Умблоо

  • запись
    771
  • комментарий
    1
  • просмотра
    96 034

Авторы блога:

Гарин-Михайловский в Китае и Японии (1)

Snow

351 просмотр

(Продолжение. Начало — по метке «Гарин-Михайловский»)
Итак, после путешествия по Корее Гарин-Михайловский со товарищи переправился на Ляодун. Примерно за полгода до этого Россия арендовала у Китая Порт-Артур и Дальний (Люйшунь и Далянь)…
В Корее Михайловский, в общем, работал, а по Китаю и особенно Японии путешествовал в основном как праздный наблюдатель. Как ни странно, в итоге про эти страны он написал заметно короче — хотя тоже много любопытного подметил.

18 октября [1898 г.]
Ближе и ближе зато огоньки китайского берега, и из бледной дали уже выдвигаются темные силуэты бесконечного ряда мачт.
Впечатление какого-то настоящего морского порта. Ночь увеличивает размеры судов, и кажутся они грозной флотилией кораблей, пароходов. В сущности же это такие же, как и “Бабушка”, шаланды, или побольше немного, ходящие, впрочем, в открытое море, где и делаются часто жертвами морских разбойников, морских бурь.

0_105b9a_755b9b0_XL.jpg
Вот выступила и набережная, дома и лавки, огни в них.
Мы уже на пристани, и при свете фонарей нас обступила густая и грязная толпа разного рабочего люда: матросы, носильщики, торговцы. Их костюмы ничем не отличаются ни по грязи, ни по цвету, ни по форме от любых хунхузских: синяя кофта, белые штаны и, как сапоги, закрывая только одну переднюю сторону, надетые на них вторые штаны, обмотанные вокруг шерстяных, толстых и войлоком подбитых туфель. На голове шапочка или круглая, маленькая, без козырька, с красной, голубой или черной шишечкой, или такая же маленькая и круглая, наподобие меркуриевской шапочки с крылышками.
Толпа осматривает нас с приятной неожиданностью людей, к которым среди ночи прилетели какие-то невиданные еще птицы. Птицы эти в их власти, никуда от них не улетят, и что с ними сделать — времени довольно впереди, чтоб обдумать, а пока удовлетворить первому любопытству.
Подходят ближе, трогают наши платья, говорят, делятся впечатлениями и смеются.
Мы тоже жадно ловим что-то особенное, характерное здесь, что сразу не поддается еще точному определению.
Это все китайцы, — не в гостях, а у себя на родине, — эти лица принадлежат той расе, которую до сих пор привык видеть только на чайных обложках да в оперетках. И там их изображают непременно с раскошенными глазами, толстых, неподвижных, непременно с длинными усами и бритых, непременно в халатах.
Конечно, по таким рисункам нельзя признать в этой толпе ни одного китайца. Это все те же, что и во Владивостоке, сильные, стройные фигуры с темными лицами, с чертами лица, иногда поражающими своей правильностью и мягкой красотой. Вот стоит сухой испанец, с острыми чертами, большими, как уголь, черными глазами. Вот ленивый итальянец своими красивыми с переливами огня глазами смотрит на вас. Вот строгий римлянин в классической позе, с благородным бритым лицом. Вот чистый тип еврея с его тонкими чертами, быстрым взглядом и движениями. Вот веселый француз с слегка вздернутым толстым картофельным носом. Нет только блондинов, и поэтому меньше вспоминается славянин, немец, англичанин.
Но массу китайцев одеть в русский костюм, остричь косу, оставить расти бороду и усы, и, держу какое угодно пари, по наружному виду его не отличишь от любого русского брюнета. Старых китайцев, уже седых, которым закон разрешает носить усы и бороду, даже в их костюме, вы легко примете за типичных немцев русских колоний…
Окончательно и бесповоротно надо отказаться от какого бы то ни было обобщенного представления типа китайца, а тем более того карикатурного, которых считают долгом изображать на своих этикетках торговцы чайных и других китайских товаров.

0_105b9e_adc3f6d5_XL.jpg
От толпы глаза переходят на улицу, дома.
Отвык от таких широких улиц, от больших из камня и из кирпича сделанных домов. Тут же и громадные склады с громадными каменными заборами — все это массивно, прочно, твердо построено. Слегка изгибающиеся крыши крыты темной черепицей, и белые полоски извести, на которой сложены они, подчеркивают красоту работы.
Так же разделаны швы темного кирпича, цвет, достигаемый особой выкалкой с заливкой водой (очень часто, впрочем, в ущерб прочности).
На каждом шагу стремление не только к прочному, но и к красивому, даже изящному…
Эти драконы, эти сигнальные мачты, красные столбы, красные продольные вывески с золотыми буквами, с птичьими клетками, магазины с цветами.
H. E.
[Борминский, техник экспедиции] сделал нетерпеливое движение, и сейчас же от него отошли все любопытные.
В ожидании капитана, который ушел разыскивать гостиницу, мы подошли к фруктовой лавке: громадные груши, правда, твердые, но сочные и сладкие, каштаны, вареные, печеные… Боже мой, да ведь это, значит, конец всем тем лишениям, о которых непривыкший и понятия себе не составит.
— А завтра свежие булки, сладкие печенья, — повторяет восторженно В. В.
[Ким] – В гостинице ужин, хороший чай.
Гостиница, ужин, булка, хороший чай, груши, каштаны, эти прекрасные постройки, эти широкие улицы, вся эта оживленная ночная жизнь пристани с ее людом, фонари — и все это после темной, нищей, холодной и голодной Кореи, после всех этих в тихом помешательстве бродящих по своим горным могилам в погоне за счастьем людей. Здесь контраст — энергия, жизнь, какой-то громадный, совсем другой масштаб. […] Конечно, попади я прямо в Китай, все это показалось бы мне иначе: их груши я сравнил бы с нашими, их одноэтажные дома — с нашими до неба этажами, их гавань — с нашей.
Но теперь с масштабом Кореи я проникаюсь сразу глубоким сознанием превосходства китайской культуры и сравнительной мощи одного народа перед другим.
И я точно слышу из туманной лунной дали бессильный шепот милого корейца:
— Да, да, и все потому, что китайцам досталось наше счастье.
В своих сказках кореец облагодетельствовал и Китай, и Маньчжурию, и Японию — все богаты и счастливы за его счет, только он беден и ничего не имеет. Но он честен, добр, трудолюбив и жизнерадостен среди своих святых гор, своих предков, могил, среди скудных нив, среди невозможных политических условий своего существования: хунхуз, китаец, его собственное правительство — гнетущее, с проклятой думой только о себе. Только о себе, так как нет уже сил поддерживать даже какие-нибудь отдельные классы: и дворяне, и купцы, и крестьяне все спасение свое видят только в государственной службе. Кто там, тот спасен, кто за флагом, до тех никому никакого дела.
Теплая ночь южного города, силуэты юга на каждом шагу, — южные типы, уличная жизнь юга, запах жареных каштанов.
Мы ходим по широким улицам города, отыскивая себе пристанище, мимо нас быстро мелькают с корзинами в руках и что-то кричат китайские подростки.
Это пища, каштаны. Проснувшись, какой-нибудь китаец крикнет его к себе, поест и опять спит.
Это называется будить голодных.
Все гостиницы полны посетителями, громадные дворы их полны лошадьми, быками, мулами, ослами. Сладострастные блеянья этих ослов несутся в сонном воздухе, несутся крики продавцов каштанов, усталость, сон смыкает глаза. Мы идем дальше, и кажется все кругом каким-то сном, который где-то, когда-то уже видел.
Вот наконец и гостиница, где-то на краю города, после целого ряда громадных каменных оград. В. В. смущен тем, что гостиница не из важных, но нам все равно, и мы рады какому-то громадному сараю, где нам отводят помещение. Очень скоро нам подают “беф а ля Строганов” на масле из бобов, рис, чай и сахар.
Все кажется роскошным, поразительно вкусным. Мы сидим на высоких нарах, задыхаемся и плачем от едкого дыма затапливаемых печей, но довольны и едим с давно забытым удовольствием.
— А интересно спросить, — говорит H. E., — из чего этот беф-строганов? Может быть, собачки…
— Не все ли равно, вкусно?
— Вкусно-то вкусно…

19—25 октября
Проснулись рано, но еще раньше нас проснулись любопытные, и теперь с добродушным любопытством дикарей толпа праздных китайцев стоит и ждет, что из всего этого выйдет… Вышло то, что пришлось при них и одеваться и умываться.
Во дворе уже стоят готовые для нас экипажи. Надо посмотреть.
На двух громадных колесах устроен решетчатый ящик, обтянутый синим холстом. Высота ящика немного больше половины туловища, длина две трети этого туловища, ширина — полтора. Одному сидеть плохо, вдвоем отвратительно, втроем, казалось бы, немыслимо, но китайцы умудряются усаживаться по пяти человек и двое на переднем сиденье.
Никаких, конечно, рессор, и так как сидение приходится на оси, то вся тряска передается непосредственно. Спускается с горы экипаж, и вы с вещами съезжаете к кучеру, едет в гору — вас заталкивает в самый зад, и вещи нажимают на вас, в громадных ухабах вы то и дело стукаетесь головой, руками, спиной о жесткие стенки вашей узкой клетки.
Четыреста верст такой дороги.

0_105ba3_896884ca_XL.jpg
Три мула в запряжке: один в корню, два впереди.
Во всей Корее и такого экипажа нет, но уродливее, тяжелее, неудобнее и в смысле сиденья и в смысле правильного распределения сил трудно себе что-нибудь представить.
Сила одной лошади уходит на то, чтоб тащить лишнюю тяжесть десятипудовых колес, годных совершенно под пушечные лафеты; и наш еще легкий экипаж, грузовые же в два раза тяжелее, и тридцать пудов груза там тянут шесть-семь животных: бык, корова, мулы, лошади, ослы, все вместе.
Трогательное сочетание громадных быков с каким-нибудь седьмым осленком. Он равнодушно хлопает своими длинными ушами и с достоинством, в путаной запряжке смотрит на вас из толпы своих больших сотоварищей.
Колеса, обитые сплошь толстым железом, кончаются острыми ребордами, которые, как плуг, режут колею.
Для каменистого грунта это хорошо, но в мягком колея доходит до глубины полуаршина, всегда при этом так, что как раз там, где одна сторона колеи совсем ушла в землю, другая мелка, и поэтому, помимо невозможных толчков и перекосов, ехать рысью немыслимо.
Да и шагом, надо удивляться, как едут.
— Что делать, — объясняет возница, — закон не позволяет иного, как на двух колесах, устройства экипажей. Только богдыхан может ездить на четырех.
Для одного человека, который к тому же никуда и не ездит, остальные четыреста миллионов поставлены в такие дикие условия, которые от нечего делать разве можно выдумать в пять тысяч лет.
Вот идет китайская женщина. Несчастная калека на своих копытах вместо ног. Походка ее уродлива, она неустойчиво качается и, завидя нас, торопится скрыться, но не рассчитывает ношу и вместе с ней летит на землю: хохот и крики. Она лежит, и на нас смотрят ее испуганные раскошенные глаза (у женщин почти у всех глаза раскошенные и тип выдержан), утолщенное книзу мясистое лицо: толстый расплюснутый нос, толстые широкие губы. Лицо намазано синеватыми белилами, фигурная прическа черных волос с серебряными украшениями. Да, пять тысяч лет выдумывали такого урода-калеку. Это надежный охранитель своей позиции и в то же время мститель за себя — это тормоз посильнее и телеги,
— Со мной, калекой, останетесь, и никуда я и от вас не уйду и вас не пущу.
Тормоз говорящий, живой. Все остальное мудрый Конфуций, хуже Корана, до конца веков предрешил. […] Колесо, форма судна, домашний очаг, одежда, женщина, образование — все навсегда подведено под свою вечную форму, все завинчено крепкими, геологических периодов винтами.
И, как бы в подтверждение мне, здесь сообщается последняя новость. Мать богдыхана устранила от престола своего сына и уже отменила его декрет относительно разрешения чиновникам стричь косы и носить европейское платье.
Сообщается это тоном, из которого ясно, что ничего другого к не могло выйти.
— Но ведь коса — признак рабства у вас, это маньчжуры заставили вас носить косу в память подчинения.
— Да, конечно.
Ответ, напомнивший мне нашего русского человека. Он вам выскажет самый свой сокровенный предрассудок, от которого сын его отделается только в хорошей настоящей школе, но на высказанный вами протест он сейчас же согласится и с вами. Он согласится, но вы сразу в его глазах становитесь человеком не его закона, с которым он так отныне и будет поступать.
Капитан и матросы провожают нас за город.
Лавки, громадное оживление на улицах, неуклюжие телеги, носильщики, прохожие, крики, запах бобового масла…
Сегодня я опять съел беф-строганов! не от этого ли бобового масла страшная изжога и рот, как луженый, — больше есть его не буду. Булки тоже только наполовину удовлетворили: они совершенно пресные, без корки, и что-то в них то, да не то: как-то отнят вкус хлеба. Но рис хорош. Вот и предместье города — широкие улицы, пыль, солнце, тепло, сверкает взморье, и все вместе напоминает юг, где-нибудь в Одессе, на Пересыпи, когда едешь на лошадях из Николаева.
Капитан и матросы прощаются с нами и отдают приготовленные нам подарки: капитан подает сладкое печенье, похожее на наше кэк [кексы], но, увы! на том же бобовом масле! Матросы подарили нам печеных каштанов, груш, орехов.
Все это было так трогательно, так деликатно. Мы горячо пожали друг другу руки.
В. В. смеется и переводит:
— Капитан говорит: “Э, вот человек, которого я хотел бы еще раз увидеть”.
У большого капитана недоумевающее, огорченное, как у ребенка, лицо.
— Так нигде и не заедете к начальнику? — спрашивает В. В.
— Нет, не заедем.
Попробуем без начальства, — никто еще, кажется, так не пробовал путешествовать по Китаю.
Мы уже едем. Я с трудом высовываюсь и смотрю: все в такой же позе стоит капитан, я киваю ему, он тоже кивает, но, очевидно, машинально, как человек, который все равно уже не может передать, а я понять его чувство.
Толчок, и я падаю назад, и капитан, и его матросы, и В. В. — все это уже отныне только память, воспоминание, нечто уже отрешенное от своей материальной оболочки, вечное во мне: сильный душой, большой ребенок, капитан, его скромные матросы, добрый возвышенный В. В.– все в косах, все китайцы…
Веселое солнце, давно не виданные равнины, пахотные поля, сельские домики, мирная работа осени: молотят, свозят снопы, какие-то люди ходят с коромыслами на плечах, с двумя корзинками, привязанными на длинных веревках к концам. Остановятся, что-то захватят маленькими трехзубчатыми вилами с земли и положат в корзину.
— Что они делают?
— Собирают удобрение.
— А эти что делают?
— Выкапывают из земли корни кукурузы.
— Для чего?
— Для топлива.
— Для чего они подметают там, в лесу?
— Собирают листья для топлива.
Мы едем маленьким леском, береженым и холеным, подметенным так, как не подметают у нас дорожки в саду.
— Неужели все леса так?
— Лесов мало здесь. Все, конечно.
— Рубят леса?
— Леса сажают, а не рубят.
— Что это за кучи?
— Удобрительные компосты, навоз, ил, зола, отбросы, падаль.
Вот когда сразу развернулась передо мной эта пятитысячелетняя культура.
— А это что за ящики из прутьев, с написанными дощечками, там, вверху, на этих шестах?
— Это головы хунхузов; на дощечках написано, за что им отрубили головы.
О, ужас, полусгнившая голова равнодушно смотрит своими потухшими глазами.
— Если б их не убивали — жить нельзя было бы, надо убивать.
— Но хунхуз и есть следствие жестоких законов.
— Да, конечно, — равнодушно соглашается мой кучер-китаец.

0_105ba5_9d17bcc_XL.png
— А тела их, — говорит он, — зарывают в одной яме, спиной вверх, с поджатыми под себя ногами и руками так, чтобы обрубленной шеей один труп приходился к задней части другого.
— Зачем это?
— Чтоб все смеялись.
Я возмущен до глубины души.
— Такой закон.
Гнусный закон, который, кажется, только тем и занят, чтоб нагло издеваться над всем святая святых человека: уродует труд, женщин, мало того: в своей гнусной праздности, в своей беспредельной беспрепятственности издевается и над трупами.
— Суд короткий — некогда долго разбирать, много невинных здесь. Убили важного чиновника, за которого придется отвечать. Надо найти виноватых. Поймают каких-нибудь: признайся, а нет — пытка, — все равно, признается. А кто имеет деньги, может купить за себя другого, — того и казнить будут.
— Дорого покупают?
— Как придется: и за пятнадцать долларов и больше.
— Недорого.
— Нет, недорого. Я сам из шанхайской стороны. Народу там много. Нас было всех тринадцать братьев и сестер. Из семи братьев нас четыре живых выросло. А сестер, как родится, на улицу выбрасывали. Только последнюю одна из Шанхая купила за доллар.
— Зачем?
— А вот, чтоб танцевать, петь. Там, в Шанхае, и здесь, и везде в Китае весело, много таких…
— Что это за народ все идет?
— В город идут, наниматься на работу.
— А отчего они не работают на своих полях?
— Потому что у них нет их.
— Как нет? У каждого китайца своя полоска земли и своя свинка.
Кучер смеется.
— Это вот все работают в поле тоже работники, не хозяева. Хозяин один, а работников у него много: десять, двадцать, шестьдесят есть.
— Много земли у таких хозяев?
— Не больше пятидесяти десятин: больше закон не велит.
— Чья земля?
— Хозяйская.
— Нет, не хозяйская, — говорю я, — он только в аренду берет ее у государства.
— Не знаю; всякий хозяин может продать свою землю, у кого есть деньги — купить. Кто плохо работает, продать должен, кто хорошо работает — живет.
То же, значит, что и в той части Маньчжурии, где я был.
Для проверки, впрочем, мы останавливаемся возле одной из ферм.
Постройки каменные, из черного кирпича. Крыши из темной черепицы. Это общий тип здешних построек. Если кладка из камня, то работа циклопическая, с расшивкой швов, очень красивая. Камень мраморно-серый, розовый, синеватый.
Громадный двор огражден каменным забором такой кладки.
В передней стене двора двое ворот. На воротах изображение божества войны. Страшный урод в неуклюжем одеянии, с усами до земли, с какой-то пикой, луком.
Между ворот и с боков передний флигель, где производится всякая работа: в данный момент шла солка салата и растирались бобы.
В открытые ворота видны внутренние жилые постройки.
Ряд ажурных, бумагой заклеенных окон, двери, красные полосы между ними, исписанные черными громадными иероглифами.
Перед всем домом род террасы, аршина в полтора высотой, с особенно тщательной кладкой. Крыша с красивым изгибом и коньком в несколько, одна на другую положенных на извести, черепиц.
С внешней стороны вся постройка по вкусу не оставляет желать ничего большего.
Но наружность обманчива: внутри грязно и неуютно.
Комнаты — это ряд высоких сараев, с нарами в полтора аршина высотой, с проходом между ними. Комнаты во всю ширину здания и все проходные. Уютности и чистоты миниатюрной Кореи и следа здесь нет. Хозяина и его работников мы застали на улице перед двором.
Вернее, это тоже часть двора, потому что две стены забора выступают вперед, но передней стены нет.
Здесь, в этом месте, как раз протекает ручей, несколько верб склонилось над ним, и сквозь их ветви видна даль полей, силуэты причудливых гор, лазурь неба, а еще дальше синей лентой сверкает море, и ярче там блеск солнца.
Хозяин с работниками возились с кучей удобрения. Такие кучи перед каждой фермой.
Их несколько раз перекладывают с места на место. Нет в поле работ, — оттого ли, что кончились, оттого ли, что дождь идет, — работа всегда возле удобрительных куч. Запах невыносимый.
Хозяин, очевидно, человек дела даже между китайцами.
Весь хлеб (по преимуществу кукуруза и гоалин) уже обмолочен, солома сложена в большие скирды, сложены и кукурузные корни, и собраны листья из виднеющегося на пригорке леса. Невдалеке от дома идет уже осенняя пашня и бороньба. Во всех полях однородная культура, во всех полях молодые, подростки и старики со своими коромыслами жадно ищут скотский помет. Первое впечатление очень сильное. Но затем выступают и недостатки.
В земледельческих орудиях никакого прогресса. И орудия эти в то же время бесконечно далеки от идеала. Для примера достаточна взять борону. Здесь это доска аршина в полтора длины. Сквозь доску продеты прутья, и торчат они в разные стороны. Двумя концами доска привязывается к шее животного, человек стоит на доске и тяжестью своего тела прижимает и ее и прутья к земле. Животное тащит человека на доске, человек, как акробат, все время балансирует; бороньба получается отвратительная по качеству, ничтожная по производительности.
Но так работали предки. Вот другой пример: тут же на улице впряженный ослик приводит в движение небольшой жернов, вместе с осликом ходит вокруг жернова женщина или мужчина, то и дело рукой подгребая вываливающуюся из жерновов муку. Производительность такой мельницы два-три пуда в день. Ни ветряных, ни водяных мельниц.
Поразительная забота об удобрении, доходящая до работы того медведя, который весь день таскал колоду с одного места на другое. Действительно: удобрение, уже лежащее в поле, подбирается и несется домой. Каждый корешок выкапывается и несется туда же. Какое количество лишних рук требуется для этого? На наши деньги расход на десятину получился бы 20 рублей. На эти 20 рублей, казалось бы, выгоднее было бы купить со стороны совершенно нового удобрения. В данном случае привезти с моря и рек разных трав, илу, как и возят здесь.
Отопление этими корнями тоже не оправдание, так как тут же, в кузнице, работают на каменном угле.
— Далеко добывается этот уголь?
— Пять ли отсюда — сколько угодно.
— Почему же вы не топите печей ваших этим углем?
Молчат китайцы и только смотрят на человека, который пристает к ним с несуществующим для них вопросом “почему”. Все “почему” давно, очень давно решены и перерешены, и ничего другого им, теперешним обитателям земли, не остается, как делать, ни на йоту не отступая, то же, что делали их мудрые предки.
При такой постановке вопроса преклоняться придется не перед пятитысячелетней культурой, не перед допотопными и нерасчетливыми орудиями и способами производства, а перед поразительной выносливостью и силой китайской нации.
Как живет нация, — задавленная произволом экономическим (калека-домосед женщина, обязательные орудия: борона, двухколесная телега, судно и прочее), произволом государственным (взяточничество, вымогательство, пытки, казни и, как результаты, хунхузы, постоянные бунты), гнетом своей бесплодной интеллигенции, религиозным уродством (Конфуций), — живет и обнаруживает изумительную жизнерадостность и энергию.
И несомненным здесь станет только одно: что, когда в нации возродится атрофированная теперь способность к мышлению, а с ней и творчество, китайцы обещают, при их любви к труду и энергии, очень много.
И только тогда, во всеоружии европейского прогресса (только европейского, конечно), в лице их может подняться грозный вопрос их мирового владычества.
Но, вероятно, это произойдет тогда, когда и само слово: китаец, немец, француз — в мировом хозяйстве уже потеряет свое теперешнее национальное значение и грозность вопроса сама собой, таким образом, рухнет.
А до того времени китаец — только способный, но бедный и жалкий. И слова: “каждый китаец имеет свою полоску и свою свинку”, “китаец решил капитальный вопрос, как прокормиться”, — в значительной степени только слова.
Пролетариата в Китае за эти только несколько дней я вижу такую же массу, как и у нас. Что до прокорма, то какое же это решение, если приходится решать этот вопрос путем выбрасывания детей на улицу, путем питания организма диким чесноком да горстью гоалина, — питание, которому не позавидует наш западный еврей, для которого селедка в шабаш уже роскошь?
[…] Вот наконец и огоньки нашей гостиницы. Большой двор, огороженный высоким каменным забором. Во дворе множество арб, быков, мулов, лошадей и ослов. Из длинного корпуса гостиницы льется свет в темный двор.
Перед нами печи, котлы, пар и дым от приготовляющихся кушаний. Все закоптелое, темное и все такое же грязное, как и те китайцы, которые готовят и прислуживают.
В обе стороны от того места, где мы стоим, вдоль всего корпуса протянулись бесконечные нары, с проходом посредине. На этих нарах сидят, лежат и спят китайцы.
Нас ведут в дальний конец, и китайцы, недоумевая, осматривают нас. Там, в конце, куда привели нас, так же тесно, как и везде. Несколько китайцев сдвигаются и очищают нам место.
Конечно, грязно и много насекомых, пахнет скверно, но усталость берет верх, и, пока нам что-то варят, мы с H. E. ложимся.
Скоро начинается разговор с соседями. Нас спрашивают, откуда мы,
— Из России.
— Куда едете?
— В Порт-Артур.
— Правда ли, что Порт-Артур и еще четыре города взяты русскими, и если взяты, то с какою целью?
Что-то отвечаю об обоюдных экономических интересах и в свою очередь задаю вопрос: по этой дороге проходили японские войска?
— Проходили.
— Грабили население?
— Никого не грабили и за все платили.
— Обижали женщин?
— Никого не обижали.
Это здесь общий отзыв. Благодаря этому и нам, принимаемым за японцев, было легко путешествовать. Часто слышишь, когда едешь: это японец… Потому что людей других наций здесь не видали еще.
С рассветом мы спешим дальше.
До самого Порт-Артура впереди нас никто не ехал.
Раз только мы дали обогнать себя бонзам (монахам).
Это было на третий день нашего пути.
Мы заехали на постоялый двор пообедать, а бонзы кончали свою еду. Их было несколько человек: пожилой, несколько молодых, двое детей. Все без кос, остриженные при голове. Они ели свой китайский обед, сидя с поджатыми ногами на нарах вокруг низенького столика и молча, сдержанно посматривая на нас. Кончив еду, они встали и ушли.
— Они вас приняли за миссионеров, — сказал после их ухода хозяин.
Мы не обратили на это внимания, занятые варкой мамалыги, — блюдо, которого здесь не знают и которое мы усердно пропагандировали.
Поев, выкормив лошадей, мы отправились в дальнейший путь и в сумерки приехали в большое торговое село. До сих пор нас везде принимали очень любезно. Тем более мы были удивлены, когда перед нашими экипажами быстро захлопнулись ворота гостиницы, а громадная толпа, окружив нас, стала что-то угрожающе кричать,
К несчастию, мы были лишены даже возможности узнать, в чем дело, так как с некоторого времени с нашим проводником-корейцем стало твориться что-то совершенно непонятное: он глупел не по дням, а по часам и сегодня совершенно уже перестал понимать по-китайски.
И теперь он стоял ошалелый, и напрасно П. Н. отчаянно кричал ему что-то по-корейски.
— Черт его знает, что с ним сделалось,
— Может быть, пьян?
— Нет, не пахнет водкой.
Но вслед за тем П. Н, хлопнул себя по лбу и крикнул:
— Он накурился опиумом!
Хорошо по крайней мере то, что мы с этого мгновенья знали, что нам не на что было больше надеяться.
Я обратился к нашим ямщикам, показывая на запертые ворота, и сказал:
Маю хоходе?
Хоходе — хорошо, маю, ю, значило (по крайней мере для меня и моих возчиков) нет и есть; фраза моя должна была таким образом значить: “Хорошего нет?”
Ямщики поняли меня и мрачно ответили:
Хоходе маю.
Я еще знал слово — чифан, что значило — есть, слышал также, как ямщики кричат на лошадей, когда хотят, чтобы они шли вперед: “Е”. А когда хотят остановить их: “И”.
Я опять показал на ворота гостиницы:
Чифан маю?
Маю, маю, — грозно и решительно закричала толпа.
Я вдруг вспомнил, что слово “фудутун” означает начальство.
— А фудутун ю?
Маю, маю
— Ну, маю, так маю.
Я назвал находившееся в 35 ли село и спросил ямщиков:
Чифан ю?
— Ю, ю
, — радостно ответили ямщики.
Тогда, сделав величественный жест по направлению к тому селу, я скомандовал им отрывистое: “Е!”
И в одно мгновение все мы сразу вскочили, и на этот раз не надо было погонять ямщиков наших.
Ничего подобного не ожидавшая толпа так и осталась с раскрытыми ртами, а мы тем временем быстро улепетывали, подпрыгивая на невозможных ухабах...


(Продолжение будет)

Via




0 комментариев


Нет комментариев для отображения

Пожалуйста, войдите для комментирования

Вы сможете оставить комментарий после входа



Войти сейчас