Из рассказов Алексея Галанина: Возвращённая стрела
Ещё один рассказ Оказова под псевдонимом "Алексей Галанин", 1985 год
ТРИ ПОВОРОТА КОЛЕСА ДХАРМЫ
В то время, когда Победоносный пребывал в роще Джеватана, где обитали птички календаки, благочестивый Ананда приблизился к нему и сказал: «О Татхагата! Прошу тебя, открой мне, что будет происходить на свете спустя много веков с сего дня». И тогда Победоносный отверз Ананде Третий Глаз, и тот увидел следующее:
1
Алексей Дмитриевич Тугаев закурил сигарету и с грустью обнаружил, что в пачке осталось ещё всего две штуки, последние. Не то чтобы Тугаев бросал курить – как ни странно, он не пробовал этого сделать ни разу в своей курящей жизни, так как его гордое существо внутренне противилось унижению, с которым пришлось бы, скорее всего, снова возвращаться к сомнительному пороку. Нельзя сказать так уж решительно и то, что у него больше не было денег даже на пачку сигарет (он курил крепкие и очень дешёвые кубинские): в запасе было по меньшей мере полтора рубля, а то и все три, если обыскать все карманы и кошельки, к которым Тугаев имел пристрастие. Однако эти полтора или в лучшем случае три рубля нужно было сохранить в буквальном смысле на еду или же на то, чтобы дать телеграмму тётке, могущей одолжить ему денег. Но по той же врождённой гордости (или, как ему порою казалось, гордыне) Алексей Дмитриевич ни разу не брал в долг с двенадцатилетнего возраста, не желая ставить себя в зависимость от заимодавца. На стене у него давно уже висел грязный плакатик, написанный им собственноручно, с известной цитатой из Леонардо да Винчи: «Никогда не давай в долг, никогда! Дашь – не получишь обратно, получишь – так не скоро, скоро – так не всё, всё – потеряешь друга». Следуя этому правилу сугубо, он не только не давал в долг, но и не брал.
Кроме ещё пары подобных автографов, на стенах не было ничего, так как книги и книжные полки, не говоря о паре гравюр, Тугаев уже продал и прожил. Благодаря некоторой привычке жить широко (впрочем, экономя на пустяках вроде сигарет) и некоторым чрезвычайным обстоятельствам, а также полугодичному отсутствию работы, у него почти ничего не осталось. Бедность отчасти тешила его тщеславие, но всё же Тугаев понимал, что, во-первых, его могут засечь как тунеядца, а во-вторых, завтра ему будет нечего есть.
Алексей Дмитриевич мрачно выдохнул свирепый сигаретный дым на неудачливую муху, путешествовавшую по окну. Муха повела себя в высшей степени нервно, вследствие этого оказалась дурой и не улетела со стекла. Ещё немного потравив муху и прогнав её, Тугаев окончательно впал в задумчивую угрюмость. Ему хотелось послушать какую-нибудь музыку, но включить было нечего. Телевизор и радиоприёмник он давно продал, а магнитофон так вообще подарил вместе с записями в припадке кавказского гостеприимства и влюблённой щедрости одному своему юному, весьма красивому и на редкость жадному другу. В сущности, хотя Тугаев и уверял себя, что работу он бросил, чтобы иметь время писать свой великий роман, но истинной причиною столь опрометчивого поступка был именно этот молодой человек, которым Алексей Дмитриевич увлёкся неожиданно для себя столь бурно, как не увлекался со времён своей первой любви к однокласснице Тамаре. Впрочем, если Тамара в своё время стоила ему лишь нескольких порций мороженого и нескольких, произошедших от любовной рассеянности, двоек, то последнее увлечение (как и многие промежуточные) обошлось ему безмерно дороже. Самое любопытное, что в упомянутом юнце, не считая внешних данных, в самом деле выдающихся, Тугаева привлекло именно смирение и отсутствие всяческой гордости, превышающей каприз. Для несколько тяготившегося своей лелеемой гордыней Тугаева этого было достаточно, чтобы счесть юношу почти святым и в полурелигиозном настроении ухнуть на него практически всё, что он имел, после чего смиренный, но алчный молодой красавчик оставил его, исчезнув в неизвестном направлении, наедине с великим романом.
