Глядь – а на берегу монах-гадатель в высоком бумажном венце совершает очищение. [Ясутанэ] его увидел, поскорее спешился, подошёл поближе и говорит:
– Чем ты занят, почтенный монах?
– Провожу очищение, – отвечает гадатель.
– Вот как! Но зачем на тебе этот венец?
– Божества, перед кем я творю очищение, сторонятся монахов, и когда провожу очищение, я на время обряда надеваю бумажный венец.
[Ясутанэ], слыша это, громко вскрикнул, подскочил к гадателю, тот сам не свой поднял руки, бросил свой обряд, кричит:
– Ты что? Ты что?!
А там же сидят те люди, для кого он творил очищение.
[Ясутанэ] сорвал с гадателя венец, разорвал и выбросил. Плачет и говорит:
– Что же ты? Стал учеником Будды, и после этого говоришь: богов обидит твоё очищение! Нарушаешь заповеди Будды, Пришедшего своим путём, носишь бумажный венец! Разве за такие дела не попадают в ад Беспросветный?! Как горько! Лучше убей меня!
Так он держал гадателя за рукав и плакал без конца.
А гадатель говорит:
– Это безумие! Не надо так плакать! Слова твои весьма основательны. Однако нелегко прокормиться в наш век, вот я и изучил путь гаданий, этим и живу. А иначе чем бы я зарабатывал себе на жизнь, кормил жену и детей? Если нет помыслов о Пути, трудно отречься от себя, стать отшельником. Я по обличью монах, а живу как мирянин. Порой думаю в печали: а для будущей жизни что бы мне сделать? Но так уж заведено в нашем мире…
[Ясутанэ] говорит:
– Даже если так – что же делать с бумажными венцами на головах всех будд трёх миров?! Если ты так поступаешь из-за бедности, я тебе отдам всё, что мне пожертвовали люди. Побудить к просветлению одного человека – заслуга не меньшая, чем заслуги от постройки пагод и храмов!
Сам остался на берегу, а учеников послал принести все пожертвования и отдал их этому монаху-гадателю. И вернулся в столицу.

Потом Ясутанэ жил на Восточных холмах в месте, что зовётся Нёи. Однажды его позвали в молельню Рокудзё:-ин – приходи, мол, сейчас же! Ясутанэ одолжил у знакомого коня, выехал рано утром. Обычно люди, когда едут верхом, правят конём, а этот [Ясутанэ] ехал, куда конь сам вывезет. Остановится конь пощипать травы – отшельник так и ждёт невесть сколько времени. А потому выехать-то он выехал, но до места никак не доедет, всё там же и проторчит до вечера! Солнце клонится к закату, слуга-конюший думает: вот незадача! Хлопнул коня по крупу – и тут отшельник как вылетит из седла!
Подскочил к слуге, говорит:
– Ты о чём думаешь, творя такое?! Раз на коне еду я, старый монах, значит, можно как попало его бить? Разве в прежних жизнях не рождался этот конь твоим отцом, матерью твоею, снова и снова? А ты думаешь: раз сейчас он тебе не отец и не мать, так можно его погонять, как тебе вздумается? Тебе он много раз бывал родителем, из милосердия к тебе же родился в этот раз животным – а ведь мог бы страдать, сойдя на пути ада или голодных духов! Но нет, стал животным, из любви к тебе, к своему дитяти, принял такое тело. Ему очень тяжко, есть хочется, увидал зелёные травы, что уродились такими вкусными, – вот и не смог пройти мимо, хотел отведать – а ты его ударил! И мне, старому монаху, он был отцом и матерью неведомо сколько раз, и хоть я его почитаю – но стар я годами, вставать и садиться тяжко, чуть дорога подлиннее – быстро пешком одолеть её не могу: хоть и страшусь, но приходится ехать верхом. Что же, если по дороге попадутся травы и конь поест – разве должен я ему [?] мешать, гнать вперёд? Какой же ты немилосердный малый!
Так он кричал на слугу. Парень в сердце своём думает: смех, да и только! Но заплакал жалостно и отвечает:
– То, что говоришь ты, господин, весьма справедливо. Ума я лишился, вот и ударил! Что делать мне, ничтожному, раз он таким уродился, а я, всего этого не зная, ударил его?! Теперь буду любить его, как отца и мать буду чтить!
Тогда [Ясутанэ], всё ещё задыхаясь от слёз, сказал:
– Смотри же! Смотри у меня!
И поехал дальше.
Едут они, едут, а у дороги стоит надгробие: ветхое, покосилось. Ясутанэ захлопотал, кубарем скатился с седла. Слуга не понимает, что с ним, скорее подбежал, схватил коня под уздцы. А Ясутанэ, спешившись, велел слуге вести коня вперёд, а сам остался. Слуга придерживает коня, оглядывается – а [господин его] простёрся ниц в зарослях высокой травы. Распустил тесёмки шаровар, взял у слуги свой монашеский плащ и надел его. Оправил воротник, соединил рукава, правый к левому, кланяется до земли – и отходит, пятясь, не сводя глаз с надгробия.
Покажется впереди другое надгробие – он и к нему повернётся, соединит ладони, склонится головою до земли, несколько раз поклонится и отходит, не отворачиваясь. Чудной! И пока надгробие не скроется из глаз, на коня не садится.
И так каждый раз, как увидит надгробие. Дорогу до молельни Рокудзё: можно одолеть за час – а он выехал в час Зайца [с 5 до 7 утра], а до места добрался только к часу Обезьяны [с 3 до 5 дня]! Слуга говорит:
– Вместе с тобой, досточтимый отшельник, я больше никуда не пойду! Сердца у тебя нет!

Ясутанэ служит «придворным секретарём» 内記, найки, в чьи обязанности входило готовить тексты государевых указов и материалы для будущих летописей. Отец Ясутанэ, Камо-но Тадаюки 賀茂忠行 был «наставником Тёмного и Светлого начал» 陰陽師, оммё:дзи, то есть занимался астрономическими наблюдениями, составлением календарей, гаданиями и толкованием всевозможных знамений. В других жизнеописаниях Ясутанэ его приёмный отец не упоминается, а говорится, что он предпочёл карьеру словесника, а не гадателя, и государь ему пожаловал новое прозвание. «Наставник словесности» здесь – 博士, хакасэ, в данном случае 文章博士, мондзё:-хакасэ, преподаватель Училища, оно же Высшая школа чиновников, Дайгаку.
Монашество Ясутанэ принял в 986 г., его монашеское имя – Дзякусин 寂心. «Секретарь-отшельник» – 内記の聖人, найки-но сё:нин.
Монах Ку:я 空也 (903–972), по преданиям, странствовал по Японии, проповедуя учение о будде Амиде и Чистой земле, собирая пожертвования на благие дела, в том числе на лекарства для больных в пору эпидемий. По его примеру Ясутанэ решает обратиться к «знающим друзьям», 知識, тисики (санскр. кальяна митра), то есть к единомышленникам, к тем, кто мог бы вместе с ним вложить средства во благое дело.
Гадатель, которого встречает Ясутанэ, обозначен тем же словом оммё:дзи, что и его отец, но он при этом монах 法師, хо:си. В Японии монахам по закону запрещалось заниматься гаданиями (статья 2-я уложения о монахах и монахинях кодекса «Тайхо:рё:»), хотя не деле этот запрет не соблюдался; монах, тем самым, нарушает не только устав общины («заповеди Будды»), но и мирской закон. Монах совершает обряд «очищения» 祓, хараэ, то есть заклинает богов, видимо, после того как путём гадания определил, что какие-то несчастья его заказчика объясняются гневом богов 祟, татари. Монах надел «бумажный венец» 紙冠, сикан, чтобы прикрыть бритую голову. Он объясняет своё поведение так: божества «сторонятся монахов» 法師をば忌給ふ, хо:си-оба имитамау, то есть совершают то же «удаление от скверны», ими, как и люди в случае осквернения. Хотя в Японии эпохи Хэйан и было принято совместное почитание богов и будд, всё же отчасти взгляд на монахов и на всё буддийское как на нечистое сохраняется. По словам Ясутанэ, монаха-гадателя ждут муки в Беспросветном аду 無間地獄, Мукэн-дзигоку, то есть в самой страшной области ада. Бумажный венец этот человек надел не только на себя, но и на всех будд, коль скоро облик монаха – зримое подобие будды.
Нёи на Восточных холмах - дальняя окраина города Хэйан, едет Ясутанэ на Шестую улицу столицы, Рокудзё:. В дороге Ясутанэ для удобства затягивает тесёмки внизу шаровар, а монашеский плащ не надевает, а везёт с собой в сложенном виде, но перед тем как поклониться надгробию, приводит себя в парадный вид. Его поклоны - дань конфуцианской выучке (что велит быть особенно внимательным к поминальным обрядам) и одновременно буддийскому благочестию. Эти надгробия (сотоба, санскр. ступа) для того и воздвигаются у дорог, чтобы прохожие и проезжие могли накопить заслуги, поклоняясь им. Под такими памятниками не обязательно погребён чей-то прах, но подразумавается, что любой из них свят так же, как памятник над останками Будды (коль скоро каждый человек - по сути тоже будда).

Via
Snow
Многие традиции старой Японии из тех, что уцелели в XIX–XX веках, оставались и остаются семейными. И это не только актёрские или ремесленные династии, но и, скажем, филологические – вроде того огромного семейства Ямада, которое выпустило в середине прошлого века первое академическое издание «Стародавних повестей». Были свои династии и у художников, например – семья Ёсида. Из одних только её работ можно собрать историю японской гравюры от Мэйдзи до наших дней. Мы попробуем рассказать про мастеров из этой семьи.

Слава им при и при жизни, и потом досталась неравная: больше всех знаменит Ёсида Хироси, его обычно упоминают среди лучших мастеров «новой гравюры», син-ханга, вместе с Ито: Синсуй и Кавасэ Хасуй. Но, скорее всего, судьба Уэда Хироси сложилась бы совсем по-другому, не войди он зятем в семью Ёсида.

Итак, действующие лица этой длинной семейной истории:

Ёсида Руи 吉田るい (1864–1954), бабушка, глава семьи на протяжении многих десятилетий
Ёсида Касабуро: 吉田嘉三郎 (1861–1894), дедушка: муж Руи, принятый в семью Ёсида

Ёсида Фудзио 吉田ふじを (1887–1987), дочь Руи и Касабуро:
Ёсида Хироси 吉田博 (1876–1950), приёмный сын Руи и Касабуро:, муж Фудзио

Ёсида Тооси 吉田遠志 (1911–1995), старший внук, сын Фудзио и Хироси
Ёсида Кисо 吉田きそ (1919–2005), жена Тооси
Ёсида Цукаса 吉田司 (р. 1949), правнук Руи, сын Тооси и Кисо

Ёсида Ходака 吉田穂高 (1926–1995), младший внук, сын Фудзио и Хироси
Ёсида Тидзуко 吉田千鶴子 (1924–2017), жена Ходаки
Ёсида Аёми 吉田亜世美 (р. 1958), правнучка Руи, дочь Ходаки и Тидзуко


Семейное фото 1949 года. Слева направо, взрослые: Кисо, Тооси, Фудзио, Хироси, Ходака. Маленькие – дети Тооси и Кисо. Снимок знаменитого фотографа Окада То:ё: 岡田紅陽 (1895–1972)

В эпоху Эдо семья художников Ёсида служила дому Окудайра в Накацу 中津 на острове Кюсю – тому самому дому, из которого вышел Фукудзава Юкити (1835–1901), великий реформатор эпохи Мэйдзи. Ещё в начале XIX века художники в Накацу жили обычной жизнью японских мастеров: рисовали свитки, расписывали разную утварь. С началом реформ стали по возможности приноравливаться к новым условиям, тем более что спрос на традиционные работы был – они уже хорошо продавались на запад. А во второй половине столетия семья Ёсида осталась без наследника, только с дочерью – Руи. Тогда родители взяли приёмного сына, юношу из семьи, служившей тому же дому. Это был Касабуро:, за него Руи потом вышла замуж; такие браки в эпоху Эдо были обычными и при Мэйдзи тоже не запрещались. Касабуро: с детства прошёл школу традиционного рисовального ремесла, а потом выучился западному рисунку и живописи и именно западное рисование стал преподавать в училище Сююкан в Фукуоке. (Основано это училище было давно, при сёгунате, но теперь перешло от конфуцианских наук к изучению английского языка и основ западных наук; многие выпускники его ехали учиться дальше за границу.) Ёсида Касабуро: публиковал учебники рисования, вырастил нескольких учеников-живописцев.

Мы из его работ нашли вот только эту, натюрморт с рыбами.

У Руи и Касабуро: опять-таки не было сына. И они тоже взяли приёмного – любимого отцовского ученика Уэда Хироси, младше Руи всего на двенадцать лет. Подростка приняли в семью и отправили учиться дальше: в Киото, где учился сам Касабуро:, к наставникам по западной живописи.
Это было в 1891 году, а через три года Касабуро: умер. И на много лет во главе семейного дела Ёсида встала Руи. Сама она в обычном смысле слова художницей не была, хотя умела очень многое из того, без чего немыслима жизнь живописцев: готовила краски (и японские, и западные), вела хозяйство так, чтобы при невеликих доходах в мастерской было всё, что нужно; заставляла работать, утешала, вдохновляла… А ведь кроме Хироси у Руи были ещё дети, четыре дочери и совсем маленький сын, рождённый уже после того, как Хироси приняли в семью (он художником не стал, а пошёл по научной части).
В 1894 г. семья Ёсида перебралась в Токио. Хироси продолжал учиться – и вскоре начал одновременно обучать рисованию одну из сестёр, Фудзио. В 1899–1901 годах Хироси в первый раз побывал в Америке и в Европе, оказалось, его акварели продаются за границей. В 1903 году поехал снова на несколько лет, теперь уже с Фудзио. Юная японка-художница – это было необычно, привлекало публику, особенно американскую, работы брата и сестры пошли на ура.

Из акварелей Ёсида Хироси

В 1907 году Хироси и Фудзио вернутся из кругосветного путешествия, поженятся, будут продолжать очень много работать, у них родятся дети – и старшая дочка погибнет в три года, а сын Тооси на много лет окажется прикован к постели. Фудзио бросит рисование, заболеет сама, Руи придётся заботиться и о ней тоже. Внука, частично парализованного, бабушка вырастит, выучит рисовать – сначала зверей, потом всё остальное – и в итоге поставит на ноги, он станет продолжателем отцовского дела.
А каким будет теперь семейное дело, выяснилось около 1920 г., когда Хироси занялся гравюрой. И в ней задействовал свой уже большой опыт – не только опыт изучения западной живописи (такое было и у мастеров XIX в.) и не просто навык работы в западных техниках, а ещё и опыт успеха в качестве художника «западного» направления.
Что ради семейного дела надо прежде всего преуспевать – это, кажется, был общий принцип и Руи, и Хироси. А чтобы преуспеть, надо браться за то, что модно, что нравится публике, пусть даже это и не похоже на всё, что семья делала раньше. Подхватить – и довести модное до совершенства, до высшего класса мастерства, чем и славится семейная школа Ёсида.
Итак, Хироси взялся за гравюру. И стал разрабатывать, среди прочего, одну из почти не освоенных тем: пейзажи знаменитых мест, мэйсё, – только не японских, а европейских, американских, китайских, индийских…


Акрополь глазами японского мастера: неожиданно на Западе, интересно в Японии.


Или Мукден. Со временем такие пейзажи зазвучат ещё и как идейно правильные: великая Азия и т.п.


Но и японские достопримечательности Хироси тоже, конечно, не обходил вниманием.

Во второй половине 1920-х Фудзио вернётся к работе, у них с Хироси родится ещё один сын, Ходака. Семья переживёт войну, Ходака тоже станет художником, совсем не похожим на отца и брата, будет работать в разных техниках и жанрах. Жёнами братьев станут опять-таки художницы, и по манере окажутся не похожи ни на свекровь, ни на мужей, ни друг на друга.
Покажем сегодня по одному листу из их самых узнаваемых серий.


Ёсида Хироси – это не только гравюры с видами знаменитых мест, но и, конечно, лодки: во всех видах, при любой погоде, в любое время дня и ночи. А Фудзио – прежде всего цветы, взятые очень-очень крупным планом.


Ёсида Тооси особенно знаменит африканскими пейзажами, есть у него и работы в тех же жанрах, что у Хироси, и замечательные «цветы и птицы». А Кисо гравюр издала немного, зато работала в технике бонсэки – рисования белым песком и камешками на чёрном лаковом подносе.


Ёсида Ходака несколько раз резко менял и манеру, и темы, но лучше всех, пожалуй, запоминаются вот такие его работы: здания вне контекста, одинокие между землёй и небом. У Тидзуко гравюры тоже очень разнообразны, больше других известны цветы и бабочки.


Одна из инсталляций Ёсида Аёми, "Yedoensis"


Работа Ёсида Цукаса, всё очень просто - и в то же время с отсылкой и к старинной поэзии, и к старой пейзажной гравюре.

Продолжение будет.
Здесь каталог их семейной выставки (на английском).

Via
Snow
К ВЕРШИНЕ
Ты родился, чтоб жить в шуме столиц, в милой тебе толпе,
А не чтобы презреть тысячи лиц, стоя на том столпе,
И не чувствовать, как тысячи птиц жмутся к твоей стопе.
Зачем же тебе сейчас так хочется ввысь?

Ты в колоде своей – просто валет, любящий свой уют,
Ты не смеешь сказать шулеру «нет», если тебя сдают;
Ты всегда полагал – солнечный свет любит лишь честный шут;
Зачем же тебе сейчас так хочется ввысь?

Ты оставишь свой дом, сумрак тепла, что создавал ты сам,
И как демон взлетишь, ширя крыла, в небо к чужим богам,
Словно доля тебя вновь повлекла в нерукотворный храм,
Как будто тебе случилось вырваться ввысь.

Ты взовьёшься к Нему, к медной стопе божьей прильнёшь лицом,
Но тебя оттолкнут, сбросят к толпе, тело набив свинцом –
И под щебет и смех птиц на столпе, перед своим концом
Поймёшь, что тебе всегда была суждена земля!

Сегодня - из сборника "Страстная суббота", конца 1980-х.

СЛОН
Я жил исправно и честно,
Я жил, не ломая стен,
Но мне становится тесно,
И я хочу перемен.
Себя я вкладывал в песни,
Но что получал взамен?
И мне становится тесно,
И мне надоел рефрен.

И город мой – набитый вагон,
В котором стоишь на весу –
А я хочу быть свободным, как слон
В слоновом лесу.

Как много людей повсюду –
И каждый несёт свой крест,
И видит в другом Иуду,
Бросая своих невест,
И каждый желает чуда
И ищет свободных мест –
Как много людей повсюду,
И каждый кого-то ест.

И каждый верит, что он силён,
И пьёт чужую росу –
А я хочу быть свободным, как слон
В слоновом лесу.

Любой желает свободы,
Никто не хочет пропасть,
Но всюду – стены и своды,
Повсюду – чужая власть.
Мы все из одной колоды –
Сплошная чёрная масть…
Любой желает свободы,
Но волен только упасть.

И каждый слушает собственный стон,
Прикованный к колесу –
А я хочу быть свободным, как слон
В слоновом лесу.

В часах неизвестной эры
Мы все – сыпучий песок,
Но нету на свете меры
Измерить подобный срок;
У каждого есть примеры
Героев, чей дух высок ¬
Мы ищем воли и веры,
А ходим – наискосок.

Так пусть мой путь идёт под уклон
И я себя не спасу –
Но, может быть, я – давно уже слон
В слоновом лесу?


В ПОГОНЕ ЗА СНАМИ
Скую клинок из дождевой стали,
Накину плащ из темноты ночи,
Надену шлем из луны…
Мой конь копытами разбил дали,
И я скачу, но больше нет мочи
Искать ушедшие сны.

Ты помнишь, ты приснилась мне как-то –
Не помнишь, нет, ведь снилась ты многим,
И чем я лучше других?
Ночь с половиной до конца акта,
И занавесом жестяным строгим
Разрежет раненный стих…

Пока не гаснут свечи на сцене,
Пока ещё картонный конь мчится –
Приснись ещё один раз!
И пусть станцуют вокруг нас тени,
Пусть не услышим, как зовёт птица
Последний, гибельный час!

Пусть разольётся мой клинок влагой,
Пусть расползётся небом плащ звёздный,
Луна взлетит в вышину:
Растаять под твоей рукой – благо,
Вернуться в тело и тепло – поздно,
Я верен лживому сну!


КОЛЫБЕЛЬНАЯ
Спи, покуда можешь спать,
Эта ночь ¬– отец и мать,
Эта ночь – начало эры,
Где все кошки будут серы.

Спи под гул немой струны –
Этой ночью все равны,
Все честны и все верны,
Не умны и не смешны.

Ночь колышется едва –
Одноглазая сова,
И отряхивает крылья,
Осыпая звёздной пылью.

Спи, смотри цветные сны,
Ночью улицы скушны –
Все белы и все черны,
Все похожи и равны.

Спи, хороший человек,
Эта ночь – на целый век.
И земля кружится с нами,
Подгоняемая снами…


Via
Snow
Предыдущие выпуски: И-Ро, Ха-Ни, Хо-Хэ.

Буква То

Тайра-но Томомори, воин XII века, времён войны Тайра и Минамото, один из воинов Тайра, по преданию, ставший морским призраком. О нём было тут и тут.
Тобаэ 鳥羽絵, карикатуры, по-японски называются в честь мастера Тоба, того самого, который рисовал «игры птиц и зверей» https://kosanji.com/chojujinbutsugiga/
Ториноко–моти, плоские яйцевидные сладости моти
Токонацу, гвоздика


Тории, ворота святилища, и они же "птичий насест".
«До:дзё:дзи», театральный танец по мотивам истории о том, как влюблённая женщина стала змеёй; в нашей серии уже была картинка с колоколом к тому же сюжету. В танце превращение показано игрой с плоскими «шляпами».
То:бо:саку, он же Дун Фан-шо 東方朔, китайский бессмертный, про него есть пьеса Но. В древности китайскому государю У-ди богиня Сиванму, Хозяйка Запада, принесла персики бессмертия. Дун Фан-шо их забрал себе и стал бессмертным.


Два иноземных овоща: то:насу, «китайская» тыква, и то:морокоси, кукуруза
Тосикоси, последний день года, когда рассыпают бобы, чтобы отогнать демонов (вон один убегает)
То:ро:, подвесной фонарь
Тора, тигр


А на последней странице в выпуске - Токива-годзэн, мать Минамото-но Ёритомо, первого сёгуна, и Минамото-но Ёсицунэ, самого блистательного из героев.

И на придачу – ещё несколько листов из «Азбуки», из разных выпусков:


Ряженые и акробаты


Разное, в том числе керамика Бидзэн и пистолеты


Небесных дев тоже можно увидеть в телескоп!


Оборотни и живые вещи цукумогами


Знаки восточного зодиака.

А всю «Азбуку» можно посмотреть вот тут, переиздание 1903 г.

Via
Snow
Из сборника "Вокруг Шекспира", 1990 г.

СТАРИК
В чужой постели, на сырой подушке,
Чужими пожираемый клопами,
Он умирает; над опавшим брюхом
Вздымается нелепо простыня.
Товарищи сейчас орут и пьют
(За исключеньем одного), и паж
Последний, грустный, обречённый мальчик
Блюёт – он даже не успел привыкнуть…
А тот, единственный из всех, ни разу
Не захмелевший, сколько бы ни выпил –
Наверное, вернулся во дворец
И, сняв свою недавнюю корону,
Рубец на лбу устало потирает…
Мой сын, мой Гарри, мой король! – Не мой…
«Я не желаю знать тебя, старик!» –
И Ним прокукарекал троекратно,
И оттолкнул гвардеец…
В добрый путь,
Ты прав, мой мальчик – королевский сын,
Законнейший наследник, не бастард,
Не Фоконбридж – ты должен был отринуть
И старика, и молодость свою,
Ты должен, не оглядываясь, ехать
И превращаться в статую героя,
И я тебе не нужен… никому
Не нужен…
И гвардейца не виню –
Когда-то сам я, юный, стройный, бравый
Скакал близ молодого короля
И отгонял других – а тот, усатый,
Угрюмо ехал на чужом коне, –
И конь ему послушно подчинялся,
Предав былого ездока… Как Гарри
Меня сегодня предал.
Что ж, пускай,
Теперь тебе нельзя уже шататься
По кабакам, нельзя дарить другим
Победы над своими двойниками –
Ступай за лаврами, а я уйду
Гораздо раньше и гораздо дальше,
Тебе дорога в рай, а мне – едва ли…
И поп соборовал, и все грехи
Скостил – а всё равно немного страшно,
Хотя когда-нибудь мы непременно
Увидимся – и спившийся Бардольф,
И синий, только с виселицы, Ним,
И паж, убитый пьяным мародёром
В обозе – и король мой Генрих Пятый,
Мой Гарри…
Только ты меня и там
Знать не захочешь: мол, квод лицет бови…
Забыл, как будет дальше. Всё равно:
Мы – два последних рыцаря; за нами
Придут уже совсем другие люди –
И погребальной жертвой упадут
В резне и распрях, на мужицких вилах
(Я это помню…), как над Александром
Великим… Это ты мне рассказал
Об Александре, Гарри? Нет; не важно…
Ему подносят кубок – он впервые
Отказывается движеньем век:
Довольно, – и испуганная сводня
Глядит смущённо. Руки старика
Тревожно обирают одеяло,
А губы шепчут про зелёный луг –
Зелёный луг, просторный и весёлый,
Куда ступает толстая нога
Легко, как никогда.
Не слышно пушек,
Не слышно рёва пьяных мертвецов,
Не слышно ничего… танцуют молча
Усатый обезглавленный шотландец,
Пробитый чьей-то шпагою датчанин,
И девушка с цветами, и арап,
Какой-то дряхлый сумасброд в короне,
Какие-то мальчишка и девчонка
Влюблённые – а он идёт сквозь них,
Как сквозь мираж, весёлый, грубый, грузный,
Не чувствуя, как ноги ледяные
Ощупывает дальняя рука,
Вновь полный жизни –
И ему навстречу
Шагает столь же плотский и живой,
Чуть лысоватый лицедей, кого-то
Напоминающий ему… Ах да!
«Ну, здравствуйте, сэр Джон!» –
«Ну, здравствуй, Вилл».


Via
Snow
Кажется, это самая глупая история из всех, какие до сих пор попадались нам в «Стародавних повестях». Вполне могла бы стать основой для комедии абсурда.

Рассказ о том, как в Западных краях обезьяна отблагодарила женщину – сбила для неё орлов
В стародавние времена на западе [видимо, на Кюсю] жила простая женщина.
Дом её был недалеко от моря, и она часто ходила на берег за ракушками. Однажды она вдвоём с соседкой пошла за ракушками, за спиной у неё был привязан ребёнок двух лет. Она дитя посадила на плоский камень, а другого малого ребёнка оставила гулять рядом. И вот, собирает она ракушки, а у берега там близко горный лес. К морю вышла обезьяна, женщины её увидели, говорят: гляди-ка! Она, наверно, здесь рыбу ловит – обезьяна-то! Пойдём, посмотрим!
Соседки вместе подошли, думают: сейчас обезьяна убежит! Они ведь пугливые звери. А эта обезьяна всё сидит, и похоже, ей очень больно, убежать не может. Женщины думают: что это с ней? Подошли, оглядели – а там большая круглая раковина [溝貝добугаи, Sinanodonta woodiana, диаметром около 30 см] раскрыла створки, обезьяна думала поживиться мякотью, запустила руку внутрь, а раковина захлопнулась, прищемила ей руку так, что не вырваться. Идёт прилив, если раковина обезьяну не отпустит, та скоро окажется под водой. Времени мало, скоро обезьяна уйдёт под воду! Женщины глядят, смеются, ахают, соседка говорит: убьём обезьяну! Взяла большой камень, хотела кинуть, но та женщина с детьми говорит: бедная, не повезло ей, жалко! И остановила соседку. Та ворчит: уж раз так повезло, убили бы эту дуру, отнесли домой, поджарили и съели! Но женщина с детьми её стала упрашивать, уговорила, а потом взяла палку, загнала между створок раковины, раскрыла их немного, обезьяна выдернула руку. А женщина говорит: раз уж я обезьяне решила помочь, то и ракушку эту трогать не буду! Хоть другие и собирала, а эту слегка подвинула, закопала в песок.
Обезьяна вытащила руку и побежала было прочь, обернулась к женщине и состроила довольную рожу. Сидит, женщина ей говорит:
– Вот! Тебя хотели убить, а я хорошенько попросила за тебя и выпустила, [зла тебе] не хочу. Хоть ты и зверь, а пойми это!
Обезьяна будто бы слушала, а потом побежала к лесу. Бежит как раз мимо камня, где женщина оставила детей, та думает: странно! – а обезьяна меньшого схватила в охапку и с ним убежала в лес. Старший ребёнок, видя такое, испугался, заплакал, мать услышала, смотрит – а обезьяна её дитя тащит в лес! Мать кричит: обезьяна утащила моего ребёнка, дура бестолковая! А соседка, что хотела убить обезьяну, говорит: ну, что, довольна? Ясно же: у кого шерсть на морде, те разве знают, что такое благодарность? Если б я её убила – и мне прибыток, и твоё дитя она бы не украла. У, дура злобная! Женщины побежали догонять, обезьяна хоть и убегает, но не далеко, забежала в лес, женщины догоняют – она припускает скорее.
А чуть они отстанут, обезьяна тоже сбавляет шаг, держится от них [примерно в ста шагах]. Тут женщины остановились, мать говорит:
– Ты, бестолковая обезьяна! Я ж тебя вызволила, когда ты едва не погибла, а теперь уж и сама не рада! Ты моё дорогое дитя утащила – чего ты хочешь? Если собираешься его сожрать, лучше отдай мне, я ведь спасла тебе жизнь!
А обезьяна убежала дальше в лес, взобралась на высокое дерево. Мать подходит к дереву, думает: вот беда-то! Стоит, смотрит вверх, а обезьяна уселась в развилке крепких веток, дитя держит на руках. Соседка говорит: пойду домой, расскажу твоему мужу! И убежала.
Мать осталась под деревом, глядит вверх и плачет, а обезьяна одной рукой держится за ветку, раскачивается, ребёнок от тряски громко плачет, а чуть замолкнет, обезьяна снова его трясёт, чтобы плакал. И тут на детский крик прилетел орёл: почуял добычу.
Мать на это глядит, думает: так или этак, а ребёнка моего загубили! Если обезьяна не сожрёт, так орёл точно заклюёт! Заливается слезами, а обезьяна ветку потянула на себя, и когда орёл подлетел, вдруг отпустила, попала орлу по голове, тот кубарем упал наземь. А обезьяна снова раскачивается, дитя кричит, прилетел ещё один орёл – и обезьяна его точно так же сбила.
Тут мать понимает: значит, обезьяна не хотела украсть моё дитя! Она хочет меня отблагодарить, убивает орлов, чтобы они мне достались! И говорит со слезами: я уж вижу, ты обезьяна решительная! Хватит, отдай мне ребёнка по-хорошему! А обезьяна тем временем точно так же сбила ещё орлов, всего вышло пять.
А потом перелезла на другое дерево, спустилась, осторожно положила дитя под деревом, а сама взобралась наверх, сидит и почёсывается. Мать плачет от радости, взяла ребёнка на руки, дала ему грудь, а тут и отец подоспел. Обезьяна перескочила с дерева на дерево, исчезла. А под деревьями лежат пятеро орлов. Женщина мужу рассказала, как было дело, он думает: вот так чудеса!
Муж с пяти орлов обобрал хвосты и перья, жена с ребёнком на руках вернулась домой. А муж потом орлиные перья с выгодой продал [стрелоделам]. Если говорить о благодарности – как, должно быть, тронуто было сердце женщины!
Думается, даже звери знают, что такое благодарность. А уж люди, у кого есть сердце, непременно должны это знать! Обезьяны же в самом деле умные, выдумывают вот такие хитрости! – говорили люди. Так передают этот рассказ.

Via
Snow
КАБАЛЬЕРО

1. КАБАК
В старой таверне дымно и жарко,
Свечи блестят сквозь чад.
Ходит по кругу пенная чарка,
Дробно ножи стучат.
Старый солдат, десять дней из Голландии –
Каска, протез, эспадрон, –
Но не найдёшь кавалера галантнее,
Если с красоткою он.
Курят и хлещут, целуются, ссорятся –
Нож засиделся в ножнах,
А в уголку в одиночестве молится,
Щёлкая чётки, монах.
Кто же угрюмо сел перед дверью,
Хмуро, тоскливо глядит?
Шпага, бородка, белые перья,
Белый жасмин на груди.
Что за печали? Развеяться надо!
Ну-ка, налейте стакан!
Жёлтое пряное амонтильядо
Сумрачно пьёт дон-Жуан.

2. КАБАЛЬЕРО
Дон Жуан Тенорио
В дымном кабаке
Всё плетёт историю
С чаркою в руке;
Бьёт по стойке плёткою –
Тут уж он горазд!
«Ты с такой красоткою
Спал хотя бы раз?
Врать тебе не стану я:
Что, бывало, делаю
С Бланкою и с Анною
Или с Изабеллою!»
Заклинает пьяного:
Выслушай, уважь!
Речи дон-Жуановы
Подтверждает паж.
Подтверждает: Было дело!
Брешет, позабыв про стыд…
Лепорелло, Лепорелло,
Отчего так верен ты?

Прошумели времени
Пасмурные крылья:
Молодого племени
Не зальёшь бутылью;
Ночь такая ясная
И луна такая!
Вот бы вновь – прекрасная
Донна молодая,
Вот сейчас бы надо бы,
Нацепивши маски,
Хором серенаду бы
Дёрнуть без опаски.
Взяли б вновь гитару мы,
Шпагу, пистолет!
…Дон-Жуану старому
Сорок восемь лет.
В дыме пьяном, в чаде винном,
В молодящейся гульбе
Он справляет именины,
Словно тризну по себе.

3. ПАМЯТЬ
Дон-Жуан всё пьёт да пьёт,
Матерится и поёт:
«Наша молодость отпела,
Как весенний соловей.
Спой хоть ты мне, Лепорелло –
Может, станет веселей!
Помнишь, прежде как гуляли
По Мадриду и Толедо,
И красавицы бежали
По петляющему следу.
Только больше не добьёшься
Ты успеха, дон-Жуан!..
Чёрный ворон, что ж ты вьёшься –
Шпага есть, и есть стакан,
И бутылка в нашей власти –
В ней вино, а не вода;
Если в жизни нету счастья –
Перебьёмся, не беда!
Не печалься, перебьёмся
И без женщин как-нибудь –
В крайнем случае сопьёмся
Иль другой нашарим путь:
Сорок лет я прожил славно
И совсем не слишком старый –
И похабно, и забавно
Намараю мемуары!
Наша молодость отпела,
Как дрозды в саду весной…
Спой мне песню, Лепорелло –
На гитару! Ну же, пой!»

4. РОМАНС
Взял гитару Лепорелло
И гитара зазвучала,
Задрожала, зазвенела:
«Эту песенку, бывало,
Матушка моя певала

За что я тебя полюбила –
Ответить едва ли смогу
Но я за тобою спешила
И в дождь, и в жару, и в пургу.
Звенели весенние клёны
И пел соловей вечерком –
Ты шёл по дорогам зелёным,
А я за тобой ветерком.
Ты шёл по обрывистым скалам,
Где горный грохочет обвал:
Я птичкою рядом летала,
Но ты меня не узнавал.
Ты брёл по осенним дорогам
В лесу пожелтевшем густом,
А я тебе бросилась в ноги
Багряным кленовым листом.
И зимней дорогой изгоя
Ты мчался, светила луна,
А я заметала пургою
Следы твоего скакуна.
И как мне хотелось порою –
С любви, и с тоски, и со зла –
Предстать перед милым такою,
Какою я прежде была.
Но это, наверно, нескромно
И, – Господи Боже ты мой! –
Какою была я – не помню,
А стала совсем не такой!»

5. КЛАДБИЩЕ
Дон-Жуан нахмурил бровь
И на стол швырнул кулак.
«Выть про женскую любовь,
Лепорелло, может всяк!
Нам не нужно женской ласки,
Нам довольно сладкой сказки,
Нам не надобно вино –
Дон-Жуан сегодня нищий.
Я домой, через кладбище.
Ты со мною? «Всё одно…»
Ночь севильская черна,
А луна белым-бела.
Над кладбищем тишина,
Как прозрачная скала.
Дон бредёт, куда – не знает,
Лепорелло по пятам;
Эпитафии читает
Кабальеро по слогам:

«Я – купец Фернандо Перес
(Благовония и перец)».

«Я – солдат, а звать Рауль,
В грудь вогнали мне семь пуль.
Умереть куда полезней
От французской от болезни».

«ЗА ОТЦОВСКИЙ КРОВ И ХЛЕБ
СЕЙ ВЕЛИКОЛЕПНЫЙ СКЛЕП
ВОЗДВИГЛИ ДЛЯ ПАПАШИ МЫ.
ДАЙ БОГ ТАКОЙ И ВАШЕМУ».

«Дон Алонсо де Кехана…»
Мой знакомый. Очень странно.

«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ГУСМАН ТЕРЕЗА.
УМЕРЛА ОТ ДИАТЕЗА».

«Икс, что спит под сей плитой,
Отличался красотой.
Найден был в постели мёртвым
У графини…» (дальше стёрто).

«ЗДЕСЬ КРЕЩЁНЫЙ СПИТ РАВВИН. ОН СКОНЧАЛСЯ ОТ ЛЮБВИ».

6. ПРИГЛАШЕНИЕ
«Всё-то надо выгрести
Из души дерьмо!
Ты послушай выкреста
Речь о нём самом:
Хочет этим номером
Умилить народ –
От любви, мол, помер он,
Не наоборот!
Вот тебя бы, гадина,
Взять да раздавить!..
От любви – понятно.
Я вот – без любви.
«ЗДЕСЬ ЛЕЖИТ ЗА ДОННУ АННУ
ПОСТРАДАВШИЙ КОМАНДОР…»
С ним ведь, как это ни странно,
Мы дружили до тех пор.
Командор! Мне нынче нужен
Собутыльник. Если хочешь,
Приходи ко мне на ужин». –
«Что ж, благодарю за почесть», –
Истукан ему кивнул,
Дон и глазом не моргнул.

7. ОЖИДАНИЕ
Над Севильей ночь, как вата,
Колокольня – ржавый гвоздь.
Дон-Жуану страшновато.
К дон-Жуану будет гость.

И рука дрожит невольно,
И блуждает нервный глаз.
Не севильской колокольне
Прозвонили десять раз.

«Что такое? Только десять? Слишком рано.
Может быть, окно отвесить? Очень душно.
Как забавно: в одиночку дон-Жуану
Провести придётся ночку… Слушай, нужно
Растворить окно пошире, Лепорелло:
Вот забавно: в этом мире всё, как прежде.
Чу! Далёкая гитара зазвенела,
И слова влюблённых ветхи, как надежда».

Дон-Жуан угрюмо спрятал
В плечи голову. Ему
Почему-то жутковато:
Сам не знает, почему.

Скоро, сыплясь ржавой пылью,
Отодвинется засов…
Колокольня над Севильей
Бьёт одиннадцать часов.

«Лепорелло, что за ветер! Что за холод!
Затвори окно: на свете всё, как было,
Как и прежде, на две части мир расколот,
Их свести не в нашей власти. Слушай, милый,
Дай мне карты – погадаю. Где колода?
То есть как это «на знаю»? Лепорелло!!
Чу! Двенадцать» Мы сегодня ждём кого-то?
С нами сила будь Господня. Встречу смело».


8. ПОСЕЩЕНИЕ
Полночь приглушает
Громыханье шпор.
Городом шагает
Чёрный Командор.
Двор. Ворота. Лестница.
Дон-Жуана смех:
«Вот сейчас он треснется –
Перебудит всех!
Слышишь, шпоры тенькают?
Эй, любезный гость!
На шестой ступеньке
Не споткнись о гвоздь!»
Лестницею шаткою –
Каменная тень.
Броневою пяткою
Вдавлен гвоздь в ступень.
За вошедшим в комнату
Крадется туман.
«Приглашали – помните?
Вот я, дон-Жуан».
«Старый друг» Да как ты вырос»
Сколько зим и сколько лет!
Я слыхал, в могиле сырость –
Сядь к камину. На вот плед.
Как ты? Что ты? Расскажи же,
Есть ли Бог, вообще тот свет,
Или, кроме грязной жижи,
Ничего за гробом нет?»
«Дон-Жуан, буду спрашивать здесь толькоя.
Там – ты сам всё увидишь, и скоро.
Расскажи, как живёт донна Анна моя
И жива ли она по сю пору?»
«Донна Анна? Право слово,
Не видал её давно.
Что ж, нашла себе другого –
Век ли плакать об одном?
У неё четыре дочки,
Три сынка, один – скрипач,
И ещё больные почки,
Как насплетничал мне врач».
«Дон-Жуан, нам пора поквитаться с тобой.
Помолись, пока время есть, грешник.
С Лепорелло простись – он ещё молодой,
И останется здесь, твой приспешник».

9. ОРЛЯНКА
Дон-Жуан не понимает,
Но немедленно в ответ
Лепорелло поднимает
Черноокий пистолет:
«Дон-Жуан, тебе привычно
Убивать мужей подряд.
Пристрели его вторично –
Пусть идёт обратно в ад».
«Нет, дуэль со статуей –
Слишком много фальши.
Ну-ка, живо спрятали
Пистолет подальше.
Но нашёл в кармане я
Золотой дукат.
Попрошу внимания:
Решка – оба в ад,
А орёл – пожалуйста,
Убирайся к чёрту.
Впрочем, ради шалости,
Мой приятель мёртвый:
Хоть вообще не надобно
Мертвецов тревожить,
Ты укажешь клады мне
В склепах. Что ты рожу
Скорчил недовольную?
Жизнь у нас – одна!»
А над колокольнею
Светился луна.

10. КРЕСТ
Рассвет затеплился, и сольную
Окончил песню соловей,
И над севильской колокольнею
Вспорхнули стаи голубей,
И солнце яркое, не мешкая,
Лучом нашарило в углу
Монету, выпавшую решкою,
И круг обугленный в полу.
Однако шляпу дон-Жуана,
Гитару, шпагу – их потом
Похоронили, как ни странно,
В гробу, под мраморным крестом:
«ПОД СЕЙ ПЛИТОЙ ЛЕЖИТ РАЗВРАТНЫЙ ДОН
ДАЙ БОГ ВАМ ЖИЗНЬ ПРОЖИТЬ, КАК ПРОЖИЛ ОН».

Так схоронили память грешную
Под сенью ивовых ветвей,
И по субботам безутешная
Рыдает женщина над ней.
Всё, что было, пролетело,
Нам остались лишь кресты.
Лепорелло – Лепорелло,
Отчего так верен ты?


Via
Snow
Справедливо ли устроен мир «Стародавних повестей»? Если да, то в буддийском смысле слова: каждому воздаётся по делам, кто страдает без вины – тот, стало быть, избывает свои грехи прежних рождений. Но есть и скорое воздаяние, прижизненное. И не только в таких случаях, когда какого-нибудь разорителя храма на месте поражает чудом. Люди с успехом сами на себя навлекают беду – по глупости. Сегодня покажем три истории: про незадачливого преступника, нечестного стражника и про пострадавшего, который сам усугубил своё несчастье.

Рассказ о том, как странника Амиды убили в доме человека, им же убитого
В стародавние времена в краю [таком-то] в уезде [таком-то] был храм […]. В храме жил монах-странник, подвижник будды Амиды. Он носил посох с оленьим рогом на верхушке, внизу окованный медью, ударял в медный гонг, обходил разные края и призывал всех славить Амиду, и как-то раз на горной дороге встретил путника с поклажей.
Монах поравнялся с ним, потом путник отошёл с дороги, достал обед и стал есть. Монах пошёл было дальше, но путник его окликнул, он подошёл. Поешь! – говорит тот, дал ему своего риса, монах охотно поел.
Потом путник взял поклажу, собирался взвалить на плечи, а монах думает: здесь никого кроме нас нет, если убью этого человека и заберу его вещи и одежду, никто не узнает! А путник ничего не подозревает, прилаживает свой груз. Монах вдруг поднял окованный посох, нацелился в голову, путник кричит: ты что?! Замахал руками, заметался, а монах был человек сильный, не слушает его, ударил – и наповал. Забрал груз, одежду и убежал оттуда, будто улетел.
Спустился с гор, ушёл далеко, а там деревня. Монах идёт и думает: теперь никто ничего не узнает! Подошёл к чьему-то дому, говорит: я монах, странствую, призываю славить будду Амиду. Солнце садится, прошу, приютите меня сегодня на ночь! Хозяйка отвечает: муж мой ушёл по делам, но раз так, заночуй у нас. Впустила, а домик простой, небольшой, усадила монаха у очага.
Хозяйка глядит на монаха – и случайно заглянула ему в рукав. И под верхним рукавом увидела рукав одежды, похожей на ту, что надел в дорогу её муж, с цветной обшивкой. Хозяйка ни о чём не догадалась, не поняла, что к чему, только всё думает про этот рукав: странно! Разглядывает, не подавая виду, и точно, рукав тот самый.
Тогда хозяйка встревожилась, испугалась, вышла к соседям и потихоньку говорит: так, мол, и так. Что бы это значило? Соседи в ответ: очень странно! А что, если он вор? Куда уж хуже! Если ты хорошо разглядела, если одежда на нём та самая, мы этого странника схватим и допросим! Женщина им: не знаю, вор он или нет, но рукав точно тот! Соседи говорят: раз так, пока монах не сбежал, скорее его допросим, послушаем, что скажет.
Созвали молодых сильных парней из той деревни, четверых или пятерых, велели им ночью зайти в тот дом. А монах поужинал и, ничего не подозревая, лёг спать. Вдруг кто-то входит, хватает его, монах кричит: вы что? А они его связали, вытащили из дому, придавили ему ноги и стали допрашивать. Он отпирается: я, мол, никого не убивал! А кто-то говорит: давайте развяжем мешок этого монаха, посмотрим, нет ли там вещей нашего соседа. Точно! – отзываются другие. Открыли мешок, глядь – а там все те вещи, что взял с собой их односельчанин.
Вот оно как! Монаху на голову поставили чашку с горячими угольями, и тут он не выдержал жара, признался: правда ваша, я в горах встретил такого-то человека, убил его, забрал его вещи, но вы-то кто такие, зачем меня пытаете? Ему говорят: так вот дом того самого человека! Монах отвечает: значит, Небо меня покарало!
Когда рассвело, монаха повели, чтобы показал место, сельчане смотрят – и точно, там их сосед лежит убитый. Звери его ещё не объели, жена и дети увидели его – стали плакать и сетовать. А монаха решили обратно не вести, прямо тут же и расстреляли из луков.
Кто слышал о том, все бранили монаха. Путник его пожалел, окликнул, поделился с ним рисом, ничего не подозревал, а у самого монаха ложные взгляды укоренились глубоко, он убил, чтобы ограбить, и Небо его покарало: далеко не ушёл, направился прямо в тот дом, и его вскоре убили. Удивительное дело! – кто слышал, те так и передают этот рассказ.

Посох и гонг монаха соответствуют тому, каким предстаёт «странник Амиды», Амида-хидзири, на хэйанских и камакурских изображениях; пример – знаменитая статуя досточтимого Ку:я работы Ко:сё: начала XIII в. «Ложные взгляды укоренились глубоко» 邪見深くして, дзякэн фукаку ситэ, – здесь повествователь объясняет злодеяние монаха тем, что он не пришёл к правильным воззрениям: алчность и жестокость производны от невежества.
Любопытно, что сам монах, как и рассказчик, называет самосуд «карой Неба», а не «кармой», не «воздаянием».
В следующем рассказе действуют чиновники столичного Сыскного ведомства, Кэбииси. «Тюремщики» – обслуга этого ведомства, набранная из осуждённых, про них было тут.

Рассказ о том, как служащий Сыскного ведомства украл нитки и это раскрылось
В стародавние времена несколько служащих Сыскного ведомства пошли на западную окраину столицы, схватили вора, связали, собирались возвращаться, и тут один сыщик […] говорит: дело сомнительное, подождите-ка! Спешился и зашёл в дом вора.
Через какое-то время сыщик выходит, глядь – а под штанами на животе у него словно выпирает что-то, чего прежде видно не было. Другие сыщики это заметили, думают: странно! А ещё перед тем как он вошёл в дом, его слуга с луком и стрелами оттуда вышел и что-то своему господину тихонько сказал. Странно! – думают сыщики. – Отчего это у него так встопорщились шаровары? Говорят меж собой: ничего не понятно! Если мы этого не выясним, позор нам! Мы этого так не оставим! Надо этого сыщика раздеть и посмотреть! И вот какую они придумали хитрость. Говорят: давайте этого вора отведём к реке и там допросим? И отправились к месту, что зовётся Бёбу-но ура.
Там допросили вора, потом собрались возвращаться, но ещё на берегу один сыщик говорит: не искупаться ли нам, а то жарко! Другие подхватили: дело хорошее! Все спешились, раздеваются. А тот сыщик с набитыми штанами глядит на них и говорит:
– Ни к чему это! Что за глупости! Разве подобает сыщикам плескаться в речке, как каким-нибудь пастушатам?! Экое безобразие!
Он не понял, что всё это затем, чтоб его заставить раздеться, только горячился всё больше, видно: рассердился. Другие сыщики переглядываются, а сами продолжают раздеваться. И этот сыщик тоже, хоть и злился, но поневоле пришлось раздеться и ему.
Позвали старшего [слугу] и говорят: собери одежду этого господина и отнеси туда, где почище. Слуга подошёл, взял его одежду, понёс, чтобы сложить на траве, – и тут из шаровар посыпались мотки ниток, два или три десятка.
Сыщики это видят, столпились вокруг: это что такое? Переглядываются, смеются, спрашивают – а тот сыщик лицом побледнел, как линялое индиго, стоит, сам не свой. Хоть другие сыщики его и заставили раздеться, но теперь пожалели. Схватили свою одежду, вскочили на коней и сейчас же ускакали прочь. Сыскной чиновник один, с перекошенным лицом, себя не помня, не одевшись толком, верхом поскакал в город, куда конь вывезет.
Тогда старший [слуга] собрал нитки, отдал слуге того сыщика. Слуга тоже стоял с растерянным видом, но нитки взял.
Тюремщики глядят на это и шепчутся меж собой: мы воровали, попались и вот кем стали, ничего тут позорного нет. Бывает же и вот так! И тайком смеются.
Думается, тот сыщик был большой дурак. Очень ему захотелось – и в доме, где схватили вора, стащил нитки, а скрыть не смог, вышло глупее некуда. А потому остальные сыщики его очень жалели, пытались скрыть этот случай, но так уж вышло, люди о нём прослышали. Так передают этот рассказ.

Может быть, этот рассказ – скрытая подпись одного из тех людей, кто собирал «Стародавние повести», если принять версию, что делали это ближние люди государя-монаха Сиракава-ин. Был у того государя один верный человек, много лет прослуживший в Сыскном ведомстве, Морисигэ. Но это, конечно, только одна из версий.
В следующем рассказе, увы, действует вполне историческое лицо, Киёхара-но Ёсидзуми 清原善澄 (943–1010). Он преподавал в столичном Училище (Школе чиновников, Дайгаку).

Рассказ о том, как законоведа Ёсидзуми убили грабители
В стародавние времена жил законовед Киёхара-но Ёсидзуми, простой преподаватель в Училище. Он отличался незаурядными знаниями, не уступал учёным мужам древности. Лет ему было за семьдесят, в свете к нему многие обращались за советом. Дом же его был очень беден, всю жизнь Ёсидзуми провёл в нужде.
И вот, однажды ночью в дом ворвались грабители. Ёсидзуми поступил разумно: убежал от них и спрятался в подпол. Грабители его заметить не могли. Вошли, взяли, что захотели, остальное разломали и растоптали. И ушли, бранясь.
Тогда Ёсидзуми сразу же выглянул из подпола и крикнул вслед грабителям, когда те уже выходили в ворота:
– Эй, вы! Я все ваши лица видел! Как только рассветёт, заявлю в Сыскное ведомство, вас сразу схватят!
Страшно разозлился, кричит, разбойники в воротах его услышали и говорят: слушайте, а может, вернуться и убить его? Побежали обратно, Ёсидзуми растерялся, кинулся к дому, пытается скорее укрыться в подполе, но второпях ударился головой, спрятаться не успел, грабители вбежали, вытащили его и зарубили, мечом снесли ему голову. А сами скрылись, их так и не нашли.
Хоть и был Ёсидзуми замечательно учён, но не было в нём ни на каплю японского духа, как ребёнок, наговорил глупостей, вот и погиб! – так бранили его все, кто слышал о нём. Так передают этот рассказ.

«Подпол» здесь – пространство под полом дома; хэйанский жилой дом обычно не имеет сплошного фундамента, стоит на столбах.
Выражение «японский дух» 和魂, Ямато-дамасии, получит со временем огромный идеологический вес, особенно в первой половине XX в.: «дух Ямато» в смысле храбрости, самоотречения, преданности государю и т.п. Здесь этот «дух» совсем другой. Он противопоставлен «знаниям» («китайским», поскольку речь идёт о китайской учёности) и подразумевает, скорее, практический ум, смекалку, способность верно оценить реальное положение дел.

Via
Snow
ВЫБОР


Дядя, ты спишь? Я тебя не разбудила? Прости.Сегодня странное утро — такое сине-зеленое, свежее, словно яблоко,и совсем не хочется спать. Мне редко хочется спать,но я сплю, и сплю, и никак не умею проснуться —а у тебя бессонница, и мне стыдно. Я никогдане видела тебя спящим — ты был очень дневной, острый и деловитый,и не похож на отца — я помню, когда-то тыназвал его “мой ночной брат”, и я одна поняла, что дело не только в имени.Странная вещь — имена: у меня совсем непонятное, какое-то совиноеимя: “Противоглазая” — ну на что это похоже?Когда я была девчонкой, то ужасно расстраивалась, а отец говорил:“Это только по-здешнему необычное имя,а у нас, у евбейцев...” Но я никогда не была на Евбее.У того сикионского мальчика было гулкое, властное имя,звучавшее как удары военного барабана — Эпопей, имя для воина,воина и царя. А из него не вышло ни воина, ни царя, и город свой он сгубил —нет, я не корю за это ни его, никого — мне ли корить?А тебя звали Волком, и вот тебе имя подходило —ты был боевой и поджарый, и ходил в сером плаще, и щерил зубы в улыбке —как давно я ее не видела! Я тебе не мешаю? Последнее времяя всем все время мешаю...
Оба сына моихпочти стыдятся меня — сумасшедшей старухи, которая может их выдать,хоть ей все равно не поверят, а все-таки лучше ее не выпускать издома.Ну, меня удержать нелегко — ты помнишь: я убегалаи из отцовского терема, и из рабского барака, и даже из тюрьмы,но последнее время мне этого даже не хочется:сижу у окна и слушаю, как ветер шумит в ветвях (в новом городе много зелени),как внуки кричат во дворе десятью голосами, а невестка их окликает,гордая и величавая, как каменная статуя, и такая счастливая,что мне становится страшно, — как птицы перекликаются,а иногда мой сын начинает играть, и струны поют, совсем как живые,все-таки он молодец; а иногда другой сынпройдет по двору в доспехах, и медь заденет за плиты...В детстве я тебя тоже видела только в доспехах, и редко, так редко...Ты приезжал с войны, а я тебя не узнавала, и ты тоже смотрелна меня, как совсем на чужую, пока отец не нахмурится, и тогда ты ронял:“Девочка очень выросла”, — и улыбался по-волчьи. Я немного пугалась тебя, но потом забывала.А отец был совсем другим — вроде моего Амфиона,только без музыки, он словно был сам себе музыкойи сам себе запрещал звучать, а только делать дело.Однажды, играя в саду, я услышала песню: пел отцовский гвардеецна этом странном наречьи, где все слова знакомые, а ничего не понять,вроде моего имени; он пел о зубастых скалах и о случайной крови,и мне показалось, что в доме ему откликнулось эхо голосом моего отца,а потом отец вышел и тихо, но резко велел: “Замолчи.Это прошло. Мы должны петь фиванские песни, а уж если не можем,так хотя бы не петь”, — и лицо его было темным и хмурым.Солдат замолчал, но так посмотрел на отца,что я заплакала и бросилась ему в колени. Отец погладил меняотекшей рукой по затылку и сказал: “Не плачь. Здесь народ.Стыдно”. Мне не было стыдно, а солдат вдруг вскочили яростно крикнул: “Врешь! Я тебе не народ! Когда-то мы с тобой вместе...” —“Когда-то”, — прервал отец, и тот осекся, умолки ушел. Потом, мне сказали, он погиб в Сикионе.Отец стоял, серолицый, с глазами, набухшими ночью.Он меня очень любил, и я решилась спросить:“Что такое евбейская сволочь?” Он не крикнул, как крикнул бы каждый:“Где ты это услышала?!” — он хорошо это знали только сказал: “Так нас называют здесь, в Фивах,потому что мы ими правим, а они ненавидят нас, — и, опережая мое следующее “Почему”,вздохнул: — потому что так надо”. Я все же переспросила:“Так им велел Тиресий или их безумный бог?”Я очень боялась Тиресия, властного и прямого, с желтыми сгустками глаз,видящими сквозь камень, и ничего не хотевшего,и того непонятного бога, который родился в огне своей сожженной материи заставил другую мать разорвать на куски своего сына – я слышала,  как об этом шептались старухи,и в честь которого челядь, и солдаты, и даже отецнапивались вином и делались сумасшедшими. Он вздохнули сказал: “Нет, Тиресий — он никогда ничего не велити ничего не решает. Он предоставляет выбор — в этом и сила его.Когда нас с дядей когда-то схватила стража...” — “За что?” —изумилась я, но отец уже не слышал меняи продолжал, густыми ночными глазами своими глядя куда-то в прошлое:“Нас должны были повесить, когда появился он, стройный, высокий, статный,неизвестного возраста, не воин, не жрец — никто,и, подойдя к решетке, посмотрел нам в глаза своими пустыми глазницами,а потом повернулся к фиванскому князьку, который схватил нас:“Ты можешь повесить их, и это будет правильно —ночные волки, бандиты, мародеры с большой дороги , они того заслужили.А можешь освободить и дать им собрать их отряд — это тожебудет не менее верно. Потому что иначе вы, драконов посев,истребите  друг друга. Потому что ваш царь — не царь, и даже ваш бог —не совсем бог. Но бог ваш — пришелец, и царь вам нужен — чужак.Иначе Фивы погибнут. Решай — я никогда не решаю”. Он замолчал,солнечный луч упирался в его плоские глазницы, и он не щурился. Князьдаже не посмотрел на него — тяжко шагнул к дверям, отпер засов, вынул нож,перерезал веревки, мне и Лику, дал нам мечи,буркнул: “Царите, пока так надо. Мы — не цари. Мы — зубымертвого змея”, — и отошел, а Тиресий кивнул,не изменившись в лице, как кивнул бы и нашей виселице. И мы с дядей взялись за дело,и навели порядок в этой странной стране”.Отец еще раз вздохнул, потом посмотрел на меня, словно впервые заметил,поморщился и уронил: “Не надо мне было рассказывать”, —и хотел повернуться и уйти, но я уже плакала, и он остался стоятьна крыльце, и гладил мои растрепанные волосы, но теперь уже молча.А я сумасшедших боялась и до сих пор боюсь,хотя и говорят, что я тоже сумасшедшая, и я иногда даже верю.Помню, однажды в детстве, в переходах дворцая наткнулась на старика, растрепанного, седого, со слюнями на бороде,он гвоздем на стене царапал какие-то буквы — я еще не умела читать —и, повернувшись ко мне, ухмыльнулся: “Видишь? Алеф и Бет,то бишь Альфа и Бета. Это я их придумал, только еще не тут,а дома, у синего моря, в пурпурном южном городе”, — а потом что-то не по-нашему.“Неправда, — сказала я, чтобы осилить страх, —ты все врешь. Эти буквы придумал премудрый Кадм,который построил город, засеял землю зубами, а потом сам стал драконом”.Мерзкий старик хихикнул: “Сумасшедшая! Так не бывает”. —“Нет, бывает! — топнула я ногой и заплакала: — Все это знают!”Тут прибежал отцовский денщик и унес меня, но два года я не соглашаласьнаучиться читать... а теперь уже буквы забыла,и не помню, как правильно — Альфа или Алеф?Остальные тоже боялись — даже отец, даже ты, такой злой и военный,и гвардейцы, которых с годами становилось все меньше,и солдаты-фиванцы, и слуги, и пастухи , — кроме Тиресия, все.Только однажды я в детстве увидела непохожее —трезвого человека, который не боялся. Нет, не сикионского мальчика,ты ошибаешься, дядя, —он тоже был очень робок, ему за меня было страшно,потому он и умер. Нет, раньше, когда ты вернулсяиз очередного похода, веселый, с цветком в зубах,острых и желтых, волчьих, а рядом с тобою шлаочень красивая и очень спокойная женщина — и ничего не боялась.“Где ты ее нашел?” — хмуро спросил отец. Ты ответил: “Там, у ручья,по дороге назад. Мы решили пожениться. Ее зовут Дирка”.Отец посмотрел ей в глаза, и она приняла его взгляд,прямая, словно колонна. Он долго глядел ей в лицо, а потом усмехнулсяи сказал: “Поздравляю”, — почему-то совсем не весело.И весь вечер и ночь во дворце все были пьяны,в честь победы и свадьбы, как это принято в Фивах, чтоб никого не бояться,чтобы выблевать страх во дворе, славя своего пьяного бога,и пели на смеси трех языков и наречий, плясали и целовались,и сикионский мальчик, случайно попавший на пир, смотрел большими глазамина них, а потом на меня, а потом только на меня.А утром было похмелье. Солдаты лежали в лужах вина и собственной рвоты,отец сжимал голову толстыми пальцами и мычал,ты стоял во дворе, как столб —ты, кажется, даже был трезв,но не узнавал меня, и никого. И Дирка к вечеру тоже вышла,бледная и прямая, в ожерелье Гармонии, и накричала на слуг,но по голосу я поняла, что теперь она тоже боится. Я видела, что тебе плохо,и удивлялась — ты был накануне таким веселым.Я расхрабрилась, подошла и спросила тебя:“Дядя, теперь вы с тетей родите много детей, моих двоюродных братцев?Я их буду очень любить”. Я думала, ты обрадуешься,но увидела ее взгляд и даже не в силах былаубежать, когда ты оскалился и ударил меня, и еще, и еще.Сикионский мальчик меня оттащил за руку, кликнул отца. Я осталась жива.Меня отхаживали, отпаивали отварами и вином. Мне оно понравилось,с ним я вас не боялась.Но отец запрещал мне пить,только по праздникам, по большим праздникам местного бога,когда пили все, и никто не боялся, и женщины прыгалив шкурах барсов, а кто победнее — в раскрашенной холстине,а мужчины рядились сатирами и блеяли, как козлы, и бросали друг другу факелы.Много я пить не умела, мне становилось плохо,но пьянела уже от толпы, от смеха, криков и смелости,от рассказов о том, как Зевс спустился к фиванской царевне,чтобы в сверкании молний зачать с ней нового бога — победителя страха.Все мелькало, летело, кружилось, и было очень легко,и сплошной хоровод, и я, кажется, была счастлива.Сперва мы бродили вместе с тем сикионским мальчиком —уже юношей, он прожил у нас целых четыре года, не сводя с меня глаз —а потом он свалился под куст, бледный, уснул, дрожа,и я побежала дальше одна. Совсем стемнело. Кустышуршали по сторонам, хватая меня за подол — а может быть, не кусты,но я бежала и пела и, кажется, заблуждилась.Так далеко от дворца я еще никогда не бывала, но мне не было страшно,я знала, что скоро на старом фронтоне вспыхнут цветные огни,иллюминация в виде герба — извивающегося дракона.А когда они вспыхнули, тут я его и увидела. Нет, дядя, я расскажу,что уж взять с сумасшедшей? Разве только прогнать, но ты-то меня не прогонишь,по крайней мере, сейчас, когда паралич вот-вот доконает тебя —лежи и слушай. Я расскажу не так. как все эти годы,а как в первый раз. отцу. Вот только выпью немного,один глоток, и продолжу.Я увидала сатира —так мне сперва показалось, настоящего пьяного лешего,и хотя понимала, что скорее всего это совсем не леший,а солдат или пахарь, прицепивший на лоб себе рожки,размалевавший лицо, в штанах из козлиной шкуры — но леший был интересней.Он подошел и схватил меня, и я сказала: “Ой!”, а он весело ощерился,сказал мне: “Не бойся, малышка. Сегодня нельзя бояться”, — и потащил в кусты.Там было совсем темно, но я почти не боялась, мне тоже было веселои очень странно, и руки у него были очень сухие, мохнатые, сильные,и он пах козлом и вином, и когда он поцеловал меня,зубы его оказались очень большими и острыми, но мне было интересно.“Я царевна! — сказала я. — Как ты себя ведешь?”Он громко расхохотался, но когда я тоже хихикнула, он перебил мой смех:“Ты — евбейская шлюха, дочь бандита с большой дороги,ты такая же. как и я. Слышишь? Такая, как я!”И тогда я испугалась, и попыталась вырваться, но он был гораздо сильнее:он скрутил меня, и погладил, ворча сквозь зубы: “Ну ладно...Не бойся, сегодня нельзя бояться... Ну, пускай не сатир —ты же слышала, как родился этот их бог?”Да, дядя, он сказал “их”, а не “наш” и не “твой”, как сказал бы фиванский мужик.“Я — Зевс, — продолжал он, смеясь и больно давя мне на грудь, —но я не хочу, чтобы ты сгорела, рождая мне сына, — тут его передернуло, —и я обернулся сатиром. В общем, не бойся, девочка...Как ты похожа на брата!” — “Но у меня нет братьев! —крикнула я. — Отпусти!” Но он меня не отпустил, правда, хоть замолчал,и дальше все было молча. Он был жаден и голоден, и он делал мне больно,но я не могла убежать, и к тому же немножко думала: вдруг это правда Зевс?Что же еще мне было думать, скажи мне, дядя?Потом он исчез. Я лежала долго, плакала и ощупывала себя,а вдали пели песни, и в соседних кустах кто-то кряхтел и стонал.Домой я пришла только днем, почти голая, он все порвал,и сразу наткнулась на тетку. Она нахмурилась было, чтобы сделать мне выговор,но вдруг захлопнула рот, не сказавши ни слова,и быстро поднялась в терем. Появился отец, подхватил меня на руки,отпихнув сикионского мальчика, бледного и напуганного(в тот же день мальчик уехал — может быть, по приказу отца, может, так)и, оттащив по лестнице, бросил на пол. Я никогдане видала его таким злым — и таким напуганным.“Что случилось?” — спросил он глухо. Я ничего не ответила,только шмыгнула носом. “Не смей реветь! — крикнул он. —Кто это был?” — “Не знаю”. Он схватил меня за рукуи, тяжело дыша, посмотрел мне в глаза:“Кто это был?” — Я ответила ему: “Сатир или Зевс”.Он охнул, потом сказал спокойно, как тому солдату,который когда-то пел: “Рассказывай по порядку” — и я ему рассказала.Больше он на меня не смотрел. Сидел на скамье, и плечиего ежились, как от холода. Потом он сжал рукоятьмеча своими синими пальцами — вздулись жилы, и волосы на рукестояли дыбом. Мне стало очень жалко его. “Я рожу Диониса,только не огорчайся, — глупо сказала я. — Наверное, это был все-таки Зевс...Можешь спросить у Тиресия...”Он закашлялся лающим смехам: “Вот уж у кого, у кого,а у него я не стану спрашивать... Он опять предоставит мне выбор...”Рука отпустила меч и поползла по лицу: “Он поймает меня, как тогда...Почему я не выбрал виселицу? Надо было так мало — ударить того фиванцаили ударить его самого... Впрочем, все это ложь...”Внезапно он замычал и упал. Я завизжала, и слуги меня подхватили,и положили отца на лавку, словно покойника,словно колоду — а он не мог шевельнуть рукою. Меня заперли. Ты и тетка.Я больше никогда не видала отца. Слышишь? Ни разу больше!    Почти полгода я взаперти просидела. Мне приносили хлеб,приходила рабыня, и я долго считали, что ей вырвали языкза какую-то дерзость, пока не услыхала, как она шутит с часовым.Отец лежал и не мог прийти. Ты, дядя, не хотел.Тетка зашла пару раз, высокая, молодая, сильная и красивая,и я пряталась в угол, но она не била меня — только долго смотрела,а потом уходила, так и не сказав ни слова. Потом и она исчезла,наконец, забеременев. Я видела из окошка, как она шла, счастливая,но на лице ее страх был заметнее прежнего.По ночам я лежала,слушала сама себя и вспоминала ту ночь — не совсем вспоминала, показывала ее себе, как картинки на стенах,и объясняла. И тот, кого я встретила ночью, все больше казался сатиром,хоть без копыт, а с жесткими пальцами на ногах,а потом даже Зевсом. Что мне еще оставалось? Надеяться на Диониса.Как-то ночью, уже заснув и видя обычный сон,я проснулась от странного шума. Чуть отодвинув ставнюи подставив ветру лицо (оно стало тощим и пористым),я увидела, как внизу, во дворе, суетятся слуги,и тебя увидала: ты сидел, прислонившись к стене, кусая свои усы.а потом поднял к небу худое лицо и завыл — не по-местному, дажене по-евбейски — по-волчьи. Потом я узнала,что у Дирки случился выкидыш, как и следовало ожидать.А самого интересного я не помню сама и не могу рассказать,как из запертой горницы, нося двойню в четырнадцать лет,два дня не евшая (мне забыли принести хлеб) и бог весть сколько не спавшая,умудрилась бежать — из горницы, из дома, из города, прочьиз этой страны. Не помню. Очнулась я в Сикионе, и тот мальчик был рядом.Он ничего не спрашивал, ничего от меня не хотел —приказал служанкам помыть меня и позвал свою старую няньку.Мы ели вместе, и он спал в углу моей комнаты, рядом с двумя старухами,а однажды он вошел в комнату, и криво улыбнулся,и протянул мне синий-синий осколок стекла, редкого, финикийского,на котором сидела большая, как орешек, божья коровка.Она нас тоже боялась, и я смогла улыбнуться, как маленькая, и мнестало немножко легче. Я стала ее пугать: “Ну, улети на небо,твой дом горит, твои дети...” — а дальше не смогла.Он стоял, и солнце лежало на худой дрожащей скуле,и губы сжимались, чтобы все-таки не спросить, но я ответила вслух:“Это был Зевс”. Он вздохнул: “Конечно, это был Зевс.Сейчас мне надо уйти. Лежи и не бойся”. Нагнувшись, он тихо поцеловал меня.“Что случилось?” — спросила я, вскинувшись ему навстречу.“Ничего особенного, — сказал он, отвернувшись. — Война. Твой отец приказалтвоему дяде Лику доставить тебя домой”.Я закричала; он обнял меня, твердя: “Не отдам, никому, никому!” — но якричала уже от боли. Он кликнул старух и ушел. Говорят, ты убил его сам,но это не подвиг, дядя: он был плохим солдатом.И зря ты так сделал. Впрочем, может быть, и не зря.Ты стоял на пороге, в копоти и крови, в рваном сером плаще,и смотрел мне в лицо, а за твоей спиною горел город Сикион.Я молчала. “Пора домой, — сказал ты. — Мой брат скончался,это ты убила его. Перед смертью он взял с меня клятву вернуть тебя в Фивы —=вернуть живою, не бойся”. — “Отец не мог говорить...” —начала я, но осеклась: ты смотрел на меня уже с жалостью, а не с одним презрением, как на дурочку:“Мне с моим ночным братом не нужны были слова”,и это было правдой, и я тебе поверила.“Кто это был?” — спросил ты, дядя, глядя в упор,при своих евбейских гвардейцах; ты только что говорилпри них же про клятву; я знаю, что ты не убил бы меня.Я ответила: “Это был Зевс. И я ношу детей божьих”.Лицо твое перекосилось, посерело, как плащ,ты махнул рукою и вышел. Меня понесли солдаты через горящий город,а ты скакал впереди на караковом жеребце, опустив забрало, как маску.Путь обратно я помню. Это неправда, что ятогда и сошла с ума: я прекрасно все помню, и ты это тоже помнишь.Когда я родила — в пыли, около дороги — солдат сходил за тобой,но вернулся один. Я взглянула в его лицо и завыла:“Это дети Зевса, не смей!” — “Заткнись, сука, — сказал солдат, —царь Лик не воюет с детьми. Мы оставим их здесь,” — и пнул меня ногой.Это был добрый солдат. Он не бросил их на дороге,он отдал их пастуху, и я запомнила место.Солдат был фиванцем, дядя, и вот с этих-то пор я полюбила фиванцев.Потом меня притащили в Фивы. Тетка вышла навстречу, сверкая змеиным золотом,поглядела презрительно, сказала: “Такую-то дрянь?..”,пожала плечами и на тебя поглядела.“Это был Зевс!” — крикнула я. Кто-то из слуг засмеялсяи тут же умолк. Кто-то — кажется, наш садовник, — жалостливо протянул:“Значит, правда рехнулась...” Я смотрела на плиты двора — по ним ползла  божья коровка.Потом прошло много лет. Я поправилась, стала работать,меня жалели рабы, и старуха фиванканаучила меня мыть полы и печь хлеб, чтобы он не горел.Сначала они немного сторонились меня, а потом забыли, что я царевна,а потом позабыли, что мой отец — евбеец. Тогда евбейцевосталось уже немного. Челядь привыкла ко мне, иногда потешалась,а обычно бывала добра, как бывают добры к юродивым.Твою жену не любили, мне ли это не знать — не за то, что она меня била,тут Дирка была в своем праве, да и кто я такая? —а за то, что она, без роду и без племени, презирала их больше любогоевбейского офицера. Офицеры давно нашли себе жен-фиванок,их дети, и точно уж внуки, стали своими, здешними,а она осталась чужой. Мне от этого не было легче, так что я не злорадствую.Я не считала годы — даже по праздникам. Не знаю, который этобыл пир в честь того же бога, что и тогда, давно.Люди пили и веселились, даже рабы, но я сидела под замком — уже не помню, за что.Даже туда мне сумели принести бутылку вина —наверное, слишком большую — мне ведь нельзя много пить,а что сейчас я пью, не обращай внимания, мало ли что нам нельзя?Но мне стало очень плохо, когда я глянула в щельи на фронтоне дворца увидела разноцветного светящегося дракона.И почему-то — может быть, спьяну, а может и нет —мне захотелось уйти и увидеть их. Если они живы, конечно, но я чувствовала, что живы,а потом утопиться в безымянном ручье или пойти бродитьпо дорогам... У всех сумасшедших, как и у всех рабов, бывают такие мысли,так что не удивляйся, что я сумела сбежать.Тебе хуже? Ты что-то хрипишь. Ничего, это не впервые,даже тогда, молодым, ты иногда хрипел — от ярости и вообще,я слышала. Я поправлю подушку. Осталось совсем немного,и тебе, и мне. Ничего. Я ведь тоже уже не девочка,это неправда, что сумасшедшие не стареют — тот грамотей в коридорехороший пример, кем бы он ни был. Перед рассветом мнебывает трудно дышать, словно кто-то душит меня или просто сидит на груди,воздуха не хватает, а бесполезные мысли набегают и отступают,словно волны на те, мной невиданные, скалы твоей Евбеи...Иногда мне не верится, что она правда есть,что она не такая же сказка, как Финикия с пурпурными тропинками,как Колхида, в которую, кто-то мне говорил, улетели соседские детина золотом баране... Моя невестка смеялась: “Я видела много золота,больше, чем кто-то из вас, но золотые бараны —только вы  могли это придумать!” Она хорошая женщина, только слишком уж гордаяи слишком мало боялась — когда она испугается, это будет... ну ладно,я не Тиресий, о нет, я не знаю, что это будет,но страшнее, чем бык, волочащий тело по острым, нагретым солнцем камням.А золотые бараны бывают. Я видела их в тот полдень,когда, продравшись сквозь заросли, вышла к кривой избушке —дым над крышей, насквозь пронизанный солнцем, и луг,заливающийся цикадами, и золотые бараны пасутся на нем,а сторожат баранов два молодых пастуха — с лирою и с копьем,стройные, яркие и красивые, как картинка на черепке от чашки,и я их сразу узнала. А они меня — нет.Еще бы — они говорили о каких-то умных вещах, о деянии и покое,о свободе и о величии страны... сикионский мальчик тоже так говорил,это у них возрастное...  а тут из кустов выходитстаруха — мне было меньше сорока, но для них старуха —исцарапанная, босая, в крови, в разодранных тряпках, и кричит им: “Родные мои!”Я ведь даже не знала, как их зовут, но видела: это они,неправдоподобно красивые, неправдоподобно трезвые, неправдоподобно умныев этот безумный день после безумной ночи — и понятно, онирешили, что я рехнулась. Но мне было все равно,я бросилась к ним, обняла эти стройные ноги, эти сильные икры,кричала что-то, и плакала, как уже было разучилась...Темненький, тот, что с копьем, поднял ровные бровии предположил: “Вакханка”. Светленький отвечал, с сомнением поглядев:“Нет, беглая рабыня, хотя, конечно, пьяна”.Я запомнила эти слова, как случайно запоминаетсямногое, что не нужно: отблеск осколка стекла, звук воды из кувшина,паутинка, дрожащая на осеннем ветру, зуб, мелькнувший между губами,гул оброненного щита... Это все не имеет значенья.Я умолкла, сидела и любовалась. Что там царевна, сожженная Зевсом!У нее ведь родился только безумный бог — и того она не увидела!И, ответом на эти мысли, вдалеке зазвучала песня этого бога, все ближе,и ворвались вакханки, а впереди них — самая сильная и красивая,самая чуждая страху — Дирка, твоя жена.Она сразу узнала меня и что-то властно сказала — я не разобрала, что,потому что смотрела на мальчиков. И она посмотрела на них, и тоже их узнала,и даже остатки страха выжгло сразу тем всплеском пламени, что мелькнуло из ее синих глаз.“Значит, правда, — сказала она. — Значит, ты думаешь, ты победила.Зря я щадила тебя, сумасшедшая сука. Взять ее!”Мальчики шевельнулись, когда ко мне бросились сворой эти ее девчонки,но царица сказала: “Это моя раба!” — и они отступились, будущие цари.Меня схватили, скрутили, сорвали ошметки одежды,обвитым плющом жезлом царица ткнула меня в живот и что-то сказала,но я не слышалап, что. После я говорила, что увидела Зевса,но я ничего не увидела — кроме них, на лугу, средизолотых овец и баранов... И когда открылись глаза, то есть один оставшийся,я опять увидела их: тяжело дышащих, окровавленных чьей-то кровью, но, слава богу, не их — я догадалась сразу.Я лежала в углу избушки, чем-то укрытая,мальчики с мечами в руках держали тебя, царь Лик — тогда ты был еще царь,а перед тобой стояли двое — старый пастух и другой, высокий, без возраста,очень спокойный и очень страшный. Пастух говорил голосом поководца:“Ты попался, евбеец. Я помню, как вы пришли и взяли мою страну,я молчал, я пас твое стадо долгие сорок лет, потому что так было надо,потому что Тиресий, наш Тиресий, судья богов...”Жестом высокий остановил его славословие. Запнувшись, пастух продолжил:“В общем, так было надо. Теперь твое время кончилось, твои люди перемерлиили забыли, кто они. Я знаю, мой дом оцеплен стражей, но это — фиванцы,как и я, как эти ребята, наши белые Всадники.” Ты выплюнул зуб на землюи усмехнулся: “Так вот из кого ваша шайка... Мы были — Ночные Волки...”“Были, — крикнул старик. — Слишком долго вы были. Кончилось ваше время!С нами боги, и правда, и, в общем, все, что положено,и эти дети Зевса будут царить над нами, и прикончат тебя, старый беззубый волк!”Он плюнул тебе в лицо. Я знала таких рабов. Они со мной не делилисьхлебом, ведь я не умела принимать их подарок, когда те делились ненавистью.А ты опять усмехнулся. Ты был не слабее его, это я понимала,я знала, как ты силен. “Ты прав, мое время кончилось, — ответил ты с прищуром, —но ваши будущие цари, ваши дети Зевса...”Пастух поднял палку и крикнул: “Все, кончайте его!” Мальчики шевельнулись,но тот, высокий, внезапно глянул на них желтыми бельмамии промолвил: “Постойте. Тут выбирать не вам.Время его окончилось, но ваше — еще не настало. Выбирать — Антиопе”.Я выползла из угла, все тело страшно болело, но я не бояласьэтого странного человека, которого даже отец мой страшился,потому что он сказал правду. И я спросила тебя, указывая на мальчиков: “Чьи это дети, Лик?” Ты не глядел на них — почему-то смотрел на мой палец,и я сама заметила, что на нем сорван ноготь. Потом ты сказал: “Твои”.“И Зевса?” — спросила я. И тут, наконец-то, ты мне ответил: “Как хочешь”.Я взглянула тебе в глаза — они были темны, как у отца моего,но не черной, а желтой тьмою. И я почти догадалась, что они сделали с теткой,и поняла, что не я победила — и не она, конечно, и даже не моли мальчики,а Тиресий, которому это было не нужно, и ты, кому — все равно.“Пусть он живет, — сказала я. — Пусть отречется от царства в пользу вас, сынов Зевса...”“И Фив”, — добавил пастух; я махнула рукой6 “И Фив.Пусть похоронит жену, а потом живет во дворце, живет одетый и сытый.Так я хочу, сыновья”. Но это не помогло — тебе было все равно,принимать ли подачки и от кого принимать... и тогда я сказала:“А вы — царите над городом вместе, и будьте вместе,что бы ни произошло: а он будет вам примером — чем становится братоубийца”.И тут ты взвыл, и упал, и начал землю кусать,мальчики переглянулись, пастух повернулся к Тиресию и пробормотал: “Да разве...”Тиресий пожал плечами: “Выбирает она. И выбрала. Ну., пойдемте.”Вчетвером они вышли, а я подошла к тебе, а ты лежал неподвижно,как мой отец когда-то... И можешь ли ты поверить, мне стало очень скверно.Когда я вышла на луг, там было много народу, но золотых баранов уже почему-то не было.Вот и все. Прошло десять лет, или сколько их там прошло?Мальчики построили новую стену вокруг своих Фив, народили детей,то, что осталось от Дирки, утопили в ручье, и теперь у ручья есть имя,а мы остались вдвоем — паралитик и сумасшедшая, и они нас боятся.Ты лежишь, как бревно, я брожу по тем коридорам,которых боялась маленькой, а теперь не боюсь, никого не боюсь,иногда приласкаю внука, если он забежит в коридор, где темно и гулко,и заплачет, увидев зеркало на стене,иногда выйду в сад, посижу под деревьями, послушаю воробьев,в тяжелом нарядном платье; иногда — почему-то все реже —загляну к моим мальчикам, Белым Всадникам Фив, но они боятся меня,хотя сами не понимают, почему. Да и я не знаю,чего им теперь бояться — мы ведь сделали выбор,и они — дети Зевса, не так ли?Я совсем заболталась,и наверно, ты тоже устал. Ты спишь? Ты уснул?! Ах, да...Я совсем забыла, что ты уже три года как глух,ну да ладно... это неважно... сейчас я поправлю тебеподушку, и выйду в сад, где такое синее утро, и такие свежие лица,яркие краски, и пение птиц, и по траве скользят тени от облаков.Я поймаю божью коровку и скажу: “Улети на небо,твой дом горит, твои дети...” Впрочем, нет, не скажу:это странно, но я ни разу за последние годы не видела божьих коровок.
Via
Snow
Среди воров эпохи Хэйан особенно знаменит Хакамадарэ, он же Штанодёр. Самая знаменитая история про него – вот эта: как он пытался ограбить воина и музыканта Фудзивара-но Ясумасу, но не сумел.  В «Собрании стародавних повестей» она, конечно, тоже есть, в разделе про воинов. Но Штанодёр появляется и в воровских историях.



Рассказ о том, как вор Штанодёр притворился мертвым и убил человека возле заставы
В стародавние времена жил вор по прозвищу Штанодёр, Хакамадарэ.
Он постоянно воровал, его поймали и посадили в тюрьму, но потом объявлено было великое помилование узникам, и он вышел, податься ему было некуда, он не придумал, что делать, пошёл к горам у заставы, а жить ему было совсем не на что.
Он разделся и лёг у обочины дороги, притворился мёртвым. Прохожие его увидели, говорят: отчего же умер этот человек? Ран на нём нет! Глазеют и ахают. А тут воин на хорошем коне, при оружии, с большой свитой и домочадцами едет из столицы. Заметил, что люди стоят и что-то разглядывают, придержал коня и велел слугам: пойдите, посмотрите, на что они глазеют. Слуги побежали, посмотрели, говорят: там покойник, но не раненный. Господин выслушал, подтянул поводья, перехватил удобнее лук, пустил коня шагом, объехал стороною то место, где лежит мертвец, не сводя с него глаз. Кто видел это, стали хлопать в ладоши и смеяться: вот так воин! С ним и свита, и домочадцы, а он испугался покойника! Хохочут, потешаются, а воин их миновал и поехал дальше.
Потом зеваки разошлись, рядом с мертвецом никого не осталось. И снова какой-то воин едет мимо. С ним ни свиты, ни челяди, но оружие при нём. Подъехал к мертвецу, говорит: бедняга! Отчего же он умер? Ран-то нет! И луком подтолкнул его. Тут покойник ухватился за лук, вскочил на ноги, стащил воина с коня, говорит: ты мой заклятый враг! Выхватил у воина из ножен меч и этим мечом его же и убил.
Снял с него кафтан и штаны, надел их, забрал лук и колчан, сел на его коня и поскакал на восток, точно полетел. По пути сговорился с десятком или двумя воров, такими же нищими, каков он был недавно, – те пока никого ограбить не успели. И стали они вместе на дороге отнимать у встречных кафтаны и штаны, набрали луков, стрел, всяких воинских припасов, и этих нищих воров Штанодёр посадил на коней, как свитских воинов, ехал теперь прочь от столицы с отрядом в двадцать или тридцать человек – и никто не решался с ним сразиться.
Этот человек даже ради малой поживы творил такие дела. Кто не знал этого, подступался к нему – так отчего же не ограбить, когда добыча сама идёт в руки? А первый воин, кто в самом начале насторожился и проехал мимо мертвеца, – кто же он был, этот умница? Штанодёр о нём думал, расспрашивал, и оказалось: зовут того человека Мацуока-но Горо: Тайра-но Садамити. Кто слышал о том, говорили: ну да, конечно!
Итак, даже едучи со свитой и челядью, надо вести себя разумно, когда проезжаешь мимо того, чего не знаешь. А человек без свиты подъехал близко и был убит почём зря! Так говорили люди, кто слышал это, первого хвалили, второго бранили, и так передают этот рассказ.

Амнистию узникам обычно объявляли по случаю больших бедствий вроде засухи или поветрия. Видимо, свою шайку Хакамадарэ набирает из таких же, как он, недавно амнистированных, ещё не нашедших себе занятия и пристанища. Из столицы разбойник направляется к горам у заставы Аусака, через которую проходит дорога в восточные земли. Выражение «ты мой заклятый враг», оя-но катаки, собственно, «враг моего отца», здесь, видимо, никакой реальной вражды не подразумевает, используется просто как бранное. Тайра-но Садамити, воин из отряда блистательного Минамото-но Райко, недавно мелькал в другой хэйанской байке и в совсем другой роли.

А вот еще одна история: тут разбойники, наоборот, рассчитывают на тех, кто на дороге ведёт себя разумно и по правилам вежливости

Рассказ о том, как Харудзуми из края Кии встретился с грабителями
В стародавние времена в краю Кии в уезде Ито: жил человек по имени Саканоуэ-но Харудзуми. Он вовсе не был слаб на воинском Пути. Служил он в свите прежнего правителя края [Кадзуса] Тайра-но Корэтоки.
Однажды они отправились в столицу, а у Харудзуми были враги, и он не терял бдительности. Сам вооружился и отряд свой вооружил. И вот, никого не встретив, приехали они поздней ночью – а у нижней окраины столицы навстречу им друг за другом едут роскошно одетые всадники, впереди бежит скороход. Кричит, Харудзуми и его люди спешились, а скороход им: [отложите] луки, отдайте поклон, живо! Приезжие растерялись, все [отложили] луки.
Кланяются лицом в землю и думают: сейчас уж эти господа проедут… Но тут все начиная с Харудзуми и до слуг при его отряде чуют: кто-то сзади их держит за шиворот, пригибает, не даёт подняться. Зачем это? – думают они. Подняли головы, смотрят – а перед ними словно бы придворные, пять или шесть всадников в доспехах, с луками и колчанами, вида очень грозного, достают стрелы и говорят: не двигаться, не то расстреляем! Да ведь это не придворные, а грабители нас обманули!
Видя такое, приезжие на самом деле разозлились и расстроились безмерно. Чуть двинешься – застрелят! И вот, негодяи эти, как хотят, то положат их, то подымут, у всех до единого отобрали одежду, луки, колчаны, лошадей, сбрую, мечи, кинжалы, всё вплоть до сапог – всё подчистую забрали и уехали.
Тут Харудзуми говорит: ведь не то чтоб я был слаб как воин, каких только разбойников не убивал, а тут так оплошал! В настоящей схватке я бы так не опозорился. Но перед ними бежал скороход, кричал, вот мы и сели, согнулись, и что мы могли поделать? Всё оттого, что для воинского пути я не гожусь! И с тех пор оставил воинскую службу, стал свитским слугой.
Итак, если встретишь кого-то, перед кем бегут скороходы, надо хорошенько подумать, как себя вести. Так передают этот рассказ.

Про Саканоуэ-но Харудзуми кроме этой истории ничего не известно. Кем он стал в итоге, неясно, «свитский» – перевод условный; занятие его обозначено как вакидарэ, что, вероятно, синонимично вакисаси – «боковой», слуга, который пешком шагает рядом с господином, когда тот едет верхом или в повозке.

Via
Snow
Из сборника "Укрощение сердца", все тот же конец 1980-х.

ПЕСЕНКА О ПАМЯТИ
Сощуренный глаз, упрямая бровь,
Голос, манящий из дому прочь…
Ну кто вам сказал, что это – любовь,
А не просто весенняя ночь?

Зачем вспоминать ушедшие дни,
Если их невозможно вернуть?
Зачем уходить на эти огни,
Если можно отсюда задуть?

Но где-то вдали играет труба,
Призывая уйти и пропасть –
Ну кто вам сказал, что это – судьба,
А не просто пиковая масть?

Но надо идти к забытым кострам,
Чтоб успеть поддержать их огонь, –
По лунным лучам, по спящим дворам,
Уголь-память зажавши в ладонь.

И пусть ты упал под бременем дел –
Поднимайся опять и опять:
Ну кто вам сказал, что это – предел,
А не просто зеркальная гладь?

Неделя как год, неделя как час,
И не важно, какое число;
Быть может, костёр давно уж погас –
Но – идти на былое тепло.

И память в мозгу, и в жилах свинец,
И ненужная жизнь за кормой…
Но кто вам сказал, что это конец,
А не просто дорога домой?

А не просто зеркальная гладь,
А не просто пиковая масть,
А не просто весенняя ночь –
Ну кто вам сказал?

Via
Snow
Ещё одно пополнение на сайте по японским религиям: обзор жанра «преданий о возрождении в Чистой земле» и перевод «Японских записок о возрождении в краю Высшей Радости» (日本往生極楽記, «Нихон о:дзё: гокураку-ки», 983–985 гг.).
Уже давно, в 1984 г., десять рассказов из этого сборника вошли в книгу «Японские легенды о чудесах» в переводах А.Н. Мещерякова. Теперь есть наш перевод остальных рассказов (а всего их сорок два). По этому случаю расскажем немного о составителе сборника – придворном секретаре Ёсисигэ-но Ясутанэ 慶滋保胤 (933–1002).
Ясутанэ жил всё на том же рубеже X–XI веков, что Мурасаки Сикибу и Сэй Сёнагон. Но принадлежал не к их поколению, а к предыдущему: он – примерный ровесник родителей того самого блистательного Фудзивара-но Митинаги, вокруг кого вертелась тогдашняя политика. К высшей знати Ясутанэ не принадлежал, хотя и происходил из старинного рода Камо. Отец его был гадателем, знатоком Тёмного и Светлого начал, Оммё:до:, а сам Ясутанэ пошёл по другому пути – книжника, писателя и поэта, потому и сменил прозвание. Служил он при дворе в качестве государева секретаря; высокого ранга эта должность не предполагала, но требовала отличного знания китайской словесности.


Таким вообразил Ясутанэ Кикути Ёсай в XIX в.

Издавна, ещё со времён китайской древности, считается: плох тот учёный, кто не чувствует тягостного разлада в своей жизни. Понимает, как надо, но не может претворить в жизнь; видит тщетность своих наставлений правителям (и прочим людям), но не может молчать… Лет через триста после Конфуция это сделалось уже общим местом, об этом писали многие и многие – и в Японии китайская словесность была усвоена с этой проблемой вместе. К концу X века уже были примеры разных ответов на вопрос, что же делать: сохранять верность принципам и пострадать за них (как Сугавара-но Митидзанэ), удалиться от двора и жить затворником (и смириться, что очень скоро тебя забудут) – или вести двойную жизнь, быть «отшельником в миру». На службе – усердный (и вечно недооцененный) чиновник, дома и в дружеском кругу – праздный поэт во власти «ветра и потока», любитель вина, луны, музыки… Во многом таким был и Ясутанэ, только его частная жизнь была несколько другого свойства: в ней едва ли не главное место занимало буддийское благочестие. «При дворе я должный срок служу государю, дома сердцем навсегда доверился Будде» – говорит он в «Записках из беседки у пруда» (池亭記, «Титэйки», 982 г.). Эта книжка есть даже в двух переводах: В.С. Сановича (вот отрывок) и М.В. Грачёва (тут). Доверился Будде Шакьямуни – конечно, его учению в целом, но прежде всего учению о Чистой земле и о другом будде, Амитабхе, он же Амида, создавшем рай для всех в западной стороне.
Вера в Амиду в Японии была известна давным-давно, но связно изложить, на каком понимании мира она строится, взялся только старший современник Ясутанэ, монах Гэнсин из школы Тэндай. Казалось бы, всё очень просто: Амида создал Чистую землю, край Высшей Радости, и там может возродиться кто угодно – и невежда, и грешник – если только позовёт будду по имени, произнесёт молитву «Наму Амида буцу». Только как эта открытость рая для всех согласуется со всеобщим законом воздаяния, без которого буддизм немыслим? И как вообще можно поверить, что со спасением всё настолько просто – а если всё так просто, то, получается, остальные наставления Будды излишни? Позже, в XIII веке, амидаисты будут говорить парадоксами: в это невозможно поверить, потому что это истинно. А Гэнсин в конце X века объяснял и доказывал, что вера в Чистую землю – часть всё того же учения Будды, что и закон воздаяния, и сложные схемы продвижения от неведения к знанию, и длинные ряды правил избавления от грехов и обретения святости… Ясутанэ изучал это всё как мирянин – и вместе с единомышленниками создал сообщество Кангакуэ, ««Собрание ревнителей ученья»: в него входили и миряне, и монахи, они вместе читали «Лотосовую сутру» и молились Амиде, причём для монахов из государственных храмов это тоже был способ жить двойной жизнью – ведь первая, официальная их жизнь на службе в храмах, занятая обрядами по расписанию и по заказам, от этих молитв и чтений была так же далека, как у мирян жизнь чиновничья.
В «Японских записках» о Гэнсине речи нет, он ещё жив. Основателями амидаистской веры в Японии Ясутанэ называет двоих: Эннина, того самого знаменитого монаха, который долго путешествовал по Китаю, а когда вернулся, научил собратьев молиться так, как принято у китайских подвижников на горах Утайшань, и праведника Ку:я, которого изображает знаменитая статуя (из уст монаха выходят будды, они же шесть знаков, которыми пишется молитва).
В мирской своей жизни Ясутанэ был известен в основном как поэт, пишущий по-китайски. Его стихи и изящная проза входят в главные собрания китайских сочинений японских авторов. Вот тут – перевод одного из его «пожеланий», гаммон, – записей по итогам поминального обряда; такую запись обычно составлял мирянин из числа сколько-то близких, но не самых близких и родных умершего, по возможности хороший писатель.
Сочинял Ясутанэ и по-японски, но в антологии вошла только одна его песня. Её он будто бы оставил домашним, когда всё же ушёл в монахи.

Укиё оба Сомукаба кё: мо Сомукинаму
Асу мо ари-то ва Таномубэки ми ка

Если от мира уйти, то сегодня же – и без оглядки!
Кто я такой, чтобы ждать с верою завтрашний день?

Но ещё в миру он составил сборник рассказов – «Японские записки о возрождении…». Похожие сочинения есть в Китае, и наш знаток китайских книг их упоминает у себя в предисловии. Но в Японии Ясутанэ положил начало особой традиции: собирать истории об уходе в рай – дело не монахов, а мирян, причём лучших мастеров слова. Продолжение к «Японским запискам» напишет такой корифей придворной словесности, как Ооэ-но Масафуса в начале XII в., а потом ещё два сборника в середине XII в. составит Миёси-но Тамэясу, учёный энциклопедических познаний. Почему получилось именно так? Отчасти на этот вопрос отвечает в предисловии к «Японским запискам…» сам Ясутанэ. Молитва и образ Амиды, по его словам, были с ним всегда, «в спешных делах и в трудную пору». Это цитата из «Бесед и суждений» (IV–5), только у Конфуция «в спешке и в трудные времена» благородного мужа не покидает человеколюбие. Из этого следует, например, что о молитве и об Амиде, о вере и о смерти с надеждой на возрождение можно писать быстро: то есть коротко и просто, слогом летописца, а не поэта. А ещё – что летопись эта будет принципиально частная, вне политики, как раз для трудных времён. И ещё: что молитва Амиде, оставаясь делом самым частным, работает и как способ проявлять то самое человеколюбие, заботиться о других. Ведь затем молитву и произносят вслух, чтобы люди услышали, а кто-то, может быть, тоже уверовал бы. Опять-таки раздвоенность: для себя я верю или для ближних? – да чего же ещё ждать от грамотея…
Вот несколько рассказов из сборника Ясутанэ. У него они делятся по частям буддийской общины: монахи, послушники, монахини, (послушниц, правда, нет) миряне и мирянки.

18. Учитель таинств Сэнкан из храма Энрякудзи имел чин Великого светоносного учителя Закона, по мирскому счёту происходил из рода Татибана. У матери его долго не было детей, и втайне она молилась Каннон, Внимающему Звукам. Во сне она увидела, как ей дан был цветок лотоса, и после этого наконец-то забеременела и родила Сэнкана. Помыслы его были милосердны, в лице не видно гнева. Он полностью изучил явные и тайные писания Закона, не было книг, каких бы он не постиг. Кроме как на еду, он ни на что не отвлекался от книг. Он сочинил японское славословие Амиде в двадцать с лишним строк, и столице и в деревнях, старые и молодые, знатные и ничтожные – все выучили его наизусть. И повсюду многие люди завязали связь с краем Высшей Радости.
Учитель таинств во сне увидел, как кто-то сказал ему:
– Вера в сердце у тебя глубока. Разве не взойдёшь ты на лотос высшего уровня в краю Высшей Радости? Корни блага у тебя бессчётны. Ты непременно дождёшься дня, когда Мироку [будущий будда] родится в нашем мире!
Учитель восемью строками увещевал толпу монахов, десятью обетами вёл всех живых. В час ухода взял в руки свиток с обетами, устами возгласил имя будды.
Для старшей дочери господина Ацутады, исполнявшего обязанности среднего советника, Сэнкан долгие годы был наставником. Она говорила ему:
– О великий учитель! Когда твоя жизнь кончится, непременно укажи мне во сне, где ты возродишься!
И вскоре после его ухода в нирвану ей приснилось, что Сэнкан взошёл на лотосовую ладью, возглашает славословие Амиде, сочинённое им когда-то, и направляется к западу.

Сэнкан 千観 (918–983) был сыном Татибана-но Тосисады 橘敏貞, его род прославился знатоками китайской словесности. «Восемь строк» Сэнкана таковы: не пропускать обрядов иначе как по болезни; не отвлекаться не мирские разговоры во время молитвы и чтения сутр; не обсуждать достоинства и недостатки других людей, не допускать пристрастности; не вести бесполезных словопрений; не пренебрегать делами родичей, друзей, собратьев по храму; усердствовать и в подвижничестве и в учёбе; всецело стремиться распространять Закон, приносить пользу всем живым, искать возрождения в Чистой земле; соблюдать заповеди. «Десять обетов» – обеты бодхисаттвы, подходящие и для монахов, и для мирян. Фудзивара-но Ацутада 藤原敦忠 (906–943) исполнял обязанности среднего советника 権中納言, гон-тю:нагон, входит в список тридцати шести бессмертных поэтов эпохи Хэйан. О сыне Ацутады речь пойдёт в следующем рассказе.

27. Шрамана Синкаку из храма Энрякудзи был четвертым сыном Фудзивара-но Ацутады, исполнявшего обязанности среднего советника. Поначалу, когда был мирянином, служил в Правой гвардии. В четвертый год Кохо [964 г.] вышел из дому, следуя за учителем, усвоил обряды двух миров и обряд поднесения даров Амиде, каждый день трижды исполнял эти обряды, ни разу в жизни не пропустил их.
Когда жизнь его подошла к концу, он нетяжко заболел. Говорил монахам, собратьям по Закону:
– Прилетела белая птица с длинным хвостом. пропела: пора, пора! И полетела к западу, исчезла.
И ещё говорил:
– Когда закрываю глаза, перед взором моим тут же является прекрасный образ Высшей Радости!
В день, когда уходил в нирвану, Синкаку дал обет:
– Двадцать лет я подвижничал, растил корни блага, и теперь обращаю все заслуги к Высшей Радости!
В ночь его ухода в нирвану три человека видели один и тот же сон: множество почтенных монахов приплыли на ладье с драконьей головой, пригласили Синкаку взойти в ладью и с ним исчезли.

Синкаку 真覚 (ум. 978), в миру носил имя Фудзивара-но Сукэмаса 藤原佐理. «Обряды обоих миров» – таинства двух мандал, «Мира-Чрева» и «Мира-Жезла». Край «величественных заслуг» – Чистая земля будды Амиды, созданная его неизмеримыми заслугами и устроенная так, что все её жители также могут набрать великие заслуги. «Лодка с драконьей головой» – с носовым украшением в виде головы дракона; на таких лодках совершали увеселительные поездки государи и придворные. Почему-то у Ясутанэ часто путь в рай - это не полёт, а путешествие по воде; почему так, мы не знаем.

31. Некая монахиня была единоутробной младшей сестрой общинного главы Кантю. Всю жизнь жила одиноко и в итоге вступила на Путь. Общинный глава поселил её неподалёку от своего храма, утром и вечером заботился о ней. Монахиня состарилась, только и делала, что молилась Амиде. Она сказала общинному главе:
– Завтра или послезавтра я отправлюсь в край Высшей Радости. Хочу, чтобы в эти дни шли непрестанные моления.
Общинный глава созвал монахов и велел им три дня и три ночи сосредоточенно молиться, памятовать о будде. А монахиня опять говорит общинному главе:
– С запада прилетели носилки, украшенные драгоценными каменьями, вот они у меня перед глазами. Однако здесь нечисто, и будда с бодхисаттвами отбыл восвояси!
Сказала и залилась слезами. И попросила, чтобы общинный глава сам по памяти прочитал сутру. Тот дважды прочел. Назавтра монахиня говорит:
– Снова прибыла толпа святых. Пришёл мой час возродиться!
Села за занавесом, возгласила молитву и ушла в нирвану.

Монах Кантю: 寛忠 (906–977) был внуком государя Уды, принадлежал к школе Сингон и славился как знаток таинств; как обычно в эпоху Хэйан, женщина имени не имеет (хотя по уставу монахине оно положено), а называют её по ближайшему родичу-мужчине.

35. Минамото-но Икоу был седьмым сыном господина Канау, главы дворцовых ремесленников. С юных лет помыслы его склонялись к Закону Будды, прилежно читал он и мирские книги. Когда ему было двадцать с чем-то лет, он заболел, больше двадцати дней страдал и мучился, в итоге возненавидел этот мир и стал монахом в миру. Всю жизнь он усердно молился Амиде, а в пору болезни стал молиться еще чаще. Беседуя со старшим братом, монахом Ампо, он сказал:
– Я слышу в западной стороне звуки музыки.
Брат отвечал:
– А я не слышу.
Икоу сказал:
– Птица, павлин, передо мною явилась и пляшет. Перья в крыльях ее сияют.
Сложил руки святым знаком, обратился к западу и испустил дух.

Минамото-но Икоу 源憩 жил в X в. Монах Ампо: 安法 известен как поэт, сохранилось собрание его песен. Павлины, по преданиям, побеждают ядовитых змей, а потому служат вестниками или помощниками тех почитаемых существ, кто помогает в одолении «трёх ядов» (алчности, гнева и глупости). На картинах Чистой земли иногда также изображают павлинов.

39. У одной ученицы Будды из рода Фудзивара помыслы в сердце были мягки, легки, а милосердие весьма глубоко. Всегда помышляла она о крае Высшей Радости, возглашала молитву, не ленясь.
Шли годы, она старилась, и как-то раз сказала:
– Издалека слышатся звуки музыки. Не знак ли то возрождения?
На другой год снова говорит:
– Музыка понемногу приближается.
А ещё через год сказала:
– Звуки музыки с каждым годом всё ближе ко мне. Теперь они слышны словно бы над самым домом. Верно, пришёл час возрождения!
Сказала – и тут же покинула наш мир. Ушла, не болея, на страдая.

Почти все рассказы Ясутанэ в переложении с китайского на японский вошли потом в «Собрание стародавних повестей». Мы переводили в обратном порядке: сначала японскую версию, а потом по ней – текст Ясутанэ. Сокращался текст при этом почти втрое.
В следующий раз авось покажем, какие байки рассказывали про самого Ясутанэ.

Via
Snow
Вообще в воровских историях из «Стародавних повестей» сыщиком, как и преступником, может оказаться кто угодно. Разбираться, что произошло на самом деле, – занятие правильное, нужное не только затем, чтобы поймать злодея и ненароком не покарать невиновных. Работа сыщика – хороший путь к пониманию того самого закона причин и последствий, о котором учил Просветлённый.
Но бывают здесь и загадочные преступления. Вот, например:

Рассказ о том, как на Западном рынке на склад забрался вор
В стародавние времена, при государе [Таком-то], на Западном рынке на склад забрался вор. Вор на складе! – сообщили в Сыскное ведомство, сыщики окружили склад, чтобы схватить вора. Старший их распорядитель по имени [Имярек] был среди них в простой шапке и синей одежде, верхом, с луком и стрелами, а один из тюремщиков с копьем стоял у самого входа на склад, и через щель в дверях вор окликнул его.
Тюремщик придвинулся ближе, прислушался, а вор говорит:
– Позови старшего распорядителя. Пусть он спешится и встанет у дверей, я ему должен на ухо кое-то сказать по секрету.
Тюремщик пошёл к распорядителю, передал: вор говорит то-то и то-то. Распорядитель выслушал, двинулся было к дверям, а другие сыщики стали его отговаривать: бесполезно, мол.
Но распорядитель решил: должно быть, это неспроста! Спешился и подошёл к складу. Тогда вор открыл двери, говорит: зайди! И распорядитель вошёл. А вор запер двери изнутри.
Сыщики глядят на это, говорят: до чего глупо! На складе засел вор, мы его окружили и готовы были схватить, а распорядитель послушался его, зашёл на склад, заперт теперь внутри, с вором разговаривает! Свет не видывал такого! – бранятся, сердятся все без меры.
Прошло время, двери открылись. Распорядитель вышел, сел на коня, подъехал к сыщикам и говорит:
– Всё это неспроста. Ждите здесь, не хватайте его пока. Я должен доложить государю! – и поехал во дворец.
А сыщики так и остались около склада. Потом распорядитель вернулся, говорит:
– Этого вора хватать не надо. Государь приказал сейчас же его отпустить.
Слыша такое, сыщики ушли восвояси. Старший распорядитель остался один, солнце село, он подошёл к дверям склада и сказал вору, что велел государь. Тут вор заплакал, рыдал в голос неудержно. Потом распорядитель вернулся к себе, а вор вышел со склада и ушёл неизвестно куда.
Кто он был, никто не знает. И что за дело у него было, тоже никто не знает. Так передают этот рассказ.

Будь это эпизод из дорамы, возможно, оказалось бы, что склады по ночам грабит кто-нибудь из принцев (или даже принцесс), тайком уходя из дворца. Или не грабит, а изучает нравы народа. А вы как думаете: что за секрет вор передал государю?

Via
Snow
На нашем сайте по японским религиям появился новый раздел: там собраны сочинения о бодхисаттве Каннон в разных жанрах: трактаты, стихи, молитвы, правила обрядов, храмовые предания, жизнеописания и поучительные истории с картинками. Кое-что туда собрано из постов этого журнала, но есть и новое.
Сегодня покажем здесь небольшую повесть с картинками XIV века – «Предание о Каннон-отроке» 稚児観音縁起, «Тиго Каннон энги».
Судя по заглавию, ее надо читать как храмовое «предание», энги. Обычно так называются повествования об истории храмов, о происхождении чудесных изваяний или картин. Если подходить так, то наша история – о том, почему в молельне Бодай-ин 菩提院 в городе Нара (одном из множества зданий большого храма Ко:фукудзи) бодхисаттву Каннон изображают в облике отрока. Но по языку и стилю повесть ближе к занимательным рассказам о:тоги-дзо:си, а по сюжету – к одной из разновидностей таких рассказов, а именно, к «повестям про отроков», тиго-моногатари. Это истории про монахов и их юных учеников и служек, не всегда, но часто любовные; распутные монахи в них ведут себя как томные кавалеры, а ученикам остаётся роль нежных дам. Не всегда отроки эту роль принимают, и тогда получаются истории о дружбе, или о мести, или о чем-то еще. Самый, кажется, знаменитый пример таких сочинений – «Долгая повесть в осеннюю ночь», где намешано всего: и про любовь, и про войну, и про богов… «Предание о Каннон-отроке» гораздо строже, распутство здесь если и присутствует, то только намёком. А вообще это история про чудо, сбывшееся и несбыточное, про учителя и ученика. И ещё про «уловку» бодхисаттвы. Отчасти повесть похожа вот на этот рассказ из «Стародавних повестей», только там герой – молодой монах, а тут старик.
Бодхисаттва Каннон здесь именуется длинным величанием: Великий Святой, Внимающий Звукам, почитаемый Свободный 大聖観音自在尊; в нём соединены два понимания того, что означает санскритское имя Авалокитешвара (происходит оно от «свободы» или от «звуков», «голосов»).

Предание о Каннон-отроке
В старину в нашей стране Японии, в краю Ямато, возле храма Хасэдэра жил досточтимый, знаменитый монах. Через окно прекращения неведенья и постижения сути неустанно созерцал он три тысячи миров в единой мысли; на помосте пяти образов становления тела за долгие годы пропитался благоуханием, принимая дар от будд, – так он усердно трудился, подвижничал по Закону Будды. Прожил шестьдесят с лишним лет, но некому было услужить ему, успокоить его сердце в нынешнем веке, пойти за ним по следам Закона Будды, помолиться, чтобы обрёл он плод просветления в будущей жизни, – не было у него ученика.
Монах сетовал: скудные блага унаследовал из прежних рождений! И три года каждый месяц ходил на поклонение Каннон, Внимающему Звукам, в храм Хасэдэра. Молился: даруй мне ученика, одного, кто служил бы мне, покоил моё сердце в нынешнем веке, а в будущем продолжил мой путь по следам Закона Будды! Но прошли полных три года, а ответа на молитвы не было. Монах, досадуя на Внимающего Звукам, молился ещё три месяца. Однако прошло три года и полных три месяца – а чудо так и не явилось. Теперь уже досточтимый досадовал на собственные прежние деяния:
– Вот ведь: Великий Святой, Внимающий Звукам, Почитаемый Свободный – наш господин, провожатый в Чистую Землю Высшей Радости, владыка мира Фудараку. Глубоки его милосердные обеты, спасает он даже великих грешников, даже отверженных! А потому его клятва – «Все равны, любой для меня – единственное дитя» – охватывает и меня тоже. Но пусть луна и не выбирает, в каких водах сиять, – в грязной воде ее свет не отражается. Как ни светел, ни чист солнечный круг милосердия Внимающего Звукам – в мутной воде живого сердца не засияет его отраженье. Сил мне не хватает, тучи моих грехов так и не рассеялись, и даже если он милосерден ко мне…

Перед рассветом монах в слезах двинулся в обратный путь. И когда проходил у подножия горы Офуси, заметил отрока лет тринадцати или четырнадцати. А тот лицом воистину прекрасен, словно цветок, поверх лилового нижнего платья ¬– белое верхнее нараспашку, шаровары цвета сухих листьев, в руках поперечная флейта из китайского бамбука, играет он – и звуки льются из самого сердца. А волосы длинные, ещё не собраны в узел, так красивы, будто ночная роса на травах в восемнадцатый день восьмого месяца, будто ветви весенней ивы, спутанные ветром… Досточтимый глядит на него и не понимает: наяву ли это? Думает: уж не демон ли наслал наважденье?

Но подошёл и спросил у отрока:
– Ещё глубокая ночь, а ты тут в горах, совсем один. Надо думать, неспроста! Кто же ты?
Отрок отвечает:
– Я, ваш слуга, жил при храме Тодайдзи [в городе Нара]. Ничего особенного: рассердил своего учителя и ночью тайком сбежал, куда ноги несут. А вы где живёте? О, если бы вы, досточтимый сжалились надо мной, взяли меня к себе! И разрешили бы стать вашим служкой… Я был бы рад услужить!
Монах обрадовался, говорит:
– Конечно, раз так! Идём со мной, по дороге обсудим остальное.

И повёл отрока к себе в келью. Его товарищи-монахи возражать не стали, досточтимый радовался, утро сменилось вечером, а отрока искать никто не пришёл. И замысла своего он не изменил. Был отрок несравненно искусен и в стихах, и в музыке, шли месяцы и годы, монах всё радовался: вот как милостив к живым Каннон, Внимающий Звукам!
А на третий год в конце весны отрок вдруг заболел, четыре начала в теле его день ото дня слабели. И когда уже был при смерти, едва жив, отрок положил голову досточтимому на колени, рукой сжал его руку, и так, приблизив лицо к лицу, они горевали о скором расставании. И надо думать, последний наказ звучал воистину горько:
– Вот ведь: три года я все дни до заката проводил в келье сострадания-жалости, ночи до рассвета коротал за дверями терпения-сокрытия, утром и вечером учился у тебя милосердию – в какой новой жизни я это забуду?! Никогда не известно, умрёт первым старший или младший, – но если бы я прожил дольше, а ты уходил бы первым, я бы тебе сказал: пока жив, буду поминать тебя, поднося дары общине. Оказалось – пустые были мысли… Жалею я лишь о том, что ухожу раньше тебя. Говорят, учителя с учеником клятва связывает на три жизни – значит, в будущем веке мы снова встретимся! Послушай же: когда я перестану дышать, когда дух покинет тело, ты меня не зарывай в землю у Драконовых врат, не сжигай в дальних полях, а положи в гроб, закрой его и поставь в зале будд-хранителей. А когда пройдёт пять раз по семь дней, открой и посмотри.
Отрок договорил и дыханье его пресеклось.
Дух покинул тело, понапрасну истаял, как роса на северных травах. Каково же было сердцу досточтимого! – но ничего не поделаешь. Когда погибает птица, голос ее нежен, когда уходит человек, речи его дороги… Как бы там ни было, слова отрока монах принял как завещание, и скорбел, и толковал теперь только о будущем веке, а об обычных делах заботился мало. Кто глядит на цветы весенним утром – жалеет, что опадут, кто поёт о луне осенним вечером – досадует, что скроется она за облаками. А тут чудо явилось после трёх лет и трёх месяцев поклонения в Хасэдэра – надо думать, другой такой любви на свете не бывало!
Три года и три месяца пробыли вместе – конечно, станешь горевать, когда расстаешься! Лик, подобный луне, – за какими облаками сокрылся? Облик, подобный цветам, – каким ветром унесён? Младший ушёл прежде старшего – когда же слёзы высохнут на рукавах? Учитель разлучился с учеником – в какой день успокоятся горькие думы? О, как жаль! Старик остался доживать свой век, а юный умер!
Потом останки отрока положили в гроб и, как он завещал, оставили в зале будд-хранителей. Монах неустанно творил обряды, а люди собрались не только из ближней, но и из дальней округи – и за один день переписали «Лотосовую сутру». Поднесли общине, обратили заслуги к просветлению. Завершилась проповедь по случаю подношения – и досточтимый, полный горестных дум, открыл крышку гроба. А из гроба разнеслось благоухание сандала и алоэ – а отрок прежний свой прекрасный облик сменил на золотой образ Каннон Одиннадцатиликого. Открыл глаза – а взор сверкает, как молодые лотосы, улыбнулся – а уста ярки, как киноварь. Обратился к досточтимому и голосом чудным, как у птицы калавинки, молвил:
– Я – не из мира людей. Я владыка мира Фудараку, зовут меня Великим Святым, Внимающим Звукам, почитаемым Свободным. Чтобы спасти всех живых, кто связан со мною, я на время родился у подножия гор Хасэ. Ты много лет ходил на поклоненье, не оставлял решимости, и я явился тебе в облике отрока – одном из тридцати трёх обличий – чтобы связала нас клятва на два века [нынешний и будущий]. Через семь лет, осенью в пятнадцатый день восьмого месяца, я непременно приду проводить тебя – жди же, когда взойдёшь на девятый лотосовый помост в краю Высшей Радости!
Он сказал это, излучил сияние и исчез в небе, подобно вспышке молнии, скрылся в багряных облаках.

Ныне это Каннон-отрок в молельне Бодай-ин в Нара. Кто даст клятву ему, Внимающему звукам, и станет приходить на поклоненье, тот обретёт заслуги, и Каннон будет милостив к нему. Таким и предстанет: в теле отрока. Если же кто перепишет «Лотосовую сутру» – тот за такую заслугу сам станет свидетелем: [каждый станет буддой!] – и Каннон тут же явится перед его очами в живом теле.
Будды трёх времён и в последнем веке помогают нам: таковы их исконные заслуги. И такова заслуга, коей свидетель – сам Великий Святой, Внимающий Звукам, наш почитаемый Свободный!


Рассказ начинается с описания монаха: его подвижничество следует наставлениям школ Тэндай и Сингон и нацелено на то, чтобы быть достойным служилым монахом, исполнителем обрядов. «Прекращением неведенья и постижение сути» (сикан, санскр. шаматха-випашьяна) в школе Тэндай называется основной способ созерцания, цель его – охватить единой мыслью всё многообразие миров в их истинной сути; подробнее об этом – тут. «Пять образов становления тела» (госо: дзё:син) в школе Сингон – пять шагов к осознанию единства подвижника с буддой: 1) найти в своём обычном человеческом уме «просветлённую сердцевину» (такую же, как у будды); 2) укрепиться в ней; 3) достичь ещё более глубокой «алмазной сердцевины» (такой, как у будды всех будд – вселенского Махавайрочаны); 4) осознать её; 5) стать буддой в полной мере, и сердцем, и телом, на деле выявить своё единство с Махавайрочаной, а значит, и со всем миром. Итог всего этого – способность «принимать дар» (кадзи), то есть достигать единства с буддами, бодхисаттвами, богами и направлять их чудесные силы на помощь людям. Подробнее об этом – тут. Всё это нужно, чтобы монах мог исполнять свои обязанности в храме, совершать обряды: конечно, эти упражнения совершенствуют человека, стараясь ради людей и ради страны, он накапливает заслуги, и всё-таки это совсем не значит, что после смерти он уйдет в нирвану. Поэтому дальше и говорится: раз у него нет ученика, то некому будет после его смерти молиться, чтобы он обрёл просветление; такие молитвы могут оказаться вовсе не лишними.
Говоря об отражении луны или солнца в водах чистых и грязных, монах цитирует широко известные сравнения: будда пребывает в сердце каждого из живых существ точно так же, как светило отражается в разных водоёмах (при этом наставники Тэндай чаще говорят о лунном свете, а Сингон – о солнечном).
Монах, видимо, под старость оставил службу и поселился возле храма Хасэдэра вдали от столицы. О нём, в отличие от героев более поздних «повестей об отроках», не сказано, что он сам был поэтом или музыкантом. Но судя по тому, как описана его подготовка, он, видимо, раньше совершал обряды в каком-то из государственных храмов и в домах знатных особ. А для человека из такого круга «покоить его сердце» значит в том числе и сочинять для него стихи, и исполнять музыку, всё это ожидается от хорошего «отрока». Успехи по части собственно Закона Будды не так важны, хоть «отрок» и числится учеником. Есть немало поучительных рассказов и монашеских жизнеописаний, где наставник перед смертью спешит передать ученику все свои знания и даже ради этого молится, чтобы отсрочить свой смертный час, – но здесь не тот случай.
«Четыре начала» в теле – земля, вода, огонь и ветер. «Терпение-сокрытие» 忍辱, ниннику – монашеская добродетель из того же ряда, что «сострадание-жалость» 慈悲, дзихи. Отрок говорит, что учился у наставника милосердному подвижничеству; тем самым, получается, что не только люди этому учатся у бодхисаттв, но и наоборот. «Драконовы врата» отсылают к знаменитым китайским пещерным храмам Луньмэнь, здесь речь идёт просто о горном храме. «Зал будд-хранителей» 持仏堂, дзибуцудо: – тот из храмовых залов, где стоят изваяния будд. «Когда умирает птица…» – переиначенная цитата из «Бесед и суждений» Конфуция (VIII–4): «Птицы перед смертью жалобно кричат, люди перед смертью о добре говорят» (перевод Л.С. Переломова).
Прихожане переписывают «Лотосовую сутру» по обычаю, ради благой посмертной участи умершего, и «обращают заслуги к просветлению», то есть молятся, чтобы благие последствия их работы помогли умершему отроку достичь просветления. «Девятый помост» – высший из тех, где возможно возродиться в Чистой земле. Тридцать три обличья Каннон перечислены в «Лотосовой сутре» в главе XXV.


Via
Snow
Скорее всего, «Собрание стародавних повестей» в XX веке осталось бы где-то в задних рядах почтенной хэйанской классики – интересной знатокам, в отрывках изучаемой на уроках истории литературы, но и только. Так могло бы случиться – если бы в 1910-е годы за эти средневековые рассказы не взялся Акутагава Рюноскэ (1892–1927). Взялся и как писатель, и как критик: стал их пересказывать для современного читателя и на их примере показывать, как можно заново прочитать родную словесность, найти в ней именно то, чего ищет новая литература.
Есть у Акутагавы очерк «Восприятие “Стародавних повестей”» (今昔物語鑑賞, «Кондзяку моногатари кансё:»), уже, как оказалось, итоговый, 1927 года. Там он рассказывает, за что полюбил эту книгу. Прежде всего, за то, что в ней действуют живые люди: ведут себя не по прописям этикета, как герои придворных романов той же эпохи Хэйан, – а уж по-глупому или по-умному, но по сути точно так же, как люди нашего века, «модерн бойз и модерн гёрлз» (Акутагава эти слова пишет японскими буквами: モダアン・ボオイやモダアン・ガアル). А ещё в «Кондзяку» нет всеведущего автора, литератора, который решает, как построить сюжет. Говорит всегда кто-то, кто лично видел этих будд, демонов, праведников, злодеев… Конечно, между потрясённым (и пристрастным) очевидцем и книгой всегда стоят еще какие-то люди, которые нам это всё катари-цутаэтару, «передают с его слов», добавляя своей пристрастности. Но такая передача не мешает рассказу оставаться «сырым», наманамаси, а если говорить по-западному – «брутальным», неотделанным, живым. И надышавшись запахами этого «грубого» средневековья – голодного, кровавого, весёлого, иногда неожиданно бережного к людским чувствам – можно по-новому прочитать и «Повесть о Гэндзи», и прочую классику первого ряда (добиться «остранения», как, наверно, написал бы Шкловский, ровесник Акутагавы). А ещё можно и на себя, и на современников посмотреть свежим глазом. Вот так, как в «Кондзяку», выглядит настоящее варварство. А мы-то, в наших модных нарядах эпохи Тайсё – всё ещё варвары или уже нет? Или мы, наоборот, наследники Хэйана, а сейчас варваризируемся по западным образцам? Или по всему миру наступает новое средневековье, и как раз пора вспомнить, каким было то средневековье, первое?
И ещё, конечно, «Стародавние повести» прекрасны тем, что это составленный из коротких рассказов целостный мир, как пишет Акутагава – Human Comedy: одни и те же люди неожиданно появляются в разных историях, в разных ролях, единства сюжета нет, но всё это одна компания. И главная буддийская идея книги, неизбежность воздаяния, тоже работает во вполне литературном смысле, поддерживая эту связность: ведь если учитывать перерождения, то и герои индийских историй потом появляются в Японии – всё с теми же своими неизжитыми страстями, недоделанными делами, несведёнными взаимными счётами.
Но раз герои «Кондзяку» современны – значит, их мотивы к действию ничуть не более просты и однозначны, чем у героев современной литературы. Акутагава в своих пересказах эти мотивы восстанавливает – или перетолковывает по-своему. Тем более что при всей брутальности это не та словесность, где люди только действуют: в «Кондзяку» они много «думают» (или «чуют», «хотят», «решают», всё это называется ёмким словом омоу). Они думают в самых неприспособленных условиях: падая в пропасть, убегая от демонов, улетая в рай… И лгать себе, и думать одно, а делать другое, умеют замечательно.
Среди рассказов Акутагавы больше десятка основаны на «Стародавних повестях». Вот они с номерами по «Кондзяку»; про некоторые сюжеты непонятно, взяты они именно из «Кондзяку» или же из «Рассказов, собранных в Удзи», сборника более популярного и, как считается, литературно более изящного:

«Юноши и смерть» (1914 г.) = 4–24;
«Ворота Расёмон» (1915 г.) = 29–18 и 31–31;
«Нос» (1916 г.) = 28–20, тж. «Удзи» 25;
«Бататовая каша» (1916 г.) = 26–17, тж. «Удзи» 18;
«Счастье» (1917 г.) = 16–33;
«Беседа с богом странствий» (1917 г.) = 12–36, тж. «Удзи» 1;
«Разбойники» (1917 г., не рассказ, а скорее, повесть) = 29–3, 29–6, 29–7, 29–8, 25–12, 26–20, 29–12;
«Кончина праведника» (1921 г.) = 19–14;
«Сладострастие» (1921 г.) = 30–1;
«В чаще» (1922 г.) = 29–23, 29–22, 29–2;
«Барышня Рокуномия» (1922 г.) = 19–5, 26–19, 15–47;
«Нидай» (1925 г.) = 3–21.

Что 29-й, «разбойничий» свиток у него любимый, Акутагава не раз признавался сам. Но он задействует и другие свитки, в том числе индийские, которые вообще мало кто читал, их и переиздавали гораздо реже, чем японскую часть.
Попробуем посмотреть, что сделал Акутагава со «стародавним» сюжетом в рассказе «В чаще». Это один из самых известных текстов Акутагавы, тот самый, где история про молодых супругов и разбойника рассказана от лица нескольких свидетелей, а потом от лица участников, в том числе духа убитого мужа. Именно из этого рассказа взяты основные события в фильме Куросавы Акиры «Расё:мон». Собственно, известность «Кондзяку» вне Японии как раз и началась с фильма: «Расё:мон» вышел и прогремел по всему миру в 1950 г., а уже к концу 1950-х появились и английский, и немецкий, и французский переводы избранных «Стародавних повестей». Само заглавие «В чаще» 藪の中, «Ябу-но нака», в японском стало нарицательным: в литературе – для такого повествования, где есть несколько версий произошедшего от разных лиц, но нет ответа на вопрос, как было на самом деле; а в бытовом смысле – для ситуации, где «всё неоднозначно» и у всех причастных к делу есть свои причины врать.
Вот тут – рассказ «В чаще» в переводе Н.И. Фельдман.
А здесь – перевод рассказа 29–23 из «Кондзяку»: его сделал В.С. Гривнин для предисловия к публикации «Мыслей о литературе» Акутагавы в «Иностранке» в 1974 г. Перевод в очень необычном стиле, ближе к модернистской русской прозе, чем обычно бывают переводы японской классики.
Мы попробуем перевести рассказ так же, как остальные истории из «разбойничьего» свитка.

Рассказ о том, как муж с женой ехал в край Тамба, и у горы Ооэ его связал грабитель
В стародавние времена один столичный житель женился на женщине из края Тамба. Вместе с ней он поехал в Тамба, жену посадил на коня, а сам пошёл пешком позади неё, при себе у него был лук и бамбуковый колчан с десятком стрел. И вот, возле горы Ооэ с ними на дороге поравнялся могучий на вид детина с мечом.
Пошли вместе, разговорились, куда, мол, путь держите… Детина с мечом говорит: вот у меня меч из края Муцу, прекрасный меч! На, посмотри! Вынул меч из ножен, показал – и правда, замечательный меч. Муж глядит – и безмерно ему захотелось такой же. Детина по лицу его это заметил и предлагает: если тебе нравится этот меч, могу его сменять на твой лук! У мужа лук был не так хорош, а меч и вправду отличный, понравился ему этот меч. Он думает: очень удачно! И без долгих разговоров поменялся.
Идут дальше, детина говорит: теперь у меня только лук, люди увидят – засмеют. Пока мы тут, в горах, одолжи мне пару стрел из колчана! Я же с вами иду, не всё ль равно? Муж это слышит, думает: и в самом деле! Согласился, раз уж сменял плохой лук на хороший меч, отдал в придачу две стрелы, как тот просит. Детина с луком и двумя стрелами в руке пошёл позади, а муж впереди – с колчаном и с мечом за поясом.
И вот настало время обедать, сошли они с дороги в лес. Детина мужу: мимо люди ходят, увидят – неудобно будет. Отойдём подальше! И пошли вглубь леса. Муж ссаживает жену с коня – а детина вдруг наложил стрелу на тетиву, прицелился в мужа, крепко натянул лук и говорит: двинешься – застрелю! Муж такого никак не ожидал, и теперь ничего не понял, только и сел перед ним. Тогда детина велел: идите дальше в лес, живей, живей! Страшно, жалко жизни своей, вот муж вместе с женой и пошли дальше в лес, на семь или восемь тё [700–800 м]. Детина велит: брось меч и кинжал! Муж бросил, детина подошёл, подобрал, а мужа скрутил и конским поводом крепко привязал к дереву.
А потом подошёл к жене, пригляделся – а ей чуть за двадцать, хоть и простого звания, а милая на вид, красивая. Детина на неё поглядел – и загорелся, ничто другое на ум не идёт. Велел ей раздеться, женщина не смогла противиться, разделась, как он сказал. Детина и сам разделся, повалил женщину наземь и лёг с нею. Она ни слова не могла вымолвить, поддалась ему, а муж её, связанный, на всё это смотрел – и каково ж ему было!
Потом детина поднялся, оделся, как прежде, закинул за спину колчан, сунул меч за пояс, взял лук, сел на коня, женщине сказал:
– Жаль мне, но делать нечего – поеду! Мужа твоего отпускаю, убивать не стану. А коня заберу, чтоб убраться отсюда поскорее!
И ускакал неведомо куда.
Потом жена подошла, развязала мужа, а тот сам не свой, по лицу видно. Жена ему: дурак ты! Отныне никогда на твой ум полагаться не стану! Муж ничего не сказал, и оттуда они вместе пошли в Тамба.
Детина – вот каков, человек не без стыда: он и одежду у женщины не забрал. А муж – редкий дурак. В горах человеку, кого видишь в первый раз, отдать лук и стрелы – воистину глупо! А о том детине так ничего и не узнали. Так передают этот рассказ.

Что меняется у Акутагавы – кроме появления нескольких рассказчиков?
Прежде всего: кто тот первый повествователь, с чьих слов передают эту историю в «Кондзяку»? Видимо, муж, раз только он в этом рассказе «думает» (впрочем, иногда в «Кондзяку» в одном рассказе «думают» разные герои, хотя сомнительно, чтобы они потом вместе рассказывали о случившемся).
Итак, муж не погибает, как у Акутагавы, и супруги на самом деле даже не расстаются (как в переводе Гривнина), а вместе продолжают свой путь. Сложно сказать, получается ли эта же история, но с убийством (или самоубийством) – более жестокой и «варварской», чем без него.
Имя для разбойника Тадзё:мару 多襄丸 Акутагава берёт из другого рассказа: 29–2. Он совсем короткий, про двух воров: Тасуймаро: 多衰丸 и Тё:букумаро: 調伏丸. Они воровали вместе, но Тасуймаро: всегда попадался, а Тёбукумаро: – никогда, и почему так получалось, неизвестно. В имени неудачливого вора Акутагава меняет второй знак на похожий, но противоположный по значению: не «убывать», суй, а «возрастать», сё:. При этом Тёбукумаро в хэйанских текстах кое-где упоминается как неуловимый вор, а про Тасуймаро вроде бы нигде кроме «Кондзяку» ничего нет.
Когда у Акутагавы стражник рассказывает о поимке Тадзё:мару, он говорит: «Помните, в прошлом году на горе за храмом Акиторибэ, посвященном Биндзуру, убили женщину с девочкой, по-видимому, паломников? Так вот, говорили, что это дело его рук». Это можно считать пересказом ещё одной истории из «Кондзяку»: там паломница со служанкой приходят в безлюдный храм на поклонение Биндзуру (賓頭盧, он же Пиндола, индийский подвижник, один из учеников Будды), и в храме даже не разбойник, а чей-то слуга нападает на них, отбирает одежду и насилует госпожу. А потом служанка в соседнем храме всё-таки находит монаха и раздобывает у него одежду для госпожи, чтобы вернуться в город. Очень здорово у Акутагавы сделаны эти свидетели: как они домысливают увиденное из собственного опыта, и опыт их взят всё отсюда же, из того же мира «Стародавних повестей».
В «Кондзяку» сразу за рассказом про храм Биндзуру (29–22) идёт рассказ про мужа, жену и «детину» (29–23). А следующий рассказ (29–24) мы пересказывали: он про то, как слуга продал свою госпожу. Вообще в «Стародавних повестях» сказать, «про что» каждый из рассказов, часто можно вот только так: исходя из его места среди других. Наш рассказ, стало быть, из серии историй о преступлениях против женщин. Вообще то, что мужчины с женщинами «ложатся», когда захотят и где захотят, не спрашивая согласия – это бывает во всей книге, в рассказах мирских и буддийских, про простых людей и про знатных, даже монахи порой ведут себя точно так же. И кажется, только тут, в самом «грубом», «разбойничьем» свитке речь заходит про то, что так делать нехорошо. Тут есть ещё одна история, про атаманшу разбойников, Акутагава мимо неё, конечно, пройти не мог: та случайная встреча с женщиной кончилась совсем плохо для кавалера. Но если вернуться к рассказу про «детину», то он продолжает и другую тему «разбойничьего» свитка: про глупость, про то, как стать жертвой преступления. И про то, что оружие в руках у небоеспособного человека – не защита, а источник опасности.
Муж в «Кондзяку» – не самурай, а «столичный житель», видимо, небедный простолюдин. С разбойником они на равных: едва только «детина» появляется, рассказчик его называет има-но отоко, «второй мужчина», а мужа – мото-но отоко, «первый мужчина» (первый и второй – просто по порядку появления). Так что повода доказывать своё благородство у «детины» здесь нет. Но в самом конце про него сказано, что у него кокоро ито хадзукаси, «в сердце столько стыда» – стыда не за то, что натворил в этот раз, а вообще. Если в «Кондзяку» кого-то хотят назвать благородным не по рождению, а по образу мысли и по поступкам, про него говорят: хадзи ару хито, «человек со стыдом», примерно то же самое, что «человек чести». Да и то, что «детина» был разбойником по роду занятий, в «Кондзяку» не очевидно: мало ли у кого может быть меч? Может быть, из этого «стыда» в рассказе как раз и получился такой разбойник, как у Акутагавы, а потом в фильме.

Via
Snow
Предыдущие страницы: И-Ро, Ха-Ни



Буквы Хо и Хэ


Хо:дзуки, физалис
Хоко, копья, здесь – как часть праздничного убранства.
Хо:рай, он же Пэнлай, остров бессмертных, на спине у огромной черепахи.


Хоримоноси, резчик, персонаж одной из пьес на любимый в Японии сюжет: про то, как оживают изделия искусного мастера. Здесь у него дракон взлетает.
Хототогису, кукушка
Хо:нэнтори, новогодние «птички урожая»
Хотару, светлячки


Хорикири, еще одна окраина города Эдо.
Хонда Хэйхатиро: Тадакацу (1548—1610), один из ближних сподвижников Токугава Иэясу.
Хо:ноки, магнолия
Хомма Сукэтада, герой «Повести о великом мире», пишет на столбе предсмертные стихи. 


Хотэй, бог счастья
Хо:о:, птица феникс


Хэйси хэйроку, «военные заметки».
Хэйдзи, бумажные полосы для подношения богам
Хэби, змея
Бэникан 紅勘, «человек-оркестр». Пошёл этот танец, говорят, от одного эдоского коробейника: он торговал вразнос помадами и прочими товарами для красоток и рекламы ради играл на нескольких инструментах сразу: на самодельном сямисэне, барабане, а порой еще и на флейте. Потом танец Бэникана появился в театре Кабуки.


Монах-странник Бэнкэй, герой многих пьес
Бэни-но хана, сафлор, он же красильный чертополох, Carthamus tinctorius
Бэндзайтэн, богиня музыки (про нее было здесь, здесь и здесь).



А вот так выглядел Бэникан (в исполнении Накамура Сикана VI) на гравюре Утагава Тоёкуни III:


Via
Snow
Казалось бы, немало существует обычных способов писать по-японски: иероглифы, две азбуки, разные сочетания иероглифов с азбукой… Но помимо этого попадаются и другие виды письма. Например, такой, как в книжках «для неграмотных», мухицу, или «для тёмных людей», мэкура. В них текст пишется не буквами и не иероглифами, а ребусами, каждый слог зашифрован картинкой. Вот тут - обложка книги, на ней написано заглавие:

В таком виде печатали рекламные объявления, стихи, географические карты, небольшие хорошо знакомые людям буддийские тексты, такие как «Сутра сердца». Мы сегодня покажем книжечку под названием «Японское славословие бодхисаттве Каннон для темных людей», «Каннон мэкура васан».
Вот, собственно, ее текст:



Рисунки изображают части тела (тэ, «рука», мэ, «глаз»), предметы (хо, «парус», я, «стрела»); животных (нэ, «мышь», у, «заяц») и т.п. Некоторые слоги переданы теми комбинациями черточек или точек, какие используются на игральных костях или при подсчете товаров на складе (си, «четверка», ку, «девятка»). Есть и более сложные ребусы: но – «бутылка» (от глагола ному, «пить»), кэ – «курица» (подписано: так кудахчут куры). За некоторыми рисунками скрыты сочетания, для которых при обычной записи понадобилось бы несколько букв: каи (пишется ка + и) – «ракушка»; ня (пишется ни + я) – «кошка» (так мяукают кошки). И неспроста здесь многие картинки отсылают к звукам: например, а – это «крик» (человеческая голова с раскрытым ртом), мо – «так мычат коровы», дзу – «звон колокольчика» и др. Ведь это стихотворение во славу бодхисаттвы, а  имя "Каннон" (или же Кандзэон) значит «Внимающий звукам мира», точнее, «Видящий звуки мира» (санскритское Авалокитешвара).
Только для одного звука рисунка не нашлось, потому что такого цельного слова нет: это слоговое н, рисунком для него служит крупное изображение соответствующей буквы. Текст на обложке (в старояпонской орфографии くわんのんめくらわさん, «Куваннон мэкура васан») передан так: «мотыга» (кува) + буква Н + «бутылка» (но) + буква Н + «глаз» (мэ) + «девятка» (ку) + «курительная трубка» (ра) + «кольца» (ва) + «ростки бамбука» (са) + буква Н. Ниже имя Кандзэон рисуется как «казенный дом» (кан, здание под изогнутой крышей) + «монета» (дзэ, от дзэни, «деньги») + «хвост» (о, нарисован лошадиный хвост) + буква Н.
Вот что сказано в славословии (размер 7-5-7-5, как положено в стихотворениях васан):

Каннон мэкура васан
Кимё: тё:рай Кандзэон
Райго: конно соно мука-ни
Амида нёрай-но дайити-ни
Фудзюн Тайси-то мо:су нари
Сайхо Дзё:до-о татиидэтэ
Сяба-ни дзо бокэн ситамаири
Коно кай иннэн фукаки юэ
Сюдзё:о митибики тамо: нари
Касира-ни хо:кан итадакитэ
Ояко гономи-о кэндзи [тамо:]
Матадзару токи ва хамакури ни
Какэоу

Японское славословие Каннон для темных людей
Склоняя головы, ищем себе прибежища
у Кандзэон, Внимающего Звукам Мира!
В час пришествия он – первый
Спутник будды Амиды,
Незапятнанный Царевич – так его зовут!
Он выходит из Чистой земли, что на западе,
Матерински заботится о мире Сяба.
Глубока его связь с нашим миром,
Милостиво ведет он живые существа.
На голове его драгоценный венец,
Любит он нас, как родитель – детей,
Не ждем его – а он тут как тут!
Конец.

Бодхисаттва Каннон тут появляется как спутник будды Амиды. В час «пришествия», райго, в пору кончины человека, он является, чтобы проводить умершего в Чистую землю. Каннон в свое время сам жил в Японии в теле человека – царевича Сётоку-тайси (VI–VII вв.), который, как считается, заложил основы японского буддизма. По преданиям, точно так же Каннон жил и в Индии, и в Китае, Сётоку помнил те свои рождения. О Сётоку было – здесь или здесь.
Перед текстом славословия помещено традиционное для японских храмов изображение: лотосовый помост, на нем лунный круг, в круге санскритская буква – знак Авалокитешвары, а по четырем сторонам от нее китайские знаки 大悲利生, «великое милосердие на пользу живым». Тем самым славословие связывается и с индийскими мантрами, и с китайскими сутрами, и за этот счет получается, что васан – это столь же значимый текст, но уже японский. Он занимает место вне круга, что опять-таки соответствует традиции «почитания царевича»: как говорится во многих сочинениях, Каннон родился в теле Сётоку-тайси, чтобы принести Закон Будды в отдаленные, «окраинные» земли – на Японские острова. Той же традиции почитания царевича Сётоку следует величание милосердия Каннон как «материнского», обозначения связи человека с бодхисаттвой как «детско-родительской», ояко. Венец на голове – постоянный атрибут Каннон на японских изображениях, будь то статуи, живописные свитки и пр.

После славословия в книжке дано «объяснение картинок», этоки, то есть словарик, где показано, как изобразить какой слог, причём для всех возможных слогов, а не только для тех, что встречаются в стихотворении.


Ребусы явно не рассчитаны именно на неграмотных. Текст зашифрован таким, как он пишется: чтобы его разобрать, надо знать правила правописания. Среди значков есть едва ли понятные «темным людям», например, мя – «пульс» (изображается рука с точками на запястье); ка – «запах» (передается условной схемой наподобие тех, какие приняты в японской классификации благовоний). Скорее, перед нами игра для вполне грамотных людей, и главное в ней – удовольствие от взаимопонимания. Верно разгадывая картинки, узнавая за ними одни и те же слова, люди понимают, что принадлежат к одной традиции: и в бытовом смысле, и в религиозном. Таким образом, уже сам способ записи объединяет людей в общину. А слово мэкура можно понимать как относимое к любому из людей: все они «темные», раз еще не обрели просветления.

Вот еще несколько примеров изданий «для неграмотных»:

«Сутра сердца», «Хання сингё:». Среди картинок встречается голова с рожками: это театральная маска Хання, в конечном счете она называется как раз в честь той самой Запредельной премудрости, Праджня-парамиты, о которой идёт речь в «Сутре сердца» (а почему называется именно так, единой версии нет: то ли по имени создавшего её мастера, жившего в келье Запредельной премудрости, Ханнябо:, то ли по другим причинам).


«Ценное и полезное описание всех провинций для неграмотных», «Мухицу тё:хо: кунидзукуси аннай».

Это карта Японии. Названия провинций изображены ребусами, например, Кии – «дерево», ки, и «колодец», и. Здесь рисунки отчасти такие же схематичные, как в книгах, а отчасти более «реалистические».


Via
Snow
Покажем еще несколько страниц из "Азбуки", начало тут.
Сюда вошли штриховые варианты некоторых знаменитых полноцветных работ Гэкко. Любопытно, как они смотрятся без цвета.


Буквы Ха и Ни


«Хана-ни канэ», «Колокол в цветах» (одно из названий театрального действа «Храм До:дзё:дзи» – о том, как женщина влюбилась монаха, преследовала его, он спрятался под большим колоколом, она обернулась змеёй и ядом раскалила колокол…). Здесь картинка в том жанре, в каком часто иллюстрируют пьесы: без героев, а только с главным предметом "реквизита".
Хатитатаки, бродячие проповедники: те, кто распевает молитву «Слава будде Амиде!» и отбивает такт, стуча по чаше для подаяния (или по тыквенной бутылке для воды).
Хаги, растение Lespedeza, воспетое в поэзии; Хато, голуби.


Хаси, мост.


Хагоита, ракетка для игры в волан; рядом с нею Хати, пчёлы или осы (тут, кажется, всё-таки осы).
Хасу, "восьмилистник", он же лотос, и «Ханасака-дзидзи», сказка про старика Ханасаку и его собаку.


Хайкай, трёхстишия, и всё, что нужно поэту для работы; Ханаикэ, сосуд для цветов, и всё, что нужно мастерице икэбаны.
Ханаби, фейерверк; Хангонко:, благовония, усмиряющие духов (и призрак китайской красавицы)


Хамагури, «морские каштаны» – ракушки Meretrix lusoria; Ханэда – похоже, та самая деревня у моря, где потом построят аэропорт.
«Хагоромо», «Платье из перьев», знаменитая пьеса театра Но: про небесную деву и человека, нашедшего её чудесный наряд.  

 
Нивакаамэ, внезапный ливень; Ниннику, чеснок.
Нисикиэ, «парчовые картины», те самые цветные гравюры: с актерами, с красавицами и борцами, со знаменитыми пейзажами и прочим. Рядом очки – чтобы разглядеть все подробности. Ниватори, куры.


Нитта Сиро: Тадацунэ обследует пещеры под горою Фудзи
Нидзи, радуга; Ниоу, внук принца Гэндзи, пока что благонравный ребёнок.



Via
Snow
Корабли с Востока

Резанова Н., Оуэн А. Корабли с Востока. М.: ИД «Городец-Флюид», 2020. 528 с.
Про эту книгу хочу написать отдельно. Это альтернативная история – о том, как могли сложиться события, чтобы в начале семнадцатого века Япония не закрылась от внешнего мира. И как бы обстояли дела в веке девятнадцатом при открытой, передовой стране Японии – и закрытой стране Америке (точнее, одной из больших североамериканских стран). Очень хорошая книга: здорово придумана крепко выстроена, обработку для книжной публикации вроде бы прошла без потерь.
Вот тут - авторская аннотация (подробнее, чем та, которая в книге).
Я ни в Воюющих провинциях, ни в последних годах сёгуната – не знаток, а в книге задействованы обе эти эпохи, хотя сёгунат Токугава тут в середине XIX в. вполне процветает, закатываться не собирается. Но напишу, что вижу. Время действия (оба времени) проработаны очень глубоко, и не только сама история, но и то, как ее описывают в романах, показывают в кино, рисуют, обсуждают – «мир Сэнгоку» и «мир Бакумацу» со всем, что на нынешний день вокруг них наросло у читателей и зрителей, поклонников и наоборот. Тут можно повествователям довериться: если где какая «историческая неправда», то намеренная и чётко обоснованная. Но есть в книге и ещё кое-что. Кажется, это чуть ли не первый случай, когда я читала неяпонский роман из японской жизни и не злилась: вот, опять, опять, одни те же красоты, а то читатель без них не поймёт, что речь про Японию… И даже не тем эти джапанизмы плохи были, что надоели, а тем, что между собой слабо связаны (экзотика же, чем нелогичнее, тем лучше). Здесь, конечно, свои приметы японского есть, и немало, но в них есть система, и мне такая система нравится. И в верованиях, и в литературных вкусах, и в том, как делятся люди на своих/чужих, и во взгляде на собственную историю... Получается, японоведы, не зря работают: за последние годы узнаваемо-японского стало больше, картина постепенно делается целостнее (и нашего тут яду капля есть…).
Герои. Их много (и больше спасибо за списки действующих лиц!), у каждого, кто появится, будет своя выразительная сцена. Главы во многом самостоятельны, и это тоже весьма по-японски: роман в рассказах. И вставные документы есть, в том числе давние, но к делу относящиеся! Главные герои – весьма выразительные чудища: они людьми, собственно, особо и не притворяются. При этом фантастического в книге почти ничего нет – кроме характеров. Но характеры эти получились убедительными и очень, по-моему, подходят друг к другу. И особенно мне понравилось во второй части – кто из исторических лиц (или их однофамильцев) занимался в том мире всё тем же, чем и в земной истории, а кто себе нашёл другие дела.
Как написано. Во много слоёв, к чему только тут нет отсылок: к мирам отцов-иезуитов, американских китобоев, русских путешественников, корейских борцов за свободу… Но опять-таки в отсылках есть своя система, и именно поэтому от них вполне можно при желании отвлечься, читать, не восстанавливая для себя контекст цитат: они и в здешнем контексте хороши. Или (как я читала) выделить какой-то один из слоёв кроме основного ¬– того, где действие идёт, – и отслеживать взаимные переклички только между японскими цитатами. А дальше уж как в театре Кабуки: кто одновременно держит в памяти все слои, все «миры», когда они выглядывают один из-под другого, тот получит наибольшее удовольствие.
Настроение. Оно боевое. Как это увлекательно – работать, изучать друзей и врагов, договариваться, интриговать, добиваться невозможного. Есть ради чего уцелеть в исторических передрягах. Вдохновляет!
С картой (земной) мне приходилось сверяться: во второй части книги географические названия, естественно, в большинстве своём не такие, как в нашем мире, но разобраться, где что, постепенно можно.
Важно ещё, насколько читателю понравится здешнее главное чудище. Этакий дракон для любой среды, для любой географии (а где среда ему не по сердцу, там она… в общем, скоро поменяется). Страшный он, но мне понравился. И как обошлись с моим любимым японским деятелем XVI–XVII веков, досточтимым Тэнкаем, мне тоже нравится. Дамы великолепны, в первой части им досталось больше места, чем во второй, но и это объяснимо.
В общем, по-моему, очень хорошая книга. Спасибо!
Via
Snow
Раз уж зашла речь об этой старой книге, покажем ещё несколько страниц из неё. Это «Азбука – все рисунки Гэкко:» 以呂波引月耕漫画, «Ирохабики Гэкко: манга» 1894 г.

Издал её Адзума Кэндзабуро: 吾妻健三郎 (1856-1912) по работам или по мотивам работ знаменитого мастера Огата Гэкко: 尾形月耕 (1859-1920). Разумеется, своя «Манга», рисованная энциклопедия всего на свете, у Огата Гэкко: должна была выйти – ведь он, кажется, изобразить мог что угодно, с традиционным изяществом и новой точностью, перенятой у западных художников.
Расположены картинки по порядку азбуки ИРОХА, так что первые буквы – И и Ро. (При этом занятно, что слова подобраны по звучанию, а не по написанию: что читается как ро:, но пишется, скажем, как ра+фу, числится на букву Ро. Реформа правописания назревает.)


Боги-прародители Идзанаги и Идзанами, смотрят на птичку-трясогузку – ещё не знают, как им совершить свой брак.


Гром, икадзути, как положено, крутит в грозовом небе свои барабаны. Рядом рисовый колос, инэ. А на соседней странице «праздник в шалашах», иори-мацури.


Воздушные змеи, иканобори, и японский лангуст, исэби (Panulirus japonicus); плотогон, икаданори, и поэтесса Исэ (875–938).


Батат, имо, и родник, идо; святилище Исэ-дзингу: и кабаны, иносиси.


«Инарияма», пьеса театра Но, больше известная как «Кузнечный подмастерье», «Кокадзи», про нее было тут (лис, посланец бога Инари, помогает кузнецу выковать меч для государя). Рядом собака, ину, и одежда, исё:, на вешалке, ико:.


На весь разворот – деревня, инака, она же «малая родина».


Длинношеее чудище рокурокуби (с палочкой, для удобства) и башня, ро:каку. Рядом шесть бессмертных поэтов, роккасэн (вот тут было про них и про их судьбу в театре Кабуки).


Шестиугольный храмовый павильон, роккакудо: (шесть сторон – по шести мирам: ада, голодных духов, животных, людей, демонов, богов). Рядом свечи, ро:соку (их жрёт мышь!) и странник рокубу (на самом деле рокудзю:рокубу), он обходит все шестьдесят шесть провинций Японии и в каждой оставляет по одной копии «Лотосовой сутры». Крошки от свечей будто бы превращаются в светлячков, на которых смотрит монах.


Лао-цзы, он же Ро:си, уезжает из Китая: не верхом на быке, как обычно его рисуют, а в повозке. Рядом очаг, ро, и Лу Чжи-шэнь, он же Родзисин, герой «Речных заводей».



Via
Sign in to follow this  
Followers 0