
Средневековая арабская поговорка гласила: «Легче в баню войти, чем из бани выйти». А почему?
Ответы скрываются, разгадка завтра.
- Read more...
-
- 0 comments
- 297 views
A group blog by umbloo
Средневековая арабская поговорка гласила: «Легче в баню войти, чем из бани выйти». А почему?
Ответы скрываются, разгадка завтра.
Русский писатель (не первого и даже не второго ряда, но, думаю, хотя бы десяток-другой страниц из него читали все) путешествует по дальним краям. Он высаживается в иностранном порту; жителей этой страны он встречал иногда и раньше, но никогда не видел их в таком количестве.
«…сильные, стройные фигуры с темными лицами, с чертами лица, иногда поражающими своей правильностью и мягкой красотой. Вот стоит сухой испанец, с острыми чертами, большими, как уголь, черными глазами. Вот ленивый итальянец своими красивыми с переливами огня глазами смотрит на вас. Вот строгий римлянин в классической позе, с благородным бритым лицом. Вот чистый тип еврея с его тонкими чертами, быстрым взглядом и движениями. Вот веселый француз с слегка вздернутым толстым картофельным носом. Нет только блондинов, и поэтому меньше вспоминается славянин, немец, англичанин...»
Впрочем, потом он находит среди местных и таких, которых не отличишь от русских или от «типичных немцев русских колоний».
Так вот, собственно вопрос: а о ком, о каком народе идёт речь? С помощью поисковика ответ находится сразу, но это неинтересно.
Ответы скрыты до завтра, тогда и отгадка будет.
(Предыдущие выпуски — по метке «Пионер»)
В разделе про самодеятельный театр в четвёртом номере — настольный театр Н. Доброхотовой с проволочными куклами и одной из лучших попадавшихся мне вариаций на тему «Принцессы на горошине»:
А Уварова, в предыдущем году давшая «Три рассказа о глине», в 1969 году начинает «Пять рассказов о театре», и два первых, про античность и средневековье, попали как раз в наши номера (с яркими рисунками Н.Галанина):
(Дальше в этом цикле были шекспировский театр, комедия дель арте и русские народные представления.)
А С.Сахарнов в этом году выкладывает один за другим отрывки из своей детской морской энциклопедии:
Как тогда полагалось в «Пионере», много научных статей — особенно по естественным наукам и технике. Ну и куда же без космоса…
«Шуточная педагогика» Януша Корчака — переводы текстов из ведшихся им когда-то радиопередач — в общем-то, образец очень неплохой популярной психологии… Тоже довольно много их в этом году будет
Журнал в журнале «Кораблик» с творчеством читателей:
Книжные обзоры:
Спортивный цикл:
Юморески из «Клуба Сорок сорок» и историко-литературные анекдоты
Продолжают печататься комиксы про Смехотрона и Полиглота, но им явно идёт не на пользу, что чуть ли не каждый год меняется художник…
Раздел головоломок «Ума палата» зато ещё вполне бодрый:
Любимые авторы и художники предыдущего, 1968-го года:
В общем, стараниями Н.В. Ильиной, тогдашнего главного редактора, и 1969-й получился не хуже! Вот на всякий случай содержание за весь год:
(Предыдущие выпуски — по метке «Пионер»)
В 1969 году продолжалась золотая пора журнала «Пионер». Сегодня посмотрим вперемешку два номера за этот год — четвёртый и пятый.
Главные темы «официальной» части обоих номеров предсказуемы: в № 4 это годовщина со дня рождения Ленина, в № 5 — со дня основания пионерской организации. Ленину повезло больше — за счёт довольно любопытных материалов о его учителях, подготовленных школьниками Ульяновска:
А вот воспоминания Подвойского о первых пионерах — скучные и не особо достоверные. Но это, в общем, обязательное продолжение — всё новые тексты Подвойского на эту тему публиковались в «Пионере» уже почти 20 лет…
Зато с художественной прозой всё хорошо. В четвёртом номере печатается окончание «Мессенских войн» Любови Воронковой — пожалуй, лучшего её исторического романа для детей. Минимум беллетризации, максимум Павсания, причём пересказ очень внятный.
Занятно сравнить «чернофигурные» иллюстрации Евгения Медведева к Воронковой с его же картинками к «Приключениям Гомера Прайса» Р. Макклоски (Женевская конвенция ещё не подписана, переводных текстов публикуется много!), которая начала печататься как раз в следующем номере.
Весёлая приключенческая повесть с гангстерами, скунсом, юным Гомерам и его дядюшкой Одиссеем, я её в детстве любил.
Крапивина с продолжением в этом году, в виде исключения, нет — только короткое «Бегство рогатых викингов», потом, кажется, вошедшее в «Мушкетера и фею».
Несколько хороших рассказов. Вот один - Михаила Барышева о мальчике, войне и археологической находке…
А вот рассказ В.Тузова любопытен не столько сам по себе, сколько тем, что именно на нём, кажется, пришёл в «Пионер» художник Сергей Трофимов, который в следующее десятилетие, в 1970-е, станет одним из основных иллюстраторов журнала.
Рассказ и стихи Е.Кумпан про лошадей с рисунками В. Перцова
Сказки представлены не абы кем, а Рэем Брэдбери:
В пятом номере начали печатать сценарий Гайдара (с предисловием Фраермана) для несостоявшейся экранизации «Военной тайны», от повести он заметно отличался:
В очень хорошей рубрике тех лет со «взрослыми стихами» — Николай Асеев и воспоминания о нём Бориса Слуцкого:
Стихов вообще много, включая сочинения вьетнамского мальчика, но в основном так себе. Впрочем, зато тут же — первая вроде бы публикация «Резинового ёжика» Мориц (по соседству с постоянной и очень неплохой шахматной рубрикой):
А про остальное, уже в основном нехудожественное, в следующий раз.
(Предыдущие выпуски — по метке «Пионер»)
Посмотрим, как выглядел сентябрьский номер «Пионера» пятидесятилетней давности?
В этом году в журнале произошли большие изменения — прямо посреди года, с третьего номера. Во-первых, увеличился формат (очень неудобно потом оказалось делать годовые подшивки). А во-вторых, журнал стал гораздо ярче: если раньше он печатался в два цвета, а в середине было четыре страницы цветных вклеек, то теперь цветным стал весь номер. Правда, привыкли к этому не сразу — в 1968 году ещё довольно много картинок практически чёрно-белые, просто на цветной подложке. Но к концу года журнал стал уже таким же ярким, как и впоследствии.
Заглавный лист, «Ключ к номеру», с рекламой основных материалов. На обложке, соответственно, с 1 сентября поздравляют «Трое Неизвестных» из регулярного раздела по математике.
Главная повесть этой осени — крапивинская «Тень каравеллы»
Фактически, это была только первая часть — вторая, «По колено в траве», появилась в том же «Пионере» два года спустя. Видно, как пока осторожны с цветом в иллюстрациях:
С Крапивина номер начинался. Но сразу после — материалы к предстоящему юбилею комсомола с хроникой разных лет:
Потом — маленький поучительный рассказик с рисунком Чижикова:
Дальше — большой очерк о том, как устроен театр. Таких материалов в эти годы было много, и в основном интересные.
В следующем году будет цикл очерков по истории театра, а пока — об устройстве театра современного. Автор явно читал соответствующую книжку Карела Чапека, хотя пишет не так весело. Но вполне познавательно.
И ещё научно-популярного. Вот тут уже все цветовые возможности используются по-полной:
И не только рисунки, но и фотографии!
Обещанная на первой страничке подборка для собирателей значков. Правда, примеры в основном редкие и труднодоступные для советского школьника:
Рубрика «Поэтическая география», из которой этот «Поющий бархан», оказалась недолговечной новинкой…
Переводные стихи продолжают появляться. А художник Галанин становится одним из самых заметных в журнале в следующие годы — наряду с Медведевым и Доброхотовой…
Ещё один рассказ, на этот раз трогательный, про обезьянку:
Мы уже писали про повесть Бориса Никольского, напечатанную в «Пионере» парой лет раньше, а здесь его публицистика — про солдатское расписание дня:
Тоже вполне познавательный очерк:
Математический раздел с задачками от Троих Неизвестных:
В разделе книжных рекомендаций благополучно сочетаются книги о Дзержинском и об иконописи…
Из «Любимой папки профессора Коллекциани-Собирайлова» с историческими анекдотами о знаменитых людях потом проистекли «Весёлые ребята» Пятницкого и Доброхотовой (как это вышло - вот тут описано).
Несколькими номерами раньше в «Пионере» печатался цикл «Сказки Британских островов» (про него мы, может быть, ещё напишем). Самую пародийную из них немедленно переработали для самодеятельного театра:
Раздел «Ума палата» с загадками и головоломками появился в этом же году и сохранялся довольно долго, в отличие от случайных выпусков на эту тема в 1966-1967 годах…
Даже анекдоты в этом номере довольно забавные:
(А мой любимый из «Пионера» той же поры — вот:
«— Куда опять запропастился чай?
– Ничего ты не можешь найти! Чай в аптечке, в баночке из-под какао, на которой написано “Соль”…»)
И вот такое красивое разбазаривание продовольствия на задней странице обложки…
Вообще эти и два последующих года «Пионера» - мои самые любимые. Выложим ещё что-нибудь оттуда…
Прошлым летом мы показывали номер журнала «Пионер» пятидесятилетней давности — 1966 года (а потом писали ещё про пару повестей из тогдашнего «Пионера» отдельно). Почему бы не продолжить?
Итак, «Пионер» за 1967 год, июльский номер.
Удивительно, но в год пятидесятилетия революции материалов на эту тему сравнительно немного, а в некоторых номерах (в том числе в этом) вообще практически нет. К столетию Ленина было уже иначе…
Зато в номере — два рассказа, и оба — с участием собак.
У М.Левина, впрочем, собака действует в основном в завязке: ребята завели буйного щенка, он налетел на старые неисправные часы, те внезапно пошли, а герои рассказа приписали эту заслугу себе и прослыли искусными часовщиками.
Они надеялись на этом подзаработать (за первую «починку» старшие их премировали), но их завалили неисполнимыми заказами, а отказаться уже было нельзя. Пришлось обращаться к настоящим часовщикам и тратить собственные деньги… Вообще действие куда больше вращается вокруг денег, чем обычно в «Пионере».
Во втором рассказе пёс, «чёрный, как пишущая машинка», — главный герой. Действие во время войны и на войне, и в конце пёс получает трофейную «невесту» — суку из Германии.
А к рассказу прилагается послесловие Виктора Шкловского об авторе — его приятеле Исае Рахтанове. С недавно разрешёнными упоминаниями их общих знакомых — Олейникова, Хармса и т.д.
Со стихами в летних номерах, как обычно, хуже, чем в зимних: здесь только разворот Эммы Мошковской и страничка посредственных переводов с болгарского:
Ну, и читательская поэтическая самодеятельность в разделе «Кораблик»:
Зато сразу две повести с продолжением. Одна, как положено, Крапивина — «Люди с фрегата “Африка”».
Читая эту повесть в «Пионере», я понятия не имел, что это продолжение «Той стороны, где ветер» — первая часть печаталась ещё в том году, когда мы «Пионер» не выписывали. Надо сказать, что повесть, где в первой же главе гибнет положительный юный герой, произвела сильное впечатление.
А ещё так же с продолжением в этом году публиковались «Чистые камушки» Лиханова и «Вино из одуванчиков» Брэдбери. Но они пришлись на начало и конец года, вторая же повесть в номере 7 — это «Мэри Поппинс» в заходеровском изводе.
Иллюстрации Владимирова и Терлецкого для меня так и остались «картинками по умолчанию» к этой вещи…
Вообще 1967 год для «Пионера» оказался поразительно урожайным именно на сказки — и народные, и авторские. О них, может быть, сделаем потом отдельный пост, если кому будет интересно.
Как и в предыдущем году, много публицистики и всякого познавательного. Большой очерк о московском метро:
О военном сотрудничестве соцстран:
Краеведение — о Кижах, даже цветная вкладка задействована:
Николай Сладков ведёт рубрику о животных и птицах:
Большой очерк о крушении нефтеналивного танкера и экологических последствиях этого:
И к кинофестивалю — обширный обзор новых детских фильмов, включая «Айболита 66» и «Неуловимых мстителей».
«Неуловимым» особенно много место отведено, на радость почитателям: и очерк, и встреча с актёрами, и вклейка…
Одна из новых рубрик в этом году — архивно-музейная (кстати, единственный материал в номере на тему революции и гражданской войны), даже с шифровками на бересте:
Продолжаются многие рубрики прошлого года — например, познавательная «Почему и отчего»:
Очерк о том, как работают в музеях с мумиями, большой, на этой странице только начало…
Неизменный шахматный раздел:
Спортивный:
А вот раздел головоломок исчез (ничего, уже в следующем году в «Пионере» появится и останется на много лет «Ума палата»!) Из юмора заметнее всего длинный, на весь год, комикс про Смехотрона и Полиглота работы Ведерникова:
Увы, придуманный в предыдущем году раздел доктора Полиглота по обучению иностранным языкам прервал своё существование почти сразу. А персонаж остался.
Не все из постоянных разделов «Пионера» представлены в этом номере. Нет здесь, по каникулярному времени, другого нового раздела — математического, зато в других номерах «Трое Неизвестных» появляются регулярно:
Нет и «Кругосветки» — самого зубодробительно-идеологизированного раздела, «про зарубеж»:
В других номерах есть и книжные рецензии:
И материалы для самодеятельного театра — пьесы и советы к постановке:
И даже «отдел мод» (рубрика «Храбрые портняжки», из которой потом выросла «Академия домашних волшебников») иногда удостаивался картинки на задней странице обложки:
В целом 1967 год оказался не менее интересным, чем предыдущий.
А в следующем году журнал ждали большие перемены — в основном к лучшему…
1967 год в жернале «Пионер» оказался удивительно урожайным на сказки — и народные, и авторские. Первые мы покажем сегодня, а об авторских сказках (большинство из них были напечатаны подряд, под Новый год) речь пойдёт в следующий раз.
Особенно повезло сказкам африканским: в первом же номере выложена ашантийская сказка про Ананси в пересказе В.С. Диковской (она по сказкам ашанти специализировалась, но в «Пионере» их больше не было).
(А вот моя любимая сказка ашанти в пересказе Диковской, но не из «Пионера», а так, к слову).
Иллюстрировал африканские сказки Олег Зотов (более известный, кажется, стилизованными под лубок картинками к сказкам Пушкина, к албанским сказкам и к книжке М.Годуновой про бирманских мальчишек — он вообще умел работать в очень разных стилях).
В пятом номере с его рисунками — снова африканские сказки. На этот раз, как ни странно, в пересказах Анны Гарф, которую мы знаем почти исключительно по сказкам алтайским:
Впрочем, алтайскую сказку Анна Гарф тоже дала — в одиннадцатый номер. Владимиров и Терлецкий в «Пионере» иллюстрировали прежде всего авторские переводные сказочные повести (в предыдущем году — «Короля Матиуша Первого», в этом же — «Мэри Поппинс»), но алтайские боги, герои и чудища у них тоже получились:
И напоследок — пара мексиканских сказок, тоже в пересказе, из мартовского номера:
(Окончание будет)
(Начало здесь)
Главной авторской сказкой в журнале «Пионер» 1967 года была, конечно, «Мэри Поппинс» Памелы Трэверс в переводе Бориса Заходера.
Иллюстрации, как и следовало ожидать, Ю. Владимирова и Ф. Терлецкого.
Я с «Мэри Поппинс» познакомился именно с этими рисунками и привык к ним. Когда чуть позже вышло книжное издание, картинки Калиновского для меня так и не стали «своими». А иллюстрации Владимирова и Терлецкого, кажется, не переиздавались…
Текст журнальной редакции, впрочем, тоже не вполне совпадал с книжным вариантом — некоторые главы были отобраны иные, чем в книге 1968 года.
Перевод (а местами пересказ) и там, и там был неполным, но, кажется, все мои сверстники привыкли в основном к заходеровскому изводу…
А в декабрьском номере, перед самым Новым годом, в «Пионере» дали целую подборку авторских сказок — с рамкой про волшебника-сказочника. И даже цветную вклейку ему выделили:
И рамку, и первую сказку иллюстрировал Андрей Брей. Это была сказка того же Заходера «Отшельник и роза».
Сказка большая, при желании её можно прочитать или перечитать тут, а мы дадим только картинки:
Дальше — пара сказок Петера Хакса из очередной книжки про Генриэтту и дядюшку Титуса.
Сказки Хакса я к тому времени уже знал (и любил) вот по этой книжке. А пьесы его попали мне в руки гораздо позже.
Затем шла чешская сказка Милоша Мацуорека:
Вот тут она целиком. Картинок Евгения Медведева к ней всего пара.
Но самым неожиданным был большой отрывок из «Дерева желаний» аж самого Уильяма Фолкнера!
Кстати, не знаю, переведена ли эта повесть на русский целиком…
Как и положено, её иллюстрировали те же Владимиров и Терлецкий.
И в виде приложения — английские стишки в переводе В.лугового и с картинками моей любимой Натальи Доброхотовой:
Ни до того, ни после не помню в «Пионере» столь урожайного на сказки года!
1837-1838 годы оказались для Ватанабэ Кадзана переломными. В эту пору он рисовал много, в том числе и самые знаменитые свои картины, очень разные. Вот два портрета конфуцианского учёного Итикавы Бэйана — вверху, так сказать, «частный», внизу — «официальный», оба в европейской манере, как Кадзан её понимал.
Над официальным портретом там вверху ещё китайские стихи. Самому Бэйану картина очень понравилась, он в ответ подарил Кадзану собрание китайских рисунков и всячески его расхваливал. Через три года всё изменится…
А вот пейзажи «в китайской манере»:.
И уже в духе местных портретов красавиц — гейша Отакэ, любовница художника. И не только любовница: китайские стихи на картине (с цитатами из старинных поэтов) имеют смысл: «это мой лучший критик!» Вообще женских портретов у Кадзана мало, два или три.
Ещё один портрет тех же лет — Таками Сэнсэки. Он же — Ян Хендрик Даппер: Таками отвечал за ведомство по делам иностранцев и взял для общения с ними голландское имя. Он был боевым офицером (участвовал в подавлении одного самурайского мятежа), астрономом-любителем (благо европейский телескоп имелся) и большим знатоком заморских стран по меркам токугавской Японии.
А Кадзан в это время всё больше интересовался этими самыми заморскими странами — и уже не только по части искусства. Эдо как раз посетил глава голландской фактории в Нагасаки, Йоханнес Ниманн, большой книгочей и человек образованный — он успел поучиться с трёх или четырёх крупнейших европейских университетах. Кадзан поспешил свести с ним знакомство — встречался лично, кажется, лишь однажды (Ниманн показался ему огромным!), но зато начал обмениваться подробными письмами со множеством вопросов, на которые Ниманн охотно отвечал. Как устроено европейское образование и кто самые выдающиеся тамошние учёные? Как маленькая Португалия сумела подчинить огромную Бразилию? Бывают ли в Европе такие процессии, как у японских князей, когда те направляются в Ставку? У какой европейской страны самое сильное войско, а у какой — самое храброе? Если Луну изучают в телескоп, то узнали ли уже, она обитаема или нет? Богата ли, на иноземный взгляд, Япония, и какими японцев вообще видят иноземцы? И так далее. Ниманн терпеливо (и, кажется, довольно честно) отвечал — и ответы его повергали Кадзана одновременно в восхищение и уныние.
Восхищался он успехами «южных варваров» - научными и военными (университетская система образования произвела на него особенно глубокое впечатление). Но тем страшнее было представлять, что случится, если этот чужой и могучий мир столкнётся с Японией не через узенькую калитку в Нагасаки, а напрямую — и особенно если столкновение это будет враждебным. А такого не избежать, недаром Ниманн сказал: «Самое удивительное в японцах — это их миролюбие. Двести лет мира — такого не может даже вообразить ни одна европейская страна! В Европе где-нибудь да воюют каждый день».
А только что, в прошлом году, случилось неприятное происшествие. Англия, желая наладить отношения с Японией, отправила на корабле «Моррисон» на родину нескольких японских моряков, которых отнесло к канадским берегам (и ещё нескольких, потерпевших крушение близ Филиппин и уступленных Англии испанцами). Увы, судно направилось не в Нагасаки, а прямо в Эдо, причём без предупреждения. С берега по нему открыли огонь — правда, пушкари были неумелыми (Ниманн тоже о японской артиллерии был самого низкого мнения — как, впрочем, и о фортификации) и промахнулись. На «Моррисоне» пушек не было, судно ретировалось, двинулось дальше вдоль побережья, попыталось пристать в Сэндае — и снова, конечно, нарвалось на огонь. Тут уж капитан понял, что ничего не получится, и покинул японские воды с самыми недобрыми воспоминаниями. А в Эдо только через год (как раз когда приехал Ниманн) узнали, что это было за странное явление. Между прочим, Кадзан не знал, что человека и судно можно называть одинаково; то есть если корабль называется «Моррисон», то, наверное, это по имени капитана. А одного европейского Моррисона он отлично знал по книгам — миссионера, автора китайского словаря и переводчика Библии на китайский; и по такому-то великому учёному, прибывшему с благими намерениями, мы открыли огонь! Англия не простит… (На самом деле тот Моррисон уже несколько лет как умер, но в Японии этого никто не знал.)
Су У, древний китайский посол, много лет проведший в плену у сюнну
Чем больше становился интерес Кадзана к Европе, тем он был и опаснее. Основа Японии — конфуцианство; значит, видимо, основа Европы — тамошнее главное учение, христианское. Если не разобраться, что оно собой представляет, — Япония окажется не в силах понять образ действий европейцев. Христианство в Японии, правда, запрещено под страхом смертной казни, но любознательный человек найдёт способ разобраться в чём угодно. Кадзан раздобыл какую-то голландскую книжку на религиозные темы и попросил одного из своих друзей перевести ему текст. Кадзан пробовал и сам читать ту самую китайскую Библию в переводе Моррисона, но далеко не продвинулся.
Он понимал, что играет с огнём. Самое ценное, что у него было — пятьсот с лишним книг и два-три десятка картин, всё, что скопил за жизнь, — он передал своему князю. «Зачем мне это?» — удивился князь. «Будет голод — продайте, купите риса и раздайте подданным», — мрачно ответил Кадзан. Он понимал, что в случае чего вырученные за собрание средства пойдут скорее не на бедных, а на уплату долгов удела Тахара — но лучше так, чем если Кадзан попадётся и всё его имущество конфискует Ставка.
Тигр в бурю, 1838. Куда более мрачный, чем тигр с первой картины Кадзана (и даже не полосатый)… Говорят, после смерти художника этой картиной князь покрыл долги своего удела на три тысячи золотых. Сумма сказочная, так что это может быть легендой, — но легендой показательной.
Вообще 1837-1838 годы были для княжества неудачными: недороды, тайфун, пожары… Кадзан на своём посту сумел добиться раздачи зерна из княжеских амбаров и из запасов местных зажиточных крестьян — голод оказался смягчён, но опасность следующего недорода смягчать было уже нечем. И это, конечно, способствовало мрачному настроению удельного чиновника.
Вскоре он составил первую свою политическую записку — о том, что такое Запад и что он думает об иноземной угрозе. О том, что нет никакой единой «заграницы», что Китай, Россия и Англия, скажем, — это совсем разные страны и вести себя с ними стоит по-разному. Что у нас до сих пор со страхом и ненавистью вспоминают русских пиратов тридцатилетней давности (Хвостова и Давыдова) — но никто не задумывается о том, что Россия славна не флотом, а армией, а вот Англия, которую недавно так обидели в случае с «Моррисоном», может прислать куда более страшный флот, чем те маленькие русские «Юнона» и «Авось». Что из пяти частей света одна — Европа — уже захватила три — Африку, Америку и Австралию; да и в Азии осталось всего три державы, на которые она ещё не наложила руку: Япония, Китай и Персия (Турция для Кадзана была европейской страной). Что Наполеон уже показал, на что способно европейское оружие даже против такого же европейского. Что как только Англия с союзниками и Россия поделят между собою Китай и Персию, настанет очередь Японии. И никто — даже полководцы в Ставке, даже мудрые конфуцианцы! — об этом всерьёз не думает. Мы, писал Кадзан, подобны лягушке в колодце, не понимающей, что кроме колодца есть и океан…
Вывод был для Кадзана очевиден: море — прекрасная, но недостаточная защита для наших островов, необходимо укреплять побережье, и укрепления строить на западный лад, а не такие, которые можно снести залпами с одного военного судна. У Кадзана тут были единомышленники в Ставке, где как раз, после случая с «Моррисоном», рассматривался вопрос о береговой обороне; но там же имелись и противники, и их было куда больше. Сановник Эгава Хидэтацу, в основном единомышленник Кадзана, прослышал о его записке (Кадзан её, разумеется, не публиковал, но читал друзьям, знакомым, в конфуцианских кружках) и попросил Кадзана составить доклад на эту тему. Кадзан составил: и про иностранную угрозу, и про каменные крепости и форты, и про то, что от крепостей будет мало толку, если Япония не попытается строить суда по западному образцу. Эгава прочёл, сказал: «Слишком резко вышло, смягчи»; Кадзан вздохнул, но переписал помягче.
Одновременно его добрый знакомый Такано Тё:эй написал и распространил в списках собственное сочинение на тему западной силы и европейской угрозы (в частности, о том, что англичане уже посягают на острова Огасавара, они же Бонин). Это сочинение некоторые тоже стали приписывать Кадзану.
Главным противником Эгавы был Тории Ё:дзо:, тоже высокопоставленный политик и видный конфуцианец. С Эгавой ему тягаться было непросто — тот был влиятелен и со связями; а вот нанести удар по Кадзану и Тё:эю — легко. Тории завербовал одного из кадзановских приятелей, тот уговорил художника прочесть ему целиком и записку, и доклад, и переписку с Ниманном, всё запомнил и доложил Тории. Стало складываться замечательное обвинение из двух пунктов — правда, противоречивых. Во-первых, Кадзану вменялось низкопоклонство перед Западом и сеяние панических настроений. Во-вторых — разжигание розни с Англией и чуть ли не подготовка частного военного похода на острова Бонин (они заботили в основном Тё:эя, но Кадзан же его друг и единомышленник!) Ну, заодно попробовали пришить и связи с мятежниками — теми самыми, с которыми расправлялся недавно Таками Сэнсэки. Летом 1839 года Кадзан оказался в эдоской следственной тюрьме для самураев. Все обвинения он, конечно, отрицал и устно, и письменно.
Сперва Кадзан духом не падал: обвинения ложны, Тёэй вроде бы на свободе, Эгава — тем более, друзья и ученики за него, Кадзана, хлопочут, скоро всё разъяснится. Больше всего он тревожился за свою старую мать — которую препоручил заботам своего любимого ученика Цубаки Тиндзана; жена и дети, судя по письмам, его волновали меньше — пусть, если что, отрекутся от него.
Тюремные наброски
Назначили нового следователя — и обвинений сразу прибавилось. Теперь Кадзан обвинялся ещё и в том, что через острова Бонин собирался бежать на Филиппины или даже в Америку (прямо на судне «Моррисон»!), и других на такое же подбивал; а кроме того, выдал Ниманну, явному шпиону, много сведений о Японии — пусть устарелых, но всяко не предназначенных для иностранцев. Всё это тянуло на смертную казнь.
Снаружи тоже дела шли плохо. Тё:ана всё же арестовали. Косэки Санэй, тот, что переводил для Кадзана христианскую книжку и раздобыл словарь Моррисона, перерезал себе вены, чтобы избежать суда и казни. Бакина взяли, но он сумел убедить следствие, что лично с Кадзаном был знаком, а никаких преступных замыслов его не только не разделял, но даже не знал о них. Итикава Бэйан, когда его спросили, знает ли он Кадзана, прилюдно заявил: «Мы даже незнакомы! Кто это вообще такой?» Портрет его был уже знаменит, и Бэйан разом прослыл на весь Эдо и лжецом, и трусом. Сато: Иссай, когда его попросили вызволить ученика из тюрьмы, ответил: «Я сперва дождусь приговора», и не пошевелил и пальцем. Зато другой наставник и друг, Мацудзаки Ко:до:, хлопотал за художника где только можно.
Мацудзаки Ко:до: с наставничьим жезлом
Кадзан отрицал всё, что мог, но своих текстов отрицать не мог. В руках следователей был первый извод его доклада, где о беспечности правительства говорилось очень резко. Кадзан попросил Эгаву представить итоговый, исправленный и смягчённый доклад — но Эгава уже понял, что Кадзан тонет, и не удостоил его ответом. За полгода в темнице Кадзан разболелся — и основательно, несколько раз врачи говорили, что он не выживет.
В начале 1840 года дошло до суда. Приговорили, как и ожидалось, к смертной казни, но Мацудзаки Ко:до: подал прошение о помиловании. Он умел быть убедительным: Кадзана не казнили и из эдоской тюрьмы перевели «по месту происхождения» — в удел Тахара, под домашний арест. Кадзан говорил: «Есть один человек, которому я в жизни обязан большим, чем своему господину и чем родному отцу — это Ко:до:».
В Тахаре Кадзан вновь встретился с матерью, женой и детьми; он был ещё болен, но уже пробовал рисовать. Своего дома у него там давно не было, художнику уступил жильё тот агроном, которого тот несколько лет назад выписал поднимать сельское хозяйство в княжестве. Денег не было, только долги; кое-как выручали подарки от оставшихся немногих друзей и учеников. Сперва художник надеялся прожить огородом при доме, но земледелец из него был никакой. Вообще Кадзан был на деле всё-таки эдосцем и к деревенской жизни не просто не приспособлен — она внушала ему отвращение: «как можно жить в месте, где идёшь в нужник во дворе — а там сидит лиса и смотрит на тебя?» Мать утешала его: «Ну, считай, что мы всей семьёй на даче».
Портрет матери
Писать и рисовать ссыльному было можно, заниматься каким-либо промыслом или торговлей — запрещено; вообще содержать его полагалось князю, но тот об этом не заботился — в это время он вообще пребывал в Осаке по правительственному заданию. Пришлось в обход запрета продавать картины и рисунки. А работал Кадзан много — «если положу кисть, совсем расхвораюсь». Вот несколько его работ этого последнего года — целиком и куски покрупнее:.
Картины по старинным китайским историям — «Пока варилась каша» (за это время вся жизнь во сне прошла) и «Ворота сановника Ю» (справедливого судьи)..
Для заработка особенно годились гравюры, в том числе «открытки»-суримоно:
Покупатели находились — к домику ссыльного приезжали самураи из Эдо и сходились окрестные крестьяне позажиточнее. Пошли слухи (кажется, всё же ложные), что приходят они не только ради живописи. А тут Кадзан ещё задумал устроить выставку своих работ (первую в жизни). И тут прошёл грозный слух: в Тахара прибывает важный чиновник, подчинённый того сановника, при котором служили и господин Эгава, и господин Тории — якобы с проверкой. За Кадзаном накопилось уже много нарушений в ссылке, и он не сомневался: чиновник едет, чтобы в лучшем случае перевести его на дальний остров. (На самом деле и у чиновника, и у его начальника были совсем другие дела в этих краях, к Кадзану не имевшие ни малейшего отношения.) Сподвижники тахарского князя Ясунао прямо говорили: «Кадзан делает всё, чтобы подвести своего господина и не дать ему продвинуться на службе Ставке». Ответить на это можно было только одним способом: он простился с семьёй и в ноябре 1841 года покончил с собой.
Перед смертью Кадзан оставил письма для родных и друзей. Десятилетнему сыну от писал: «Позаботься о бабушке и будь хорошим сыном своей матери: она очень несчастный человек. Ты теперь глава семьи: ты в ответе за старшую сестру и младшего братца. Но запомни: даже если будешь умирать с голоду — никогда не служи двум господам!» Брату писал: «Прости за хлопоты, но я должен умереть, чтобы не подвести господина. Длинно писать не буду: долгие проводы — лишние слёзы». Ученику Цубаки Тиндзану писал: «Моя смерть вызовет злословие и насмешки — прошу тебя во имя нашей дружбы, вытерпи это. Пройдёт несколько лет, наступят большие перемены — и кто знает, не начнут ли люди горевать обо мне?»
Кадзан вспорол себе живот в хозяйственном сарае близ дома, где жил. «Помощника», чтобы снести голову и прервать мучения, у него не было — но он успел вытащить из тела короткий меч и полоснуть себя по горлу. Матери его не было дома; вернувшись, она нашла тело в луже крови и сказала: «Какой позор! Мой сын перерезал себе горло, как женщина?» Но, подойдя ближе, увидела рану в животе и кивнула: «Нет. Всё-таки это действительно мой сын, он умер как подобает». Она пережила Кадзана на три года.
Старый Мацудзаки Ко:до: записал в дневник: «Кадзан был осуждён из-за чужих необоснованных страхов и погиб из-за собственных необоснованных страхов». Он тоже умер через три года.
Цубаки Тиндзан прожил на десять лет дольше и прославился как знаменитый мастер в жанре «цветы и птицы». Писал он и портреты, но никому из многочисленных учеников этого умения не передал.
Дочь Кадзана вышла замуж, через развелась, всю жизнь прожила в Тахара и умерда в 1880-х, няней при детях последнего тахарского князя. Сыновья Кадзана тоже служили князьям Тахара. Старший рано умер (он никогда не служил двум господам), младший дослужился до отцовской высокой должности, но в Тахара ему было тяжело. Он женился на приёмной дочери Тиндзана, учился при его мастерской, оставил службу, стал известным художником и получал награды на уже мэйдзийских выставках. Внуков у Кадзана не было.
Князь Ясунао на следующий год получил долгожданный пост при ставке. Его преемник выхлопотал Кадзану амнистию — в последний год сёгуната.
(Приложение будет)
(Продолжение. Начало: 1)
Ватанабэ Кадзану приходилось довольно много ездить по стране — сперва в основном с князем Тахара или по княжеским поручениям. Ему это нравилось: Эдо был привычен, тахарская глушь опостылела, а страна была разнообразна и хороша, и её можно было рисовать, вести путевые дневники и слагать стихи. В 1825 году из этого получилась книжка «Подлинные виды четырёх провинций»; «подлинные» — в смысле, что все рисунки делались с натуры, не слишком частый случай для тогдашних пейзажистов. Кадзан выбирал просто места, которые ему нравились — не знаменитые своими храмами и святилищами, не прославленные в старинных стихах; это тоже было редкостью. Вот несколько из них:
Равнина Камахара
Весёлый квартал в Итако
Сторожка на реке Нака
Управа в Синамити:
Побережье Уранака
В Кабуки есть жанр пьес: «Смута в доме таком-то», «Со:до:моно». Могущественный князь умирает, злые придворные интригуют против юного или слабого законного наследника и пытаются посадить (иногда успешно) на его место кого-то неподобающего, а по ходу дела преследуют, изгоняют или озадачивают почти невыполнимыми заданиями положительных героев, преданных законному господину. Княжество Харима могущественным никогда не было, но в остальном многое вышло как в театре. Князь умер, жены и детей у него не было, только сводный младший брат, болезненный юноша по имени Томонобу, с которым Кадзан, несмотря на десять лет разницы в возрасте, дружил и сопровождал в поездках. Смерть князя скрыли и начали срочно искать наследника, которого можно было бы объявить «посмертно усыновлённым». По всем правилам и обычаем таким должен был стать Томонобу, единственный близкий родич, и Кадзан на это и рассчитывал. Но княжеское окружение предпочло иной путь. Удел Харима был разорён и по уши в долгах; а в богатом уделе Химэдзи (славном своим замком, самым красивым в Японии) князю хотелось попочётнее пристроить своего шестого сына. Доходы Химэдзи были раз в двенадцать больше доходов Харимы, и если бы окружение покойного харимского князя согласилось заявить, что тот ещё при жизни усыновил молодого господина из Химэдзи, тот прибыл бы в новые владения с большим «приданым», которое решило бы по крайней мере вопрос долгов. Начались споры, Кадзан был за Томонобу, но его слово стоило мало; наследником был объявлен Ясунао из Химэдзи, и сёгунская Ставка дала на это своё разрешение. Томонобу с Кадзаном были схвачены и помещены под арест во избежание смуты и выпустили только после того, как новый князь утвердился на своём месте.
Томонобу отправили на покой по состоянию здоровья — он особенно не переживал, ему предоставили в Эдо хороший дом и назначили неплохое содержание; здоровье его, кстати, поправилось, и он благополучно прожил до восьмидесяти лет. А Кадзан был в гневе: решение старших самураев он счёл предательским по отношению к харимскому роду. Он засел в Эдо, в замок возвращаться отказывался, крепко пил, шумно брюзжал, писал удельному начальству ядовитейшие письма — и рисовал. .
Примерно тогда он подружился с Мацудзаки Ко:до: — деревенским мужиком, пришедшим в Эдо «с рыбным обозом» и ставшим знаменитым конфуцианским наставником. Ко:до: был лет на пятнадцать старше Кадзана и охотно взял художника в ученики. А тот рисовал его портреты.
Мацудзаки Ко:до:
Отказаться от службы Кадзан, конечно, не мог; пришлось вернуться к новому князю. Ясунао не было и двадцати, из роскоши Химэдзи он попал в нищету своего нового удела, и чувствовал себя очень неуютно. Отец заплатил долги Харимы, но, в общем, тем и ограничился. А молодой князь был честолюбив, мечтал о блестящей карьере при Ставке. Он советовался с Кадзаном как человеком более опытным, тот, как положено конфуцианцу, исправно давал господину советы в духе всяческой умеренности и сильно его разочаровал. Карьера не задалась, Ясунао сперва с горя заболел, а потом пустился в разгул, завёл обширный гарем и снова залез в долги. Служилые стали разбегаться — но не Кадзан: у него уже был замысел, как вернуть княжество законным наследникам. У Томонобу был маленький сын, и Кадзан хлопотал о помолвке этого мальчика с ещё не рождённой дочерью Ясунао. Самое удивительное, что всё получилось: у князя сыновей не было, а дочка таки родилась, её выдали за сына Томонобу, и тот потом унаследовал родовой удел после Ясунао.
Кадзан взялся восстанавливать хозяйство княжества, пригласил опытных агрономов, завёл производство бумаги, выработал пятилетний план — дела стали чуть-чуть поправляться. Князь пришёл в восторг, пожаловал Кадзану должность, которую когда-то занимал Ватанабэ Садамити (высокую, но не доходную). Кадзану этого было мало, но он старался. И даже рисовал в эти годы меньше обычного — в основном в китайском духе, но не только.
Князь теперь принадлежал к харимскому роду, начал изыскания по поводу своей местной приёмной родни, поручил Кадзану уточнять родословные — и для этого отправил в новую поездку по стране, а сам остался дома. Кадзан был счастлив: путешествие, да ещё без надзора начальства! Взял ученика, отправился в путь, по дороге рисовал и слагал стихи. Разыскал, между прочим, мать Томонобу, давно вернувшуюся в родную деревню и потерянную из виду княжеским домом. Записки об этом путешествии стали, пожалуй, лучшей книгой Кадзана. Потом — ещё поездка, ещё один дневник… Кадзан чувствовал себя почти что Басё:.
Портрет Басё:.
У Кадзана завёлся друг, врач и химик Такано Тё:эй, большой поклонник европейских наук (его привечал Томонобу). С его лёгкой руки Кадзан в 1830-х годах тоже заинтересовался западной наукой, а ещё больше — западным искусством. Познакомился с Генрихом Бюргером, учеником и помощником знаменитого Зибольда. Начал разыскивать европейские книги и пытаться их читать — первой такой книгой оказался труд Кемпфера о Японии, который Мацудзаки Ко:до: удалось купить за 15 золотых. У Тё:эя и других врачей нашлись западные книги по медицине и зоологии, с анатомическими иллюстрациями. Кадзан пришёл в восторг: так вот в чём секрет заморской живописи! Голландский и немецкий ему не давались, за переводом приходилось обращаться к друзьям-медикам. Тем было некогда — Кадзан приохотил к «голландским диковинам» Томонобу и убедил его оплачивать переводы. А сам перерисовывал гравюры из этих книг.
Гиппократ
В 1835 году умер совсем молодым любимый сын писателя Бакина, давнего друга Кадзана. Безутешный отец попросил художника нарисовать портрет усопшего. Кадзан согласился и велел вскрыть уже заколоченный гроб. «Но ты же его с пелёнок знал, двадцать лет!» — изумился Бакин. «Натура есть натура», — ответил Кадзан. Гроб вскрыли, он установил два зеркала под разными углами, сел работать. Молодой человек получился на картине совсем живым.
Такидзава Кинрэй, сын Бакина
А вот ещё один портрет тех же лет. Это свекровь Кадзановой сестры, госпожа Ивамото. Видно, что с европейскими гравюрами художник уже неплохо знакомю
(Продолжение будет)
Из очерков в этом журнале может сложиться впечатление, что все или почти все японские художники были на редкость удачливы — занимались своим делом, прожили долгую жизнь, умерли почтенными старцами в окружении верных учеников и восторженных почитателей; ни власти, ни другие опасности их особенно не преследовали. Это, конечно, не так. Просто те, кто рано умер или не имел возможности много рисовать, оставили меньше работ и зачастую менее известны.
Художник, о котором мы расскажем сегодня, жизнь прожил непростую, умер недоброй смертью и ещё после смерти довольно долго считался то запрещённым, то полузапрещённым. А он при этом был одним из самых интересных мастеров первой половины XIX века, когда Япония ещё была «закрытой страной», но и китайское, и европейское искусство уже были известны и соблазнительны. Звали его Ватанабэ Кадзан (渡辺 崋山, 1793–1841).
Работ Кадзана сохранилось довольно много, он рисовал в японской, китайской и даже европейской манере и прославился прежде всего как портретист. Но вот автопортретов его не осталось — то изображение Кадзана, которое можно видеть выше, сделал уже посмертно его любимый ученик Цубаки Тиндзан. Зато сохранилась автобиография (не вполне достоверная, впрочем), сохранились дневники, письма, свидетельства друзей и казённые документы. Так что о жизни его известно довольно много. Кадзан («Цветочная Гора»)— псевдоним, настоящее его имя Нобору, но мы уж будем называть его так, как он сам предпочитал. Все иллюстрации далее - работы Кадзана.
Родом Кадзан из княжества Тахара (близ Нагои), его отец, Ватанабэ Садамити, был знатного происхождения и занимал довольно высокий служебный пост. Но само княжество было маленьким и захудалым по меркам токугавской Японии, сам Садамити уже давно тяжело болел и сидел на половинном жалованье, жена его тоже не отличалась крепким здоровьем, семья же насчитывала одиннадцать человек, из них восемь детей и одна дряхлая старуха. Жалованья отчаянно не хватало, жили почти впроголодь, но жаловаться не полагалось и на прибавку рассчитывать не приходилось. Детей пристраивали куда получится — кого в монастыри, кого в услужение к зажиточным столичным господам, кого в приёмышик родичам побогаче; это не очень помогало — большинство из них умерло ещё подростками. Сам Кадзан, старший сын в семье, на службу поступил в семь лет (был приставлен к юному княжичу), но это было малое подспорье.
Ватанабэ Садамити, отец Кадзана.
Кадзан был смышлёным, ему с детства прочили учёную конфуцианскую карьеру. Но это означало много лет расходов и нескорые и сомнительные доходы. Так что в шестнадцать лет он пошёл в ученики к художнику — сперва к одному, потом к другому. Рисование тоже требовало расходов — на кисти и бумагу, но и заработать было можно, продавая на праздниках по грошу благопожелательные или забавные картинки. Рука у Кадзана была быстрой, рисунков он делал много.
Школа. 1818
Продают золотых рыбок. 1818.
На конфуцианские науки, правда, времени почти не оставалось. Так прошло десять лет, Кадзан рисовал всё лучше и обзаводился друзьями. Он был рослым и громогласным, его друг Бакин вспоминал, как Кадзан на пирушке лихо пил сакэ из человеческого черепа. Унынию не поддавался, писал бодрые стихи:
«Глянь — весна пришла!
Даже дождевой червяк
Выполз посмотреть!»
Самая, кажется, ранняя сохранившаяся картина Кадзана (1815). Подпись гласит, что благородный муж, мягкий и чуждый себялюбия, сможет и тигра приручить. Доброе слово и кошке приятно…
Здоровье, к счастью, не подводило — хотя, судя по дневникам, спал Кадзан в ту пору четыре-пять часов в сутки, в остальное время работал и учился. В крошечном княжестве на службе было три с половиной сотни самураев, никогда не воевавших; Кадзан гордился двухсотлетним мирным токугавским правлением, но тосковал по временам, когда воины были настоящими бойцами. Его приятель вспоминал: в лавке старьёвщика молодой Кадзан нашёл ветхий панцирь со следами засохшей крови. Лавочник заверял, что владелец доспеха пал в битве при Сэкигахара. Кадзан истратил все свои (и занятые у друзей) деньги, купил панцирь и не расставался с ним даже в постели. Так продолжалось, пока мать это не увидела и не возопила: «Всё-то ты всякую грязь в дом тащишь! Выкинь эту гадость немедленно!» Почтительный сын повиновался беспрекословно.
Разные рисунки и надписи. 1820
Женитьбу себе Кадзан долго не мог или не хотел позволить (впрочем, как и его князь), но у женщин пользовался успехом. В дневнике он писал: «У каждого свои пристрастия [и череда примеров из китайской древности], я вот больше всего люблю женщин. Если человек не любит есть, пить и спать с женщинами — не очень-то он человек!»
В тридцать лет он всё же женился на девушке по имени Така, раза в два моложе себя. У них родилось потом трое детей — но, похоже, большой любви между супругами не было. Жена не упоминается ни в одном письме Кадзана, он ни разу её не рисовал (а вот наброски его ученика Тиндзана сохранились, судя по ним, Така была спокойной и симпатичной женщиной). Она пережила мужа на три десятка лет и умерла уже при Мэйдзи.
Друзья пристроили Кадзана в ученики к знаменитому конфуцианскому наставнику по имени Сато: Иссай (1772–1859). Днём учиться было некогда — Кадзан работал; Иссай согласился учить его по ночам — но на ночь ворота княжеской столичной усадьбы, где юноша имел право проживать при отце, запирались, просьба сделать исключение успеха не имела. Кадзан вспоминал: «Вот тогда я и понял: главная моя цель — одолеть семейную бедность, а для этого сделаться лучшим художником в стране!»
Сато Иссай. 1821. К этому портрету учителя Кадзан сделал множество набросков, некоторые сохранились:
Таких картин в Японии ещё не было — на картинах предыдущих столетий изображение гораздо более плоско и условно; даже в скульптуре столь «живых» образов не встречалось, кажется, с камакурских времён, полтысячелетия. Вот другой конфуцианец — престарелый Такихара Суйкэн, с чьим сыном дружил Кадзан:
Портрет Суйкэна нарисован через месяц или два после смерти учёного, в 1923 году. А ещё через год умер Ватанабэ Садамити, и Кадзан взялся за портрет отца — при жизни не решался:
Суйкэн был дряхлым стариком, Садамити — инвалидом; О:дзора Будзаэмон со следующего портрета слыл уродом и диковинкой. Он страдал гигантизмом — ростом сильно больше двух метров, худой, большерукий, большеногий, нескладный, добродушный и робкий. Тем не менее, как юноша из самурайской семьи, он нёс службу при князе Кумамото — и всюду привлекал к себе назойливое внимание. В Эдо все зеваки сбегались смотреть на великана, а художники наперебой выпускали печатные картинки с Будзаэмоном; когда дело дошло до картинок непристойных, власти запретили его изображать, а сам Будзаэмон заперся в доме и выходил на улицу только при крайней необходимости. Например, сопровождая своего князя к Сато: Иссаю. Там с ним и познакомился Кадзан, они поладили, и великан позволил себя нарисовать.
В одном письме Кадзан сравнивает себя с этим злополучным человеком: ему мир вокруг тоже всё больше становился не по росту…
(Продолжение будет)
(Начало: 1, 2, 3)
«Наступили большие перемены», как Ватанабэ Кадзан и ожидал. При Мэйдзи о нём заговорили снова — и с уважением: и как о художнике, и как о прозорливом политике. В 1881 году вышел первый альбом с рисунками Кадзана — теми самыми, которыми он зарабатывал в ссылке и которые послужили одной из причин его гибели. Сам Кадзан, кажется, относился к ним не слишком серьёзно, но нам они нравятся. Очень светлые.
Не каждое из географических открытий связывали с мелодраматической историей. Острову Мадейре в этом отношении повезло. Вот что писал о нём Антониу Гальвао (он же Гальвано, 1490–1557), португальский воин, путешественник и литератор (кстати, первым высказавший идею о том, что хорошо бы прорыть Панамский канал) в своей книге по истории географических открытий:
«...Остров Мадейра был открыт около этого времени [1344 г.] англичанином по имени Машам, плывшим на парусном судне из Англии в Испанию вместе со своей женой. Он сбился с курса из-за бури, прибыл на этот остров и бросил якорь в гавани, которая теперь называется Машику. Так как его жена страдала морской болезнью, он со своими спутниками высадился на берег. Тем временем корабль начал дрейфовать, был унесен в море, и они остались на острове. С горя жена его умерла. Машам, очень любивший свою супругу, построил на острове часовню, или склеп, назвал ее часовней Иисуса и написал или вырубил на надгробном камне имя своей жены и свое собственное, а также сообщил причину того, почему они прибыли на остров. Потом он сам сделал лодку из цельного ствола, так как тамошние деревья очень велики в окружности, и вышел в море со своими соотечественниками, которые оставались с ним на острове. Без паруса и руля он достиг африканского побережья. Тамошние мавры сочли это за чудо и доставили их к властелину той страны. А властелин удивился этому происшествию и отправил их к королю Кастилии.»
Более кратко, но в том же духе этот случай пересказывали и другие португальские авторы немного раньше и немного позже. Имя героя менялось — Машам, Машим, Матам, Мечем, Махин… К началу XVIII века под пером автора «Островной истории», солдата и священника Антониу Кордейру (1641-1722), она приобрела такой вид:
«Когда в Португалии правил Жуан I, а в Англии — Эдуард III, жил там знатный английский рыцарь, по имени Машим. Он поже¬лал взять в жены знатную даму Анну Арфет. Но так как их родители на это не соглашались, они решили уехать во Францию, которая тогда воевала с Англией; Они так торопились, что доверились морю и сели на судно, отплывавшее из Бристоля, не дождавшись кормчего.
На них обрушилась сильная буря, и так как у них не было кормчего, умевшего вести судно, то они много дней проблуждали в море, не зная, где находятся, до тех пор, пока не прибыли к косе, по которой сбегал с суши в море резвый ручей. Тогда дама Арфет попросила Машима сойти там на берег хотя бы на два дня, чтобы исцелиться от морской болезни. Машим сделал это вместе с шестью сопровождавшими его друзьями. Но на третью ночь снова разразилась буря и разбила их корабль. Теперь они вынуждены были остаться на этой земле и почувствовали себя еще более затерянными, чем на судне в море. Через три дня дама Арфет умерла, не перенеся несчастья, в котором она себя обвиняла... Машим же попросил своих верных друзей не покидать его и остаться при его невесте, а на пятый день сам скончался. Спутники позаботились о том, чтобы вырыть покойным общую могилу и похоронить их там. Над могилой они воздвигли большой каменный крест и написали на нем эту печальную историю.
После того как этот труд, к которому они приступили с великим почтением, был завершен, пораженные горем спутники Машима решили оставить землю, которая оказалась превосходной, но безлюдной, и довериться морю. Они сделали это при помощи сохранившейся лодки от их судна или (как рассказывают другие) челна, изготовленного из ствола большого дерева. Сев в лодку, они покинули остров и через несколько дней достигли побережья Берберии, где все попали в плен к маврам».
Дальше Кордейру рассказывает, как в плену спутники Машима познакомились с кастильским кормчим Хуаном де Аморесом, который подробно расспрашивал об их приключении и всё запоминал. Потом испанца выкупили, но по пути домой в Андалусию он н был вновь пленён — на этот раз португальским капитаном Жуаном Гонсалвишем Зарку (или Барку), которому и поведал, как можно попасть к незнакомым островам. Гонсалвиш доложил принцу Генриху Мореплавателю, тот — своему отцу-королю, и в итоге была организована новая экспедиция, в ходе которой Жуан Гонсалвиш и де Аморес вновь открыли острова группы Мадейра, вскоре заселённые португальцами. А обломки креста, установленного над могилой рыцаря Машима и его возлюбленной, показывали в гавани Машику ещё в XIX веке.
Готовый сюжет для трогательного и приключенческого фильма! (Поэму на эту тему один португальский романтик в начале XIX века, кажется, таки написал.) Увы, концы с концами в этой истории не сходятся ни в каком её изводе.
Эдуард III Английский умер в 1377 году после полувека царствования, а муж его внучки Жуан Добрый Португальский (ещё более долговечный — и, кстати, отец Генриха Мореплавателя) взошёл на престол только в 1385 году.
Списки английского дворянства XIV века довольно подробны — но там не значатся ни Машам-Машим-Мечем, ни Анна Арфет. В самой Португалии некий моряк Машику жил — в 1379 году король даже пожаловал ему дом в Лиссабоне за какие-то неведомые заслуги. Но больше об этом Машику неизвестно ровно ничего, и о Мадейре и соседних островах нет никаких упоминаний до времён Генриха Мореплавателя, когда туда добрался Жуан Гонсалвиш Зарку — в 1418 году он открыл островок Порту-Санту, а на следующий год — соседнюю Мадейру.
Что до испанца де Амореса, едва ли можно поверить, что бедняга томился в плену у берберов семьдесят лет. Но сам испанец, судя по всему, существовал: о нём же, судя по всему, писал в самом начале XVI века Валентин Фердинанд (он же, на иберийский лад, Фернандес). Сам Фердинанд — тоже интересная особа: полунемец-получех из Моравии, художник (и приятель Дюрера), печатник и переводчик (в частности, перевёл «Книгу Марко Поло») на португальской службе. Между прочим, знаменитый дюреровский носорог основан именно на наброске в письме Фердинанда — самого-то зверя Дюрер не видел, его доставили именно к португальскому двору.
Так вот, об открытии Порту-Санту этот Фердинанд пишет куда прозаичнее (и несколько косноязычнее позднейших авторов — он-то литератором не был):
«Жуан Гонсалвиш остановился с враждебными намерениями против кастильцев у мыса Сан-Висенти на малом барке, не имея, однако, возможности захватить добычу и не зная, куда он для этого должен направиться. Один кастилец, находившийся у него на службе, предложил провести его к острову Порту-Санту, если он хочет получить хорошую добычу. “Господин мой, — обратился он к Гонсалвишу, — отправимся на остров, который я вам покажу, и где завоеватели Канарских островов заготовляют мясо и воду. Отнимем у них их корабли, если они сошли на землю, и возьмём их на суше в плен!”
Это предложение привело к большим спорам среди моряков, однако они пустились в плавание. Когда Гонсалвиш со своими спутниками прибыл на остров, кастильцы уже три дня как покинули его, однако пришельцы нашли ещё следы костра, брошенные козьи внутренности и несколько туш. Португальцы запаслись мясом, взяли еды и дров, задержались на несколько дней и нашли эту землю очень хорошей. По возвращении Гонсалвиш доложил об этом инфанту [Генриху Мореплавателю], который остановился в Сагрише, и просил его разрешения заселить тот остров».
Разрешение было дано и инфантом, и самим королём Жуаном, а в следующем походе к Порту-Санту Гонсалвиш открыл и собственно Мадейру.
Памятник Гонсалвишу, водружающему каменный гербовый столб-падран - такие португальцы ставили на новооткрытых берегах. Тоже, впрочем, выдумка: ставить такие столбы начали лишь через полвека после означенной даты, а герб Португалии на памятнике ещё более поздний (до 1484 года был похожий, но другой).
Так что за честь открытия Мадейры и соседних островов соперничаю португальцы, испанцы, итальянцы (первые острова приблизительно в этом месте отмечены на одной итальянской карте за добрых полвека до Зарку). Но рыцарь Машим и его возлюбленная, похожа, всё же выдуманы… А жаль.
Другие посты про сугороку - по метке "Игры"
В прошлый раз мы смотрели детскую и простую игру сугороку, сегодня покажем взрослую и посложнее. Но сюжет столь же частый: там было путешествие (такие сугороку произошли от ранних игр «По дороге Токайдо:»), здесь — жизненный путь (эти произошли от буддийских сугороку, показывающих путь к просветлению или в рай будды Амиды, но очень быстро они ограничились вполне земным путём к успеху). В разные времена, конечно, такие «карьерные» сугороку выглядели по-разному; наша игра называется «Жизненный успех при Мэйдзи» (明治立身雙六 «Мэйдзи риссин сугороку»). Напечатана она была в новогоднем приложении к журналу «Тайё:» («Солнце») за 1898 год, сочинил её писатель Ко:да Рохан (幸田露伴, 1867-1947), рисовал уже знакомый нам Томиока Эйсэн (富岡永洗, 1864-1905).
Правила довольно замысловатые, так что при небольшом количестве полей игра не такая уж быстрая. Ходят по полям не по какому-то заданному маршруту, а на каждом поле бросается кость и показывает шесть вариантов перемещений в разные концы. Начало — на поле «Удача», со всякими новогодними игрушками и забавами:
Здесь в первый раз и бросается кубик. Выпадет 1, 2 или 3 — жизненный путь придётся начинать в бедной халупе, где стенки залатаны чем попало (включая картинку из Ооцу), но усердный мальчик прилежно учится при коптилке.
А выпадет 4, 5 или 6 — добро пожаловать в счастливое детство, с роскошной усадьбой и верховой лошадкой:
Бросок кости на полях детства, богатого или бедного, открывает возможность перейти к двум основным типам полей в игре. В половине случаев, и для бедных, и для богатых, это «выбор» (立 志, кокородзаси) — имеется в виду выбор рода занятий по собственному усмотрению, без дополнительного броска. Занятий предлагается шесть.
1. «Учёность» или «Наука» (文) — этакий властитель дум на университетской кафедре или даже в законодательном собрании:
2. «Преподавание» (師)— конфуцианский наставник с преданными учениками:
3. «Предпринимательство» (商) — наш герой идёт то ли в Торговую палату, то ли в банк:
4. «Военное дело» (武) — лихой кавалерист сражается с наиболее вероятным противником, бородатым и в казачьей папахе:
5. «Ремесло» (工), в данном случае даже скорее «художество», с раскраской храмовой статуи:
6. И, наконец, «Сельское хозяйство» (農) — тут даже сам крестьянин не нарисован, только стадо. Впрочем, скотоводство — это тоже современно:
Но и при бедном, и при богатом детстве остаётся ещё по три итога броска кубика. Они ведут на самые многочисленные поля — «жизненные позиции», или «образ жизни».
Вот «Жадный до всего» (多欲, таёку) — многоглавый, многорукий и длинношеий, как чудовище рокурокуби. Для него всё равно привлекательно: и книги, и оружие, и счёты, и художество (в западном стиле на этот раз)… Хоть разорвись! А на деле это — пропуск хода.
«Ленивец» (怠慢, тайман) лежит в прострации, среди книг, выпивки, табака… Не лучшая жизненная позиция.
«Опустившийся» (堕落, дараку) — с бутылкой чего покрепче и с гулящими девицами:
Но и тот, и другой могут стать «Раскаявшимися» (悔悛, кайсюн) и вымолить прощение у родителя, наставника или начальника:
Некоторым везёт: вот «Удачливому» (僥倖, гё:ко:) добрая фея ни с того ни с сего принесла кучу денег:
А можно попробовать вести одинокую, отшельническую жизнь (守節, сюсэцу) — и тут тоже вполне может явиться небожительница и указать дорогу к храму:
И, наконец, две лучших жизненных позиции. Одна — это «Довольный жизнью» (自得, дзитоку), окружённый плодами (в буквальном смысле) своих трудов:
(Когда мы впервые смотрели эти картинки, то решили, что это — Ньютон под яблоней, а предыдущий товарищ — поэт с музой.)
И самый достойный путь — «Благотворителя» (積善, сэкидзэн), который щедро оделяет бедняков подаянием:
С каждой из «жизненных позиций» может открыться новый выбор «рода занятий», а может предстоять переход к другой «жизненной позиции». Так, из «Бедного детства», скажем, на выпавшие очки 1–3 переходишь к «выбору», на 4 — обленишься (прилежное учение тоже надоедает!), на 5 — станешь разбрасываться («жадный до всего»), зато на 6 — привалит удача! А избравший военную службу на 1 становится «довольным жизнью», на 2–3 — одиноким отшельником (после вынужденной жизни в коллективе), на 4 — «жадным до всего» (после жизни по уставу), на 5 — ему грозит предаться разгулу и опуститься, на 6 — сделаться ленивцем и вволю отдохнуть. По-своему вполне убедительно!
А переход к окончательному выигрышу (пейзаж с черепахой, журавлём и сосной, новогодними символами долголетия; впрочем, фея с деньгами прилетает оттуда же) возможен только с полей «Довольный жизнью» и «Благотворитель».
Игра поучительная и довольно увлекательная — мы пробовали!
Мы оба любим детективы Росса Макдональда про Лу Арчера, и вот недавно собрались и купили старый десятитомник 1990-х годов. Переводы очень разные по качеству, и вообще составлялся десятитомник довольно странно, но уж что есть, то есть.
Там не только про Арчера вещи, конечно. Среди прочего — «Беда преследует меня», она же «Ночной поезд», довольно ранняя и довольно плохая повесть Макдональда, тогда ещё Кеннета Миллара, про шпионов. И вот там перевод иногда выдаёт потрясающие эффекты!
«— Кучулейн по кличке Гончая из Ольстера, — сказал я, — когда изнывал от ран, полученных в бою, не уходил куда-то и не отдыхал, как рядовые люди. Он отправлялся в определенные места и практиковался в том, чтобы разгромить какую-нибудь банду.
— Шло ли это ему на пользу? — спросил Эрик. На его бледном лице играла странная улыбка.
— В конце концов он свихнулся. — Я перекинул ноги через край полки и спрыгнул вниз. Эрик пинком подтолкнул стул в мою сторону и протянул сигарету.
— Если ты обо мне беспокоишься, то зря, — сказал он. — Я слишком большой эгоист и слишком практичен, чтобы свихнуться или даже надломиться.
— Но меня удивляет, что ты допустил неблагоразумный поступок. Если ты думаешь, что я вырвался из объятий Морфея, бога сна, чтобы обсудить твои личные дела, то ошибаешься. Я лучше расскажу тебе о знаменитом священнике Кучулейне. Стиви Смит написал о нем хорошие стихи...»
О ком речь, в общем, понятно. На всякий случай вот оригинал этого отрывка:
Только две вещи нам любопытны. Во-первых, каким образом Кухулин оказался «знаменитым священником»? А во-вторых, какой Стиви Смит и какое стихотворение здесь имеются в виду? Если кто подскажет, будем признательны!
Ну, раз заметка про «Царя Кынчхого» многих заинтересовала, расскажем сегодня о другом корейском историческом сериале, тоже довольно старом (2007 г.) и не самом известном — и при этом совершенно на «Кынчхого» не похожем. Смотреть его, впрочем, сложнее: сериал короткий (восемь серий, непорезанный в общей сложности — около десяти часов) и поэтому плотный и ёмкий, повторов «для уразумения зрителем происходящего» мало, и сюжетно важной может оказаться какая-то мелочь, проскользнувшая мимо глаз. А поскольку по жанру это — довольно закрученный детектив, плотно переплетённый с любовной историей, то мелочи бывают важны. Мы вообще многое важное уловили только со второго пересмотра — хотя понравилось уже с первого.
Недоразумения начинаются уже с заглавия. Называется сериал по-корейски примерно «Печальная песня Столицы» (한성별곡), в английском переводе он превратился в «Придворный заговор» («Conspiracy in the Court»), по-русски расползся в «Королевский двор: тайна заговора». И заговор, и двор, и тайна там есть, но исходное название всё же подходит лучше. Потому что, сразу предупреждаем, это грустная и даже мрачная история.
Действие происходит на рубеже XVIII и XIX веков, на исходе правления короля Чонджо — одного из самых любимых в корейском кино государей. Это был такой незадавшийся местный Пётр Великий, реформатор и прогрессист, пытавшийся рывком вывести очень отсталую тогда Корею на уровень соседних, а то и европейских держав. Он враждовал со знатью, покровительствовал наукам, поощрял заимствования западной техники и технологий, пытался сокращать непомерно раздутые чиновничьи и армейские штаты, казнил десятками и устраивал гонения на христиан. При этом семейные и личные отношения у него были в духе его современника Павла I, и даже жёстче — что на характере, кончено, сказалось. В фильмах и сериалах Чонджо обычно персонаж неоднозначный, но скорее положительный (или даже полностью положительный). Противодействие, однако, оказалось слишком сильным, замыслы короля кончились ничем, а после его смерти наступила такая лютая реакция, что через дюжину лет по королевству Чосон прокатилась настоящая пугачёвщина.
В отличие от изящного Чонджо в «Рисующем ветер» или, скажем, от героического — в «Десяти днях покушений на короля Чонджо» (кстати, лучший о нём сериал — но по-русски, кроме самых первых серий, существует только в совершенно чудовищном переводе), в «Печальной песне» перед нами король уже осознавший своё поражение, разбитый и, в общем, умирающий, но ещё сопротивляющийся. Играет его Ан Нэ Сан, актёр замечательный (король в «Луне в объятиях солнца», автор «Хон Гиль Дона» в «Великолепной политике» и «Рассказе книжного червя», Чан Як Ён в «Свете луны, очерченном облаками» — и ещё множество ролей), а Чонджо стал его первой ролью в исторической ленте.
Король у него получился очень убедительный — жуткий, жалкий, жестокий, затравленный и всё же по-своему обаятельный, так что понятно, откуда у него столько врагов и почему даже некоторые из этих врагов всё же принимают его сторону. К началу сериала его основной замысел — перенос столицы на север, вполне оправданный в военном и идеологическом смысле и совершенно разорительный в смысле хозяйственном. «Заговоры» из английского и русского названия сериала — это, конечно, заговоры против Чонджо, причём с разных сторон, не только придворные.
Но король — не главный герой, главные — трое других. О них говорить ещё сложнее: всё-таки перед нами детектив, и хорошо бы обойтись без особых спойлеров. Так что тут мы расскажем только их предысторию — тем более что в сериале она раскидана по мелко нарезанным обрывкам воспоминаний, и это здорово мешает пониманию.
Центрального персонажа, за которым в основном следит камера, зовут Пак Сан Гю, а играет его красавец Ким Джи Хан (Тальталь из «Императрицы Ки»), тут ещё совсем молодой (это его первая роль после одного киношного безымянного эпизода).
Пак — сын довольно видного сановника, но сын внебрачный, и из-за этого в постоянном душевном раздрае. Тем более что отец с ним довольно суров и резок, хотя и благожелателен, а горячо любимая Паком мать уже полностью спилась. В ранней юности Пак едва не пошёл по стопам матери, был шалопаем и пьяницей — и по ходу дела познакомился с дочкой соседа, важного сановника Ли. Это, собственно, главная героиня, играет её Ким Ха Ын (беглая актриса из «Охотников на рабов», королева Инкюн из «Чан Ок Чон» и так далее — у неё здесь тоже первая роль на телевидении, хотя в кино она уже к тому времени немного поиграла) . Господин Ли был верным соратником и даже наставником молодого Чонджо, он тоже борец за просвещение и прогресс, его дом полон западных штучек, на стене висит карта мира иезуитского издания, а умница-дочка ходит в очках и занимается обучением неграмотных простолюдинов.
(Судя по дальнейшему, очки её — просто часть образа «девушки новых времён», большую часть фильма она без них вполне обходится.)
Среди обучаемых ею — способный парень по фамилии Ян, которого она готовит аж к государственным экзаменам на чиновничью должность. Парень этот станет третьим из главных героев, но о нём позже.
Впрочем, отношения героев и тогда не лишены некоторого садомазохизма…
Пак и барышня Ли друг другу сильно нравятся, но тут отец отправляет Пака учиться за границу, в Китай. Когда парень возвращается, всё изменилось: господин Ли внезапно попал под обвинение в измене и погиб, его жена и дочь проданы в рабство и пропали без вести, усадьба разорена и так и стоит заброшенная…
Отец пристраивает безутешного Пака на службу в полицию — и, как выясняется, это было умным решением. Там Пак находит и старшего друга, и интересное занятие — при всём кошмаре, который представляет собою чосонская стража тех времён. И подружка у него завелась — хозяйка весёлого дома, постарше его, но умная и добрая; правда, он-то к ней относится именно по-приятельски, и не больше (а зря, это едва ли не самый хороший человек во всей «Печальной песне…»). В начале действия собственно сериала молодой полицейский увлечённо (хотя и не всегда удачно) расследует сразу несколько дел — и за ними начинают проступать фигуры из прошлого, в том числе всё ещё любимая им барышня Ли в совершенно новой и страшноватой роли…
Вообще когда этот сериал ругают, больше всех достаётся главной героине — за холодность и непредсказуемость. Когда я первый раз смотрел, то тоже порой недоумевал: почему она поступает так, а не иначе? (Холодность-то понятна — ей так досталось в жизни, что тут уж или вешаться, или полностью заморозиться и быть способной что-то делать хотя бы под таким «самонаркозом».) Но после более внимательного пересмотра всем её действиям вроде бы нашлись убедительные объяснения…
Героиня до и после бедствий
В целом, любовный сюжет всей истории в том, что два молодых человека (Пак и Ян) в юности влюбились в девушку, потеряли её — а потом встретились с нею, когда она стала уже совсем иным человеком. Пак-то по сути не очень изменился сам — он такой же простодушный и по возможности честный малый, немного недотёпа — но уже многообещающий профессионал, и это для него очень важно. Служба в полиции на него успела повлиять — и в хорошую, и в плохую сторону. Полицию корейцы в своих дорамах не склонны приукрашивать, ни современную, ни старинную… А вот Ян преобразился куда сильнее, став из не пойми кого со внушёнными барышней Ли идеями служения державе и народу цепким и хищным купцом, у которого идеи всё равно, конечно, есть, но уже совсем другие: это на нас, буржуазии, всё держится уже сейчас и, тем более, за нами будущее.
Играет его Ли Чхон Хи — и очень хорошо играет, в роли «тёмного героя» он смотрится куда лучше, чем, например, в роли безусловно положительного изобретателя Ён Силя в «Сечжоне Великом». И его странная внешность тут тоже очень хорошо пришлась. Он тоже любит свою бывшую учительницу — но куда более яростно и отчаянно, и ради этого своего чувства заключит союз с кем угодно и уничтожит тоже кого угодно. И при этом обстоятельства складываются так, что Паку и Яну приходится быть союзниками, а постепенно даже стать друзьями или почти друзьями…
Дальше начинается собственно действие основной истории, и пересказывать его я не буду. Отмечу только несколько характерных черт.
Ну, что играют тут замечательно все, даже исполнители второстепенных ролей — это у корейцев нередко. Но таком «тесном пространстве», когда всё это требуется ужать в объём десяти серий, получается очень концентрированно.
Во многом этот сериал вообще снят скорее в духе корейских полнометражек — и по мрачности, и по плотности, и даже операторская работа местами совсем «киношная».
Вот старая королева, главная противница Чонджо во всех фильмах про него. (Ну, не очень старая, хотя и числится его бабушкой — но между нею и королём, внуком её покойного мужа, на самом деле меньше десяти лет разницы в возрасте…)
Вот совершенно замечательный Первый Убийца. Человек, которого Ян рассматривал исключительно как орудие — и ошибся.
Министр с пистолетом — тоже не самая частая фигура в исторических дорамах… Вообще министры тут хороши, независимо от их партийной принадлежности. Но их много, и запомнить всех важно! И огнестрельное оружие — сквозной мотив всего сериала…
Придворная злодейка. Вот она недооценила то, насколько к ней относятся просто как к орудию…
Этого важного персонажа не знаю как охарактеризовать, не выдавая сюжета… Скажем так, наставник героини.
Старший товарищ героя, «честный полицейский». Блестящий боец, но не неуязвимый.
Та самая кисэн, самый хороший человек в этой истории
Пак с королём
Пак со своим начальником. Даже самый мрачный корейский сериал не может обойтись без балагана — здесь его обеспечивает прежде всего Пак Чхоль Мин с его пронзительным голосом. Очень выразительный получился начальник — дёрганый, продажный, бездарный, сварливый — но симпатичный, и не только тем, насколько он любит своих подчинённых вообще и Пака лично.
Это ему взятку дают — не борзыми щенками, но париком для супруги. Возьмёт, конечно…
Главного злодея не покажу — кто он, выясняется только в последней серии (и я вот до этого момента и не догадывался, только потом хлопнул себя по лбу: а ведь и впрямь, были же подсказки!). И, кстати: в первой серии Ян сажает за решётку своего конкурента-купца, и тот исчезает с экрана. Так вот: запомните этого эпизодического персонажа, в самом конце он окажется крайне важен! (Но нет, главный злодей — это не он.) И отец героя тоже поднесёт сюрприз…
Играет его, кстати, Ким Ын Су, тот, который в «Царе Кынчхого» — когурёский министр с орехами в руке.)
Схема связей действующих лиц. Вот их всех приходится держать в голове…
Вообще сюжет очень ладный, хотя следить за ним и сложно (одна из ключевых сцен в середине, когда героиня принимает важнейшее решение, вообще опущена и восстанавливается только из намёков). И детективная составляющая вполне добротная, и напряжение сохраняется. Один из приёмов — вполне себе в духе Мартина и «Песни Льда и Пламени»: предсказать, кто из героев и когда погибнет (ну, кроме тех, про которых это можно подсмотреть в учебнике истории или в википедии) — задача маловыполнимая, своих, так сказать, Эддардов Старков тут несколько. Кто уцелеет к самому концу, — не скажу, но последняя сцена вполне в духе всего сериала. Уцелевшая пара персонажей обсуждает судьбу ещё не рождённого дитяти: «Будем надеяться, что хоть у этого ребёнка получится жить в лучшем мире, чем наш!» Это вполне стандартная для корейского кино концовка — когда «хэппи-энда» не получилось, но надежду подать надо. И здесь она — совершенно издевательская, если помнить (а корейский-то зритель помнит), какой кромешный и безнадёжный ад начался в Чосоне в следующие годы…
В общем, это невесёлый сериал — но, на наш взгляд, исключительно сильный (даже закадровая песня хорошая, что не часто бывает). Хотя, наверное, на любителя…
Есть такой хороший корейский сериал, «Царевна Супэкхян» (제왕의 딸수백향, она же «Дочь короля, Су Бэк Хян»). Действие там происходит в древнем царстве Пэкче, в начале VI века, и бойцы отборного отряда пэкческой гвардии там все мечены, как сказано в переводе, «татуировкой тапира» (играющей немалую роль в сюжете). Понятно, что никаких малайских связей у Кореи тогда не было и быть не могло, не говоря уж о южноамериканских. Но любопытно было бы разобраться, о каком звере идёт речь.
Это, в общем, несложно. Тапир по-корейски действительно, как и говорится в фильме, «мэк» (맥, 獏), и название это он перенял у баснословного чудовища с туловищем медведя, лапами тигра, хвостом коровы, хоботом слона и с иногда со слоновыми же бивнями, а иногда с кабаньими клыками. По-китайски этого зверя звали «му», но там он оказался не очень любим (хотя его головы охотно изображали на концах балок в богатых домах); а вот его японский родич «баку» приобрёл большую народную любовь, поскольку питается ночными кошмарами и очень полезен тем, кому часто снятся дурные сны. (Заодно он кушает и слишком пылкие страсти и надежды, особенно несбыточные, что тоже полезно.) В Японию баку пришёл как раз из Кореи — где-то веке в пятнадцатом, а к токугавским временам его уже вовсю и на картинках печатали, и нэцкэ в виде этого доброго чудища резали.
Как видим, представляли его по-разному — то он больше похож на слона, то на кабана…
В самой Корее зверь мэк вошёл в моду на две-три сотни лет раньше, в государстве Корё. Представляли его примерно вот так:
Правда, здесь его рацион был немного иной: помимо страшных снов (и даже несколько охотнее), он поедал железо. В честь чего и получил второе прозвание — «Железоед», Пульгасари (불가사리). Именно про него был снят знаменитый северокорейский фильм 1985 года, история которого сама по себе вполне приключенческая: южнокорейского режиссёра Син Сан Ока ради этого похитили, потом, уже сняв фильм про Железоеда, он бежал… Фильм сейчас выглядит довольно наивным и нравоучительным, но всё равно трогательный. Маленького игрушечного Пульгасари слепил из рисовой каши для своих детей кузнец — борец за справедливость и узник злого князя. Сам кузнец в тюрьме умер, а игрушка ожила, стала расти, превратилась постепенно в огромное железное чудовище и пошла защищать простой народ, разнося княжеские войска и пожирая оружие, включая пушки. Князю после долгой борьбы пришёл конец, народ возликовал. Но питается-то Пульгасари всё равно железом, и чем он крупнее — тем больше еды ему требуется. Покончив с пушками и латами, он перешёл на сельхозинвентарь, и начался голод. Дочка кузнеца объяснила своему питомцу, чем это скоро кончится, он усовестился и покончил с собою (причём осколки разлетелись в разные стороны и всё железо вновь вернулось в землю). В концовке на свет появляется новый Железоед — пока маленький и милый…
Всякий северокореец понимал (а кто не понимал — тем объяснили), что Пульгасари — это образ капитализма, который сперва прогрессивен и губит феодализм, но потом сам становится бедствием для простого народа.
Правда, Пульгасари в фильме выглядит совсем не хоботным и мало похож на зверя мэк:
Но это пока ещё не отвечает на тот вопрос, который мы поставили в начале: откуда взялась «татуировка тапира» в сериале? Действие северокорейского фильма отнесено к условному XIV веку, сам Железоед в корейском фольклоре появился незадолго до этого, а царевна Супэкхян и её товарищи делают свои наколки на восемь сотен лет раньше! Да и выглядят эти татуировки не слишком похоже не только на киношного Пульгасари, но и на хоботного зверя мэк со средневековых картинок. А именно вот так:
Тем приятнее было обнаружить образец для этой татуировки на сайте Музея Пэкче. Среди экспонатов как раз примерно той поры, когда происходит действие «Царевны Супэкхян» имеется вот такое бронзовое существо — кажется, игравшее роль курильницы:
Доказательств, что это именно зверь мэк, а не, скажем, сильно стилизованный медведь или кабан, вроде бы нет — но сходство очевидно, несмотря на отсутствие рогов. Очень симпатичное существо, по-моему. И в сериал хорошо вписалось.
Ещё одно пополнение на сайте по японским религиям: обзор жанра «преданий о возрождении в Чистой земле» и перевод «Японских записок о возрождении в краю Высшей Радости» (日本往生極楽記, «Нихон о:дзё: гокураку-ки», 983–985 гг.).
Уже давно, в 1984 г., десять рассказов из этого сборника вошли в книгу «Японские легенды о чудесах» в переводах А.Н. Мещерякова. Теперь есть наш перевод остальных рассказов (а всего их сорок два). По этому случаю расскажем немного о составителе сборника – придворном секретаре Ёсисигэ-но Ясутанэ 慶滋保胤 (933–1002).
Ясутанэ жил всё на том же рубеже X–XI веков, что Мурасаки Сикибу и Сэй Сёнагон. Но принадлежал не к их поколению, а к предыдущему: он – примерный ровесник родителей того самого блистательного Фудзивара-но Митинаги, вокруг кого вертелась тогдашняя политика. К высшей знати Ясутанэ не принадлежал, хотя и происходил из старинного рода Камо. Отец его был гадателем, знатоком Тёмного и Светлого начал, Оммё:до:, а сам Ясутанэ пошёл по другому пути – книжника, писателя и поэта, потому и сменил прозвание. Служил он при дворе в качестве государева секретаря; высокого ранга эта должность не предполагала, но требовала отличного знания китайской словесности.
Таким вообразил Ясутанэ Кикути Ёсай в XIX в.
Издавна, ещё со времён китайской древности, считается: плох тот учёный, кто не чувствует тягостного разлада в своей жизни. Понимает, как надо, но не может претворить в жизнь; видит тщетность своих наставлений правителям (и прочим людям), но не может молчать… Лет через триста после Конфуция это сделалось уже общим местом, об этом писали многие и многие – и в Японии китайская словесность была усвоена с этой проблемой вместе. К концу X века уже были примеры разных ответов на вопрос, что же делать: сохранять верность принципам и пострадать за них (как Сугавара-но Митидзанэ), удалиться от двора и жить затворником (и смириться, что очень скоро тебя забудут) – или вести двойную жизнь, быть «отшельником в миру». На службе – усердный (и вечно недооцененный) чиновник, дома и в дружеском кругу – праздный поэт во власти «ветра и потока», любитель вина, луны, музыки… Во многом таким был и Ясутанэ, только его частная жизнь была несколько другого свойства: в ней едва ли не главное место занимало буддийское благочестие. «При дворе я должный срок служу государю, дома сердцем навсегда доверился Будде» – говорит он в «Записках из беседки у пруда» (池亭記, «Титэйки», 982 г.). Эта книжка есть даже в двух переводах: В.С. Сановича (вот отрывок) и М.В. Грачёва (тут). Доверился Будде Шакьямуни – конечно, его учению в целом, но прежде всего учению о Чистой земле и о другом будде, Амитабхе, он же Амида, создавшем рай для всех в западной стороне.
Вера в Амиду в Японии была известна давным-давно, но связно изложить, на каком понимании мира она строится, взялся только старший современник Ясутанэ, монах Гэнсин из школы Тэндай. Казалось бы, всё очень просто: Амида создал Чистую землю, край Высшей Радости, и там может возродиться кто угодно – и невежда, и грешник – если только позовёт будду по имени, произнесёт молитву «Наму Амида буцу». Только как эта открытость рая для всех согласуется со всеобщим законом воздаяния, без которого буддизм немыслим? И как вообще можно поверить, что со спасением всё настолько просто – а если всё так просто, то, получается, остальные наставления Будды излишни? Позже, в XIII веке, амидаисты будут говорить парадоксами: в это невозможно поверить, потому что это истинно. А Гэнсин в конце X века объяснял и доказывал, что вера в Чистую землю – часть всё того же учения Будды, что и закон воздаяния, и сложные схемы продвижения от неведения к знанию, и длинные ряды правил избавления от грехов и обретения святости… Ясутанэ изучал это всё как мирянин – и вместе с единомышленниками создал сообщество Кангакуэ, ««Собрание ревнителей ученья»: в него входили и миряне, и монахи, они вместе читали «Лотосовую сутру» и молились Амиде, причём для монахов из государственных храмов это тоже был способ жить двойной жизнью – ведь первая, официальная их жизнь на службе в храмах, занятая обрядами по расписанию и по заказам, от этих молитв и чтений была так же далека, как у мирян жизнь чиновничья.
В «Японских записках» о Гэнсине речи нет, он ещё жив. Основателями амидаистской веры в Японии Ясутанэ называет двоих: Эннина, того самого знаменитого монаха, который долго путешествовал по Китаю, а когда вернулся, научил собратьев молиться так, как принято у китайских подвижников на горах Утайшань, и праведника Ку:я, которого изображает знаменитая статуя (из уст монаха выходят будды, они же шесть знаков, которыми пишется молитва).
В мирской своей жизни Ясутанэ был известен в основном как поэт, пишущий по-китайски. Его стихи и изящная проза входят в главные собрания китайских сочинений японских авторов. Вот тут – перевод одного из его «пожеланий», гаммон, – записей по итогам поминального обряда; такую запись обычно составлял мирянин из числа сколько-то близких, но не самых близких и родных умершего, по возможности хороший писатель.
Сочинял Ясутанэ и по-японски, но в антологии вошла только одна его песня. Её он будто бы оставил домашним, когда всё же ушёл в монахи.
Укиё оба Сомукаба кё: мо Сомукинаму
Асу мо ари-то ва Таномубэки ми ка
Если от мира уйти, то сегодня же – и без оглядки!
Кто я такой, чтобы ждать с верою завтрашний день?
Но ещё в миру он составил сборник рассказов – «Японские записки о возрождении…». Похожие сочинения есть в Китае, и наш знаток китайских книг их упоминает у себя в предисловии. Но в Японии Ясутанэ положил начало особой традиции: собирать истории об уходе в рай – дело не монахов, а мирян, причём лучших мастеров слова. Продолжение к «Японским запискам» напишет такой корифей придворной словесности, как Ооэ-но Масафуса в начале XII в., а потом ещё два сборника в середине XII в. составит Миёси-но Тамэясу, учёный энциклопедических познаний. Почему получилось именно так? Отчасти на этот вопрос отвечает в предисловии к «Японским запискам…» сам Ясутанэ. Молитва и образ Амиды, по его словам, были с ним всегда, «в спешных делах и в трудную пору». Это цитата из «Бесед и суждений» (IV–5), только у Конфуция «в спешке и в трудные времена» благородного мужа не покидает человеколюбие. Из этого следует, например, что о молитве и об Амиде, о вере и о смерти с надеждой на возрождение можно писать быстро: то есть коротко и просто, слогом летописца, а не поэта. А ещё – что летопись эта будет принципиально частная, вне политики, как раз для трудных времён. И ещё: что молитва Амиде, оставаясь делом самым частным, работает и как способ проявлять то самое человеколюбие, заботиться о других. Ведь затем молитву и произносят вслух, чтобы люди услышали, а кто-то, может быть, тоже уверовал бы. Опять-таки раздвоенность: для себя я верю или для ближних? – да чего же ещё ждать от грамотея…
Вот несколько рассказов из сборника Ясутанэ. У него они делятся по частям буддийской общины: монахи, послушники, монахини, (послушниц, правда, нет) миряне и мирянки.
18. Учитель таинств Сэнкан из храма Энрякудзи имел чин Великого светоносного учителя Закона, по мирскому счёту происходил из рода Татибана. У матери его долго не было детей, и втайне она молилась Каннон, Внимающему Звукам. Во сне она увидела, как ей дан был цветок лотоса, и после этого наконец-то забеременела и родила Сэнкана. Помыслы его были милосердны, в лице не видно гнева. Он полностью изучил явные и тайные писания Закона, не было книг, каких бы он не постиг. Кроме как на еду, он ни на что не отвлекался от книг. Он сочинил японское славословие Амиде в двадцать с лишним строк, и столице и в деревнях, старые и молодые, знатные и ничтожные – все выучили его наизусть. И повсюду многие люди завязали связь с краем Высшей Радости.
Учитель таинств во сне увидел, как кто-то сказал ему:
– Вера в сердце у тебя глубока. Разве не взойдёшь ты на лотос высшего уровня в краю Высшей Радости? Корни блага у тебя бессчётны. Ты непременно дождёшься дня, когда Мироку [будущий будда] родится в нашем мире!
Учитель восемью строками увещевал толпу монахов, десятью обетами вёл всех живых. В час ухода взял в руки свиток с обетами, устами возгласил имя будды.
Для старшей дочери господина Ацутады, исполнявшего обязанности среднего советника, Сэнкан долгие годы был наставником. Она говорила ему:
– О великий учитель! Когда твоя жизнь кончится, непременно укажи мне во сне, где ты возродишься!
И вскоре после его ухода в нирвану ей приснилось, что Сэнкан взошёл на лотосовую ладью, возглашает славословие Амиде, сочинённое им когда-то, и направляется к западу.
Сэнкан 千観 (918–983) был сыном Татибана-но Тосисады 橘敏貞, его род прославился знатоками китайской словесности. «Восемь строк» Сэнкана таковы: не пропускать обрядов иначе как по болезни; не отвлекаться не мирские разговоры во время молитвы и чтения сутр; не обсуждать достоинства и недостатки других людей, не допускать пристрастности; не вести бесполезных словопрений; не пренебрегать делами родичей, друзей, собратьев по храму; усердствовать и в подвижничестве и в учёбе; всецело стремиться распространять Закон, приносить пользу всем живым, искать возрождения в Чистой земле; соблюдать заповеди. «Десять обетов» – обеты бодхисаттвы, подходящие и для монахов, и для мирян. Фудзивара-но Ацутада 藤原敦忠 (906–943) исполнял обязанности среднего советника 権中納言, гон-тю:нагон, входит в список тридцати шести бессмертных поэтов эпохи Хэйан. О сыне Ацутады речь пойдёт в следующем рассказе.
27. Шрамана Синкаку из храма Энрякудзи был четвертым сыном Фудзивара-но Ацутады, исполнявшего обязанности среднего советника. Поначалу, когда был мирянином, служил в Правой гвардии. В четвертый год Кохо [964 г.] вышел из дому, следуя за учителем, усвоил обряды двух миров и обряд поднесения даров Амиде, каждый день трижды исполнял эти обряды, ни разу в жизни не пропустил их.
Когда жизнь его подошла к концу, он нетяжко заболел. Говорил монахам, собратьям по Закону:
– Прилетела белая птица с длинным хвостом. пропела: пора, пора! И полетела к западу, исчезла.
И ещё говорил:
– Когда закрываю глаза, перед взором моим тут же является прекрасный образ Высшей Радости!
В день, когда уходил в нирвану, Синкаку дал обет:
– Двадцать лет я подвижничал, растил корни блага, и теперь обращаю все заслуги к Высшей Радости!
В ночь его ухода в нирвану три человека видели один и тот же сон: множество почтенных монахов приплыли на ладье с драконьей головой, пригласили Синкаку взойти в ладью и с ним исчезли.
Синкаку 真覚 (ум. 978), в миру носил имя Фудзивара-но Сукэмаса 藤原佐理. «Обряды обоих миров» – таинства двух мандал, «Мира-Чрева» и «Мира-Жезла». Край «величественных заслуг» – Чистая земля будды Амиды, созданная его неизмеримыми заслугами и устроенная так, что все её жители также могут набрать великие заслуги. «Лодка с драконьей головой» – с носовым украшением в виде головы дракона; на таких лодках совершали увеселительные поездки государи и придворные. Почему-то у Ясутанэ часто путь в рай - это не полёт, а путешествие по воде; почему так, мы не знаем.
31. Некая монахиня была единоутробной младшей сестрой общинного главы Кантю. Всю жизнь жила одиноко и в итоге вступила на Путь. Общинный глава поселил её неподалёку от своего храма, утром и вечером заботился о ней. Монахиня состарилась, только и делала, что молилась Амиде. Она сказала общинному главе:
– Завтра или послезавтра я отправлюсь в край Высшей Радости. Хочу, чтобы в эти дни шли непрестанные моления.
Общинный глава созвал монахов и велел им три дня и три ночи сосредоточенно молиться, памятовать о будде. А монахиня опять говорит общинному главе:
– С запада прилетели носилки, украшенные драгоценными каменьями, вот они у меня перед глазами. Однако здесь нечисто, и будда с бодхисаттвами отбыл восвояси!
Сказала и залилась слезами. И попросила, чтобы общинный глава сам по памяти прочитал сутру. Тот дважды прочел. Назавтра монахиня говорит:
– Снова прибыла толпа святых. Пришёл мой час возродиться!
Села за занавесом, возгласила молитву и ушла в нирвану.
Монах Кантю: 寛忠 (906–977) был внуком государя Уды, принадлежал к школе Сингон и славился как знаток таинств; как обычно в эпоху Хэйан, женщина имени не имеет (хотя по уставу монахине оно положено), а называют её по ближайшему родичу-мужчине.
35. Минамото-но Икоу был седьмым сыном господина Канау, главы дворцовых ремесленников. С юных лет помыслы его склонялись к Закону Будды, прилежно читал он и мирские книги. Когда ему было двадцать с чем-то лет, он заболел, больше двадцати дней страдал и мучился, в итоге возненавидел этот мир и стал монахом в миру. Всю жизнь он усердно молился Амиде, а в пору болезни стал молиться еще чаще. Беседуя со старшим братом, монахом Ампо, он сказал:
– Я слышу в западной стороне звуки музыки.
Брат отвечал:
– А я не слышу.
Икоу сказал:
– Птица, павлин, передо мною явилась и пляшет. Перья в крыльях ее сияют.
Сложил руки святым знаком, обратился к западу и испустил дух.
Минамото-но Икоу 源憩 жил в X в. Монах Ампо: 安法 известен как поэт, сохранилось собрание его песен. Павлины, по преданиям, побеждают ядовитых змей, а потому служат вестниками или помощниками тех почитаемых существ, кто помогает в одолении «трёх ядов» (алчности, гнева и глупости). На картинах Чистой земли иногда также изображают павлинов.
39. У одной ученицы Будды из рода Фудзивара помыслы в сердце были мягки, легки, а милосердие весьма глубоко. Всегда помышляла она о крае Высшей Радости, возглашала молитву, не ленясь.
Шли годы, она старилась, и как-то раз сказала:
– Издалека слышатся звуки музыки. Не знак ли то возрождения?
На другой год снова говорит:
– Музыка понемногу приближается.
А ещё через год сказала:
– Звуки музыки с каждым годом всё ближе ко мне. Теперь они слышны словно бы над самым домом. Верно, пришёл час возрождения!
Сказала – и тут же покинула наш мир. Ушла, не болея, на страдая.
Почти все рассказы Ясутанэ в переложении с китайского на японский вошли потом в «Собрание стародавних повестей». Мы переводили в обратном порядке: сначала японскую версию, а потом по ней – текст Ясутанэ. Сокращался текст при этом почти втрое.
В следующий раз авось покажем, какие байки рассказывали про самого Ясутанэ.
Сегодняшние картинки Ёситоси — театральные. Точнее, про театральных злодеев.
Эти летучие мыши изображают персонажей пятого действия «Сокровищницы вассальной верности» (假名手本忠臣蔵, «Канадэхон тю:сингура»), весьма мрачного, надо сказать. Самурай Кампэй узнаёт, что его бывшие товарищи по службе создали тайное общество для мести за их общего загубленного господина и хочент к ним присоединиться. Но месть требует тщательной и недешёвой подготовки, участники должны уплатить вступительный взнос, а у Кампэя нет денег. Он в отчаянии, и тогда его невеста уговаривает отца, старого Ётибэя, втайне от жениха продать её в весёлый дом, а деньги отдать Кампэю на взнос — чтоб он смог выполнить свой долг. Старик, скрепя сердце, согласился — и вот он глухой ночью возвращается с вырученной за дочку полусотней золотых. Внезапно на него нападает грабитель Садакуро:. Он, между прочим, тоже бывший сослуживец Кампэя, но, будучи злодеем, мстить за господина и не думает, а потерянный доход возмещает на большой дороге. Он убивает и грабит старика — что и изображено на картинке в исполнении летучих мышей.
На всякий случай расскажем, что было дальше. Кампэю тоже надо что-то есть, но он добывает пропитание не грабежом, а охотой. Как раз в этот вечер он охотится на кабана. Убегая от него, вепрь бросается на попавшегося на дороге Садакуро: — и в этот миг Кампэй стреляет. И попадает не в зверя (который благополучно скрывается), а в негодяя Садакуро:. Огорчается — но раз уж такое дело и у убитого за пазухой большие деньги, охотник их забирает и на следующий день несёт к товарищам, чтобы заплатить свой взнос. А там уже знают, что ночью погиб старик Ётибэй — и теперь мстители подозревают, что это Кампэй убил и ограбил своего незадавшегося тестя, чтобы и за проданную девушку ему отплатить, и деньги на взнос раздобыть. Но таких грязных денег благородным заговорщикам не надо! Отчаявшийся Кампэй (который о судьбе невесты и её семьи только тут и узнал — его-то никто не предупредил!) вспарывает себе живот — но умирает не сразу. Ещё до того, как он испускает последний вздох, всё успевает разъясниться, правда вскрывается, взнос у него принимают, и он успевает перед смертью поставить кровавый отпечаток пальца под клятвой мстителей.
Изображать кабукинских персонажей (и актёров) в виде разных зверей начали ещё в конце XVIII века, а больше всего таких гравюр у Куниёси. Но у последнего, как легко догадаться, преобладают не мыши, а кошки.
А это другой кабукинский злодей — знаменитый мечник Фува Бандзаэмон, герой нескольких пьес (самая знаменитая — сочинения Цуруя Намбоку). Он похитил княжеский меч, свалил вину на другого (которому плохо пришлось), а сам бежал и стал учителем фехтования в шайке городского удальца Тё:бэя. На картинке он заходит в весёлый квартал (на нём закрывающая лицо шляпа — чтоб не опознали) — и через несколько шагов столкнётся со своим заклятым врагом и главным положительным героем этой истории (тем самым, что пострадал из-за краденого клинка). Но мы о них обоих когда-то уже подробно рассказывали — желающие могут посмотреть тут (начало, середина, конец). Вокруг Фувы летают лепестки вишен, обязательные в этой сцене, а сам он стоит в условной кабукинской позе «вот какой я крутой и страшный!» (и в итоге тоже немного напоминает летучую мышь…)
Сегодняшние картинки — к «Повести о доме Тайра», причём относятся они обе к предыстории основных событий повести.
Первая история — про славного воина Тайра-но Тадамори. Вот как излагается эта история в «Повести…» (здесь и далее пер. И.Львовой):
«В минувшие годы Эйкю жила на свете некая госпожа Гион, возлюбленная императора Сиракавы. Жилище этой дамы находилось у подножья Восточной горы Хигасиямы, в окрестностях храма Гион. Государь Сиракава часто туда наведывался. Как-то раз отправился он на тайное свидание в сопровождении всего лишь одного-двух придворных и немногочисленной стражи. Было это в конце пятой луны, под вечер; кругом нависла густая тьма. Вдобавок, как обычно весной, лил дождь, и от этого мрак казался еще непрогляднее, не видно было ни зги. Неподалеку от жилища дамы имелась кумирня. Внезапно возле нее возникло какое-то сверкающее видение. Вокруг головы сиял ореол из серебристых лучей-иголок, по сторонам виднелись как будто руки; в одной руке привидение держало нечто наподобие молотка, в другой — что-то блестящее. “О ужас, это, кажется, настоящий демон! — затрепетали от страха и государь, и вассалы. — В руке у него пресловутая волшебная колотушка... Что делать?!” Тогда государь призвал Тадамори (в то время он был младшим стражником в дворцовой охране) и повелел: “Застрели оборотня из лука или заруби мечом! Из всей свиты тебе одному под силу справиться с таким делом!” И Тадамори, повинуясь приказу, направил стопы к часовне.
“Это чудище, кажется, не слишком свирепо, — решил в душе Тадамори. — Наверное, это всего-навсего барсук или, может быть, лис... Застрелить или зарубить его было бы, пожалуй, чересчур уж грешно!” И, решив взять оборотня живьем, он потихоньку подошел ближе, глядит — свет то вспыхивает, то снова гаснет. Тадамори бросился вперед и что было сил сгреб оборотня в охапку. “Ай-ай-ай! Что такое?! Кто тут?” — завопил тот. Оказалось, то был вовсе не оборотень, а самый обычный человек. Тут подбежали остальные люди из святы, зажгли факелы, глянули — перед ними монах, шестидесятилетний старик. Этот монах, служитель храма, шел в кумирню зажечь светильник на алтаре. В одной руке он нес кувшин с маслом, в другой держал горшок с горящими углями. Дождь лил как из ведра, и, чтобы не намокнуть, он вместо зонтика накрыл голову капюшоном из связанной в пук соломы. Озаренные горящими углями, соломинки сверкали, как серебряные иголки. Так рассеялись все страхи. “Зарубить или застрелить его — какой бы это был грех! Тадамори поступил поистине великодушно и мудро. Таким и должен быть истинный самурай!” — сказал государь и в награду пожаловал Тадамори госпожу Гион, хотя, говорят, очень ее любил.
А госпожа эта была в ту пору в тягости, и государь сказал: “Если родится девочка — будет мне дочерью, а если мальчик — пусть Тадамори усыновит его и вырастит самураем!” Родился мальчик.»
Назвали мальчика Киёмори, он вырос и возвёл свой род на вершины величия, когда много лет был грозным правителем всей Японии. Показательно, что и сам он как раз тогда принял монашеский сан, что не мешало ему заниматься и делами вполне светскими.
Другие картинки к этому случаю (а их рисовали очень охотно) — и не только картинки — можно посмотреть здесь.
Вторая гравюра Ёситоси — про то, как Минамото-но Ёримаса спас государя (и даже двоих!) уже от настоящего демона, чудовища Нуэ.
«А прославился Ёримаса вот каким подвигом. В минувшие годы Нимпё, в царствование государя Коноэ, императора каждую ночь мучили таинственные припадки, он терял сознание от страха. Созвали священнослужителей самых высоких рангов, умевших творить заклятья, читали молитвы, самые сокровенные и святые, но все напрасно — каждую ночь, в час Быка, у государя начинался припадок. В этот час над рощей за Третьей Восточной дорогой клубами вздымалась черная туча, нависала над дворцом и причиняла государю страдания.»
Подумали — и поручили защиту государя Ёримае, служившему в дворцовой страже.
«Ёримаса явился во дворец, взяв с собой одного-единственного, самого надежного потомственного своего вассала Инохаяту, уроженца земли Тоотоми, в колчане у коего были стрелы, украшенные орлиными перьями. Сам же Ёримаса, в одноцветном охотничьем кафтане, взял лук, оплетенный пальмовым волокном, две стрелы с особо острым раздвоенным наконечником, украшенные перьями фазана, и встал на страже на широком помосте дворца Сисиндэн. А взял он всего две стрелы вот по какой причине: когда выбирали, кому поручить расправу с чудищем, первым назвал имя Ёримасы царедворец Масаёри, вот Ёримаса и решил, что если он промахнется и с первого же выстрела не поразит чудище, то второй стрелой пробьет голову этому Масаёри.
Как и ожидал Ёримаса, едва лишь приблизилось время мучений государя, над рощей, за Третьей Восточной дорогой, заклубились черные тучи и нависли над дворцовой крышей. Ёримаса поднял взгляд к небу и увидел в тучах очертания чудища. “Если промахнусь — не жить мне на свете!” — решил в душе Ёримаса. Медлить было нельзя; он вложил в лук стрелу, мысленно произнес молитву “Славься, бог Хатиман!” и что было сил натянул и спустил тетиву. С громким свистом вылетела стрела и поразила цель. “Попал!” — радостно вскричал Ёримаса. Инохаята бросился во двор, схватил чудище в тот самый миг, когда оно падало вниз, и пригвоздил к земле, девять раз кряду пронзив мечом. Тут сбежались придворные высоких и низких рангов с факелами в руках и разглядели чудище — голова обезьяны, тело барсука, змеиный хвост, тигриные лапы... А голос напоминал клики Нуэ, ночной птицы-оборотня. Словами не передать, как страшно было то чудище!»
На этом дело не кончилось.
«В годы Охо, в царствование императора Нидзё, снова повадилась летать над дворцом птица-чудище Нуэ, и снова ее крики то и дело тревожили государя. По примеру минувших лет, снова послали за Ёримасой. Стояла пятая луна, сумерки уже пали на землю, моросил теплый дождик. Нуэ крикнула только раз и больше не подавала голос. Ночной мрак окутал дворец, не видно было ни зги, куда целиться — неизвестно... Тогда Ёримаса взял большую гудящую стрелу — «репу» и пустил ее наугад, целясь в дворцовую крышу, откуда раньше слышался голос Нуэ. Испугавшись завывания стрелы, Нуэ громко заверещала и с криком взлетела в воздух. Ёримаса проворно вложил вторую, меньшую стрелу, изо всех сил натянул и спустил тетиву. Со свистом прорезав воздух, стрела точно попала в цель, и Нуэ свалилась на землю вместе с пронзившей ее стрелой. Во дворце поднялся шум, крики, все славили Ёримасу. На сей раз ему пожаловали парадное одеяние.»
По ходу основного действия «Повести…» уже старый Ёримаса через много лет доблестно гибнет в ходе безнадёжного мятежа, но запомнили его в основном по истории с Нуэ. Дальнейшая судьба этого демона описана в действе Но:, одном из самых хороших — мы его пересказывали тут, и там же можно посмотреть, как изображал Ёримасу и чудище Цукиока Ко:гё:.
У Ёситоси (как и на некоторых других картинках к этой истории) самого чудища в небе не видно — только чёрная туча надвигается, вполне по тексту повести. Но мало ли что там, в тучах? Поэтому по сети давно гуляет переделка гравюры Ёситоси — вот такая:
В конце концов, судя по описанию, «птица Нуэ» была ещё меньше похожа на птицу…
Сегодня у нас будет один из любимых персонажей Ёситоси.
Это Дзигоку-таю, «Адская красавица», модная куртизанка XV века из портового Сакаи. Дзигоку, «Ад» — это её профессиональный псевдоним, и наряды её, говорят, были расшиты картинами ада, скелетами и так далее. Все истории про неё — довольно поздние, уже токугавских времён, а второй (чаще даже первый!) герой этих рассказов — дзэнский монах Иккю: (1394-1481), буддийский юродивый (а также знаменитый поэт,каллиграф, чайный мастер и заодно государев сын). Вот их встреча на другой, более известной картинке Ёситоси:
Сам Иккю: к теме смерти и останков тоже был, как мы видим, пристрастен, про скелеты писал стихи, а черепа во время своих проповедей охотно использовал как «наглядные пособия», так что общий язык они с девушкой нашли. В более ранних источниках, XVII-XVIII веков, эти двое, как правило, обмениваются стихами (как, например, в рассказе 7 на этой странице — и остальные рассказы про Иккю в этом сборнике тоже увлекательны!). А в начале XIX века писатель Санто: Кё:дэн (1761-1816, тот самый, который ввёл в моду дзэндама и акудама и сочинил повесть про отшельника Хэмамуси, Токубэя Индийского и волшебных жаб) описал их встречу в одной из своих бесчисленных книжек следующим образом. Пришёл как-то Иккю: в весёлый дом в Сакаи и заказал рыбу и выпивку (монахам, разумеется, запрещённые). Адская Красавица, узнав об этом, решила, что монах он поддельный, и распорядилась послать музыкантов и танцовщиц развлечь гостя, а сама подглядывала из-за перегородки. И увидела, как Иккю: танцует с четырьмя скелетами! Вошла в комнату убедиться — никаких скелетов нет… Заинтересовалась, стали они беседовать, обменялись стихами — и в итоге весёлая девица с готичными увлечениями достигла просветления. Именно этот извод рассказов про Иккю: и Дзигоку-таю особенно понравился многим художником — и на гравюрах красавица стала появляться не только наряженная «на адские темы», но и в сопровождении мертвецов, скелетов и демонов, в средоточии «пляски смерти».
Вот здесь у неё платье спереди расписано на темы милосердной Каннон (тоже в некоторых поверьях связанной с загробной участью), верхняя накидка — с демонами ада, а позади проступают призрачные скелеты…
А на нашей картинке из «Набросков Ёситоси», где красавица смотрит в зеркало, а видит там скелет, задействован и смежный «адский» сюжет. Подносят-то зеркало демоны — слуги загробного судии государя Эмма (в тигровых шкурах и шляпах с дырками для рожек). А в его зеркале всё отражается как оно есть (или было, или будет) на самом деле — недаром на посмертном следствии его используют для проверки показаний грешника… Здесь же всё просто: «красота преходяща, все там будем, и об этом следует помнить и не привязываться к бренному». Картины и гравюры с соответствующей моралью и скелетом-отражением и на Западе были одно время в ходу.
Без собратьев-художников у Ёситоси в этой серии тоже не обошлось. Выше — Сэссю: То:ё: (雪舟 等楊, 1420–1506), живописец, монах и путешественник.
Его маленьким ещё отдали в храм, а ему хотелось не пребывать в сосредоточении по всем дзэнским правилам, а рисовать. Чем он и занимался. В наказание монахи привязали его к дереву (или к столбу храма), но Сэссю: и тут не удержался и пальцами ноги нарисовал на земле мышку — да такую, что настоятель принял её за живую. А в более поздних историях эта мышка превратилась в несколько мышей, которые правда ожили и перегрызли верёвки, связывавшие мальчика. Так и у Ёситоси.
(А ещё этот сюжет, уже без Сэссю:, попал в пьесу Кабуки «Золотой павильон» (金閣寺, «Кинкакудзи»).
А на этой картинке — другой художник, Маруяма О:кё (円山 応挙, в старом написании 圓山 應擧). О нём рассказывали схожую байку: некий князь заказал ему нарисовать в виде призрака давно пропавшего без вести родича — не было известно точно, жив тот или мёртв, но князь предполагал последнее. Когда художник закончил работу, призрак отделился от картины и улетел.
Ёситоси, конечно, не смог пройти мимо знаменитого полководца Минамото-но Ёсицунэ и его верного соратника, монаха-богатыря Бэнкэя. На картинках в нашей серии это прежде всего — театральные герои, благо про них имеются и действа Но:, и пьесы Кабуки, а кукольные представления Дзё:рури вообще унаследовали своё название от одной из возлюбленных Ёсицунэ (как и у других его женщин, судьба её была очень грустной). Картинка выше изображает первую встречу юного Ёсицунэ (тогда ещё носившего подростковое имя Усивака-мару) и разбойного монаха Бэнкэя на столичном мосту Годзё:.Там один из них хулиганил и отбирал у прохожих мечи (в «Сказании о Ёсицунэ» и в Кабуки этим занимается Бэнкэй, в действе Но:, из почтения к монахам, — сам Усивака). Оба героя сошдись в поединке — на сцене это очень красивый танец-бой. Бэнкэй могуч и опытен, Усивака ловок, проворен и прыгуч (недаром учился у летучих демонов тэнгу!) — и в итоге будущий Ёсицунэ побеждает, а монах даёт ему клятву верности и становится ему самым преданным другом и соратником до конца их дней.
На нашей картинке Усивака прыгает так высоко, что его противник даже не попадает «в кадр». Но на других гравюрах Ёситоси можно видеть обоих поединщиков:
А вот такой памятник им обоим стоит сейчас на месте боя. Здесь, кстати, видно, что и Бэнкэй тогда был очень юн, хотя и постарше Усиваки.
Вторая картинка относится, наоборот, к поздним приключениям Ёсицунэ и Бэнкэя, к случаю на заставе Атака (ему тоже посвящены знаменитое действо Но: и несколько кукольных и кабукинских пьес). Ёсицунэ уже попал в опалу и скитается со своими спутниками по стране, скрываясь от погони; на все дорожные заставы разосланы его приметы, в том числе и на заставу Атака, которую ему требуется миновать. Пришлось воинам переодеться горными монахами-ямабуси под началом Бэнкэя, настоящего монаха, а самому вождю Ёсицунэ принять вид даже не монаха, а служки-носильщика. Монахи якобы собирают пожертвования на восстановление храмов старой столицы Нара, и начальник заставы заявляет: «Значит, у тебя при себе должен быть и подписной лист для сбора этих пожертвований. Ну-ка зачитай мне его!» Разумеется, никакого подписного листа у Бэнкэя нет, но он разворачивает чистый свиток и начинает по памяти зачитывать торжественный и подробный текст: по чьему распоряжению собираются средства (самого Государя!), на какие именно святыни и так далее, со всеми положенными оборотами и формулировками. Тогаси кивает: «Впечатляюще! Ладно, можете проходить».
На картинке Ёситоси мы как раз и видим Бэнкэя, "читающего" пустой свиток. Сзади — как бы глазами Ёсицунэ и остальных спутников.
Миновать заставу после ещё нескольких затруднений удалось благополучно — в одних изводах благодаря хитростям Бэнкэя, а в других — потому что начальник заставы втайне сочувствует Ёсицунэ и притворяется, что не узнал беглецов. Они минуют заставу и движутся дальше — навстречу своей уже довольно скорой гибели… Но в этот раз — уцелели.
При всей напряжённости и переживаниях обе эти сценки довольно забавные и кончаются благополучно, потому, видимо, Ёситоси их и выбрал. Впрочем, в этой же серии есть и другие гравюры из времён войны Тайра и Минамото, уже куда более серьёзные, но о них — как-нибудь в другой раз.