Роман несколько развлекал Тугаева, хотя в глубине души тот уже отлично понимал, что никогда его не допишет. В отличие от ютившихся в мансардах гениев прошлого, Алексею Дмитриевичу требовалось быть сытым и спокойным за завтрашний день, чтобы писать. Многие свои старые стихи и рассказы, в том числе и те, которые он считал лучшими, он, впрочем, написал без этой уверенности, но только в смысле духовном. Это внесло в рассказы и стихи, особенно, увы, в удачные, сильный дух послеобеденной крамолы, вследствие которой напечатанию они не подлежали. Впрочем, печатать их при жизни Тугаев никогда и не собирался, ибо тщеславие его уступало гордыне, и он не желал, по собственному выражению, «исповедоваться сорока тысячам братьев с Кроншпица».
Занятый воспоминаниями о последней, столь прискорбно окончившейся, любви, Алексей Дмитриевич не заметил, как выкурил предпоследнюю свою сигарету, и решил, что всё же придётся купить ещё хотя бы пачку «Дымка», а потом дать телеграмму тётке. Позвонить ей он не мог по той простой причине, что неоплаченный телефон давным-давно выключили. Поэтому он чрезвычайно удивился, услышав звонок, и не сразу сообразил, что звонят в дверь. Напоминая собою картину Федотова «Завтрак аристократа», он всё же отпер.
На пороге стоял Павел, его старый и старший друг и почитатель, считавший, что он первым открыл глаза Тугаеву на его, тугаевский, талант, что было ошибкой. В настоящее время Павел Лебедев работал в редакции некоего уважаемого и весьма упитанного журнала, куда уже неоднократно звал Тугаева и слышал ответ о 40000 братьев и Кроншпице. Был он лыс и местами белокур, имел замечательно длинный кривой нос и такие же усы, а также доброе сердце, не раз служившее причиною неудач по службе и в личной жизни.
Плавным жестом, сохранившимся со времён благополучия, Тугаев пригласил его в комнату и усадил на продавленный диван. Грустно обозрев белесоватыми глазами комнату, гость произнёс: «Так и не работаешь?» – «Работаю, – ответил с привычным достоинством Тугаев, указывая на листки на столе, – Уже пятая глава». – «Из предполагаемых сорока?» – «Да, но Толстой писал “Войну и мир” дольше». – «Это оно конечно, – согласился Лебедев. – Но я имел в виду твою контору». – «Там я не работаю, а служу», – ответил презрительным тоном Тугаев. «Всё-таки служишь?» – «Нет, в настоящий момент нет». – «Оно и видно».
Павел был бездарен и отнюдь не зажиточен (в результате любви к ближним и собственной неудачливости), и посему очень ценил хорошее место работы с достаточным окладом; конечно, Тугаев талант, но и таланту нужно кушать… Эту последнюю мысль он произнёс почти вслух.
«Ты думаешь, я стану просить у тебя денег? – загорячился Тугаев. – Нет! Я только попрошу у тебя закурить». Павел протянул ему пачку сигарет, слишком слабых для Алексея Дмитриевича, и спросил: «И как же это ты умудрился так стремительно всё…» – за чем последовал недвусмысленный жест. Вопрос был риторический, и так как Лебедев знал и характер, и нравы Алексея Дмитриевича, и даже того милого юноши, который помог так стремительно всё… Тугаев пробормотал только что-то невнятное, вроде: «На вкус, на цвет…»
«Разумеется, – кивнул Павел, человек мирный и терпимый. – А собираешься ли ты работать, то бишь служить?» Алексей Дмитриевич процитировал грибоедовскую цитату о службе и прислуживании и сразу почувствовал, что изрёк банальность. «Да и отвык я, – добавил он смущённо, – уже полгода только пишу». – «Не только, – ехидно заметил Лебедев, не теряя своего добродушия, – но говорить хочу именно об этом. Тебе пора завязывать с такой жизнью. Если ещё не решился поступить на работу, то пока что появилась возможность кое-что из твоих рассказов напечатать».
Павел предложил это настолько доброжелательно, что Тугаев не стал говорить о Кроншпице, тем более что это было бы глупо и смешно, а казаться смешным он боялся. «Едва ли», – проворчал он.
Лебедев понял, что это почти согласие. «Пока я могу одолжить тебе немного…» – начал он и понял, что промахнулся, ибо Тугаев немедленно зачитал ему висящее на стене поучение Леонардо, которое, кстати, Павел мог бы прочесть и сам.
«Ладно, ладно. Но давай я всё-таки попробую провести твои рассказы – стихи у тебя прекрасные, но как-то…» – Павел замялся. «Рассказы тоже как-то…» – усмехнулся гордый своей неблагонадёжностью Алексей Дмитриевич. «Зато у них больше листаж, – твёрдо ответил Лебедев. – Кроме того, они у тебя всё же ещё лучше, чем стихи».
Некоторое время Тугаев колебался. Отбросить гордыню было бы самое время, тм более что её могло заменить тщеславие, но решиться он не мог. Потом, нащупав в кармане мелочь и прикинув, что трёх рублей, пожалуй, не будет, он молча достал из стола уже перепечатанные когда-то на машинке рассказы. Лебедев, хорошо их помнивший, отобрал три и стал их внимательно перечитывать. На середине второй страницы он попросил карандаш. «Зачем?» – подозрительно спросил Тугаев. Павел встал, взял карандаш сам, пристроился за столом и, сосредоточенно черкая карандашом текст, ответил: «Кое-что никак не пройдёт». – «Ты что, кастрировать меня собираешься?» – возопил Тугаев, глубоко оскорблённый как фактом правки, так и тем, что в глубине души ему была ясна правота Лебедева. «Зато ты растолстеешь», – хихикнул Лебедев и тут же извинился. Однако видно было, что правка доставляет ему огромное удовольствие.
«Он сам бездарен, – думал раздражённо Тугаев, – и потому и наслаждается. Ещё можно отобрать у него рассказы». Но он съел утром только трёхкопеечную булочку и курил в настоящий момент сигареты Лебедева, так что всё же смолчал.
Когда около половины пачки было уже выкурено (сигареты были слабые, и Тугаеву их не хватало), Павел повернулся и сказал: «Уф! Почти всё в порядке». «Здесь над статьями совершают вдвойне убийственный обряд… – процитировал уныло Алексей Дмитриевич. – Теперь твоя душенька довольна?» – «Слушай, – обиделся вдруг Павел, – я сижу, правлю твои рассказы в нерабочее время, и если, кстати, ты думаешь, что это доставляет мне такое уж удовольствие, то ты глубоко ошибаешься. Признаю, они были лучше, но абсолютно неудобопечатаемы».
Тугаев собрался возмутиться и заорать в ответ, но не нашёл в себе духа решиться на это; дабы укрепиться в своём намерении, он обозрел «крещёные и обрезанные» листки, но всё равно так и не возмутился. К тому же после сигарет всё равно хотелось есть и особенно выпить пива.
«Но увы, это ещё не всё, – продолжал Лебедев. – Нужно кое-что дописать». – «Что ещё? – закричал Алексей Дмитриевич. – Про нейтронную бомбу, вред курения и алкоголизма или пособия матерям-одиночкам?» – «Ну, бомба тут не влезет, – миролюбиво ответил Павел, – а лишние – для журнала нашего времени – рюмки я вычеркнул, ибо твои рассказы в этом отношении приближаются к Хемингуэю. Не только, конечно, в этом. Но вот насчёт пособий – мысль здравая…»
Тугаев всё-таки возмутился и наорал на Лебедева – и сел вписывать рекомендованные тем куски. Пачкая пальцы текущей шариковой ручкой, он с ненавистью ощущал за спиною насмешливо-виноватый взгляд Павла. Наконец, он бросил ручку и сунул листки ему: «Всё! Хватит!» Лебедев просмотрел рассказы и исправления в них. «Пожалуй, хватит. Я очень тебе сочувствую, но зато теперь ты можешь прямо завтра идти в редакцию, а я постараюсь, чтобы тебя напечатали. Теперь рассказы должны пройти». Опустошённый и подавленный, Алексей Дмитриевич смотрел на него. «Да, вот ещё, – спохватился Лебедев. – Я знаю, что ты не берёшь в долг, но теперь возьми хоть пятёрку – в счёт гонорара». Тугаев даже не повернулся к леонардовскому плакатику. «Давай», – сказал он и протянул руку.
Так, с пятёркою в кулаке, он и проводил Лебедева, удалившегося с выражением благодетеля на лице, потом сел на дряхлый диван и задумчиво поглядел на деньги. «Продал душу, – подумал он. – За пятёрку ты продал, великий Тугаев, свой талант. Даже в землю зарывать больше нечего. Пожалуй, Павел всё же прав – придётся устраиваться на службу». И он мрачно спустился по лестнице и направился в гастроном, который уже через полчаса должен был закрыться…
И узрев сие, возрадовался Ананда и все бывшие там силе и прозрению Победоносного, Победоносный же закрыл Ананде Третий Глаз, и Ананда вопросил: «О Татхагата! За какие грехи был предан бедности и унижению гордыни своей писатель тугаев и за какие благие заслуги достиг он избавления от нищеты рукою сего друга, купившего его талант?» И поведал Победоносный: «Внемли же и слушай: было это мириады и мириады калп назад…»
2
Помещик Спасского уезда Р-ской губернии Илья Антонович Велесов, человек лет 43, плотный и сильный, довольно красивый мужчина, носящий по военной привычке густейшие усы, по той же кавалерийской привычке отправился из гостей не в коляске, а верхом. Это доставляло ему искреннее удовольствие: его превосходный вороной конь Почерк, купленный два года назад за довольно крупную сумму у разорившегося любителя верховой езды, идеально слушался малейшего движения и, казалось, даже помысла седока. Он был необычайно красив, и Велесов считал, что и сам на подобном жеребце выглядит ещё привлекательнее. «Хотя и так я неплох, – подумал он, почёсывая щёку, – очень даже неплох!»
Самодовольство это, или, говоря доброжелательнее, самоуверенность объяснялись тем, что не далее как накануне Велесов выиграл в банчок ни много ни мало 15 тысяч, причём уличил одного доктора из поповичей в том, что тот передёрнул, за что означенный лекарь и был с позором изгнан из-за зелёного стола в доме генерала Станова; выигрыш был для Велесова удивителен не столько собственно размерами своими, сколько тем, что Велесов нашёл в себе осторожность вовремя встать из-за карт, что случалось с ним нечасто, и с радости выпил превосходного становского вина, не впадая в свинство, что удавалось ему, впрочем, значительно чаще. Если добавить к этому ещё и то, что дочка генерала (и притом вторая и самая привлекательная из четырёх) за обедом ясно выразила свою к нему благосклонность, нимало не воспрепятствовав пожиманию ноги под столом и пламенным взглядам Велесова, то его хорошее, и даже слишком хорошее для трезвого человека настроение объяснить не трудно.
Может быть, именно поэтому его нимало не раздражили обычные вопли и рыдания, неизменно сопутствующие рекрутскому набору как в той деревне, которую он проезжал, так и в десятках других деревень. Напротив, он с любопытством присматривался к пьяным рекрутам и воющим бабам. Песни пелись неинтересные, не «подлинно русские», каковые Велесов считал себя обязанным любить, а «новые», то есть имеющие некоторые рифмы. В пьяном исполнении они, впрочем, тоже имели свою прелесть, будучи по крайней мере совершенно искренними.
Впрочем, один молодой парень привлёк внимание Велесова именно тем, что не пел и не пил, а сидел прямо на земле, обхватив голову руками и глядя в одну точку. Подъехав к нему, Велесов убедился, что малый-таки пьян, не впал в результате не в плаксивость и не в удаль, а в оцепенелое угрюмство. Это был рослый, довольно красивый «русской», весьма ценимой Ильёй Антоновичем красотою мужик, молодой и имеющий несколько романтическую внешность, особенно если бы был почище. Но рубаха на нём, напротив, была не только весьма грязна, но и прожжена местами.
Подгоняемый досужим, но неотвязным любопытством, Велесов подстегнул Почерка и подъехал к парню. «Забирают?» – спросил он с сочувствием. – «Забривают, – мрачно ответствовал малый. – Ступайте, барин, что вам до этого?» Велесов подумал об исконно русской покорности судьбе, а заодно о грядущей военной реформе, слухи о которой уже просочились в дом Станова. «Как звать-то тебя?» – спросил он снова со столь же искренним сочувствием. «Андреем», – мрачно и равнодушно ответствовал малый.
«Что ж, Андрей, жребий такой уж…» – промолвил лениво Велесов, размышляя, что бы ещё сказать поинтереснее, но вдруг в этот момент Андрей совершенно преобразился. Он вскочил, глаза его сверкнули бледным огнём, и ухватившись за седло, он заговорил торопливо и яростно: «Жребий? А как же, барин, говорят, что молонья в один дуб дважды не бьёт? За что мне жребий-то этот? Знаю, что скажете: это, мол, Господу Богу виднее. Мне батюшка про Иова Многострадального толковал – а что мне? Или я такой праведник? Или Иова забривали на 25 годов?» – «Н-да, – понимающе заметил Илья Антонович, – Иов воинской повинности действительно не отбывал». – «Да ведь не только тут доля моя так повернулась, – кричал уже криком мужик, и перегарное его дыхание достигало верхового барина, который брезгливо и сочувственно морщил нос. – А погорел-то я? Неделю, как погорел! Всё, всё! Корова, кобыла, свинушка – жена, и та задохлась, избы как не бывало! И за что гонит меня Господь!» Он снова сел и замер в оцепенении. «Было бы чем откупиться, – проронил он тихо, – я бы снова на ноги встал, я бы праведно жил, я бы… А, доли не переломить!»
Велесов был почти до слёз тронут откровенностью и, более того, искренностью чувств парня; он ощущал даже некоторые угрызения совести по поводу своего счастья и его беды, помянул про Антона-Горемыку и тут же решил не тратить сочувствия и спокойствия духа. Очевидно, он всё же был, что называется, вполпьяна, а именно, на той стадии, когда ещё не находишь наслаждения в угрызениях совести по поводу собственной низости и порочности, вознося при этом первого (или чаще первую) попавшегося до чистоты ангельского чина, но, напротив, стремишься заглушить подобные мысли и как раз и сыграть какю-нибудь безобидную, но весёлую шутку. Присоединив к этому состоянию природную весёлость нрава Ильи Антоновича, а также впечатление от недавно недочитанного «Фауста», вызвали у него в голове странную и отчаянную мысль. Осуществлять свой проказливый замысел он начал с демонического хохота, на который мужик, однако, не прореагировал; потом, склонившись с седла, он тихонько шепнул: «А если, Андрей, я тебе денег дам, чтоб откупиться, чтоб другого нанять за себя?» – «Шутить изволите, барин, – с негодующим недоверием и в то же время с зарождающейся надеждой в голосе поднял голову Андрей. – За что вам меня благодетельствовать?» – «А я не благодетельствовать, – усмехнулся увлечённый своей затеей Велесов, – и не дать тебе хочу тысячу рублей, а купить у тебя кое-что». – «Да что у меня за тыщу-то рублей купить можно такого?» – с недоумением и явной обидою за насмешку спросил Андрей. Велесов склонился ещё ниже, придал физиономии своей ещё более демоническое выражение и тоном Мефистофеля прошептал: «Душу твою бессмертную».
Мужик отшатнулся в страхе и недоумении, страшно насмешивших Велесова; он попытался сдержать до поры смех, и искажённые этим усилием черты его, видимо, действительно показались Андрею дьявольскими. «Изыди! Сгинь! – закричал он, осеняя себя крестом, – чур меня, чур!» – «Как хочешь, – в прежнем тоне ответил ему захлёбывающийся смехом Илья Антонович, пряча обратно уже вытащенные кредитки, – да ведь жалеть потом двадцать пять лет будешь. Или вовсе безгрешен, что в рай точно думаешь попасть?» И он поехал прочь. Но три минуты спустя он почувствовал, что кто-то снова ухватился за сбрую коня: это был Андрей, бледный, испуганный.
«Я сейчас попа позову, – крикнул он, – будешь знать, как искушать честного христианина!» Велесов оглянулся на хмельных мужиков и уже готов был сказать что-нибудь вроде: «Да пошутил я, дурак», но сразу понял, что такие шутки перед пьяными рекрутами могут дорого ему обойтись. «Не поспеет твой батюшка, – сказал он вслух, вкладывая весь свой артистический талант в свою роль. – Я же прежде исчезну. Так не желаешь?» – и он поднял хлыст поторопить коня. Андрей смотрел на него бешеными глазами. «Давай! – вдруг прохрипел он, – Давай тысячу, и без неё пропадёт душа – убью, как Яшка Кривой, офицера, как пороть станут…»
И снова хотел отступиться Илья Антонович, и снова испугался идти на попятный. Денег было не жалко; он отсчитал от пачки, в глазах мужика, очевидно, сверхъестественно огромной, десять радужных билетов и, крикнув: «Расписки не надо!» – хлестнул Почерка и ускакал. Через версту он успокоился и перевёл коня на шаг, а через три уже был полностью удовлетворён совершённым им благодеянием и весёлой шуткой.
В силу некоторых обстоятельств снова он проезжал – уже в коляске с супругою, не имевшею ни малейшего отношения к становскому дому, но зато имевшею очень солидное приданое, – через эту деревню только лет шесть спустя. Внимание его привлёк на этот раз мрачный «стражник», т.е. сельский милисионер.
«Что, тяжёлая у тебя жизнь?» – спросил Велесов этого угрюмого, с всклокоченной бородою и с медалью мужика. «Не без того, барин», – с достоинством ответствовал тот. «Пьянство губит русский народ, – сказал жене Велесов и снова повернулся к стражнику, – Так ведь, с вина больше всего беды?» – «А кабы только с вина, – ответствовал тот. – И трезвый человек лют, а я и за него, и за хмельного в ответе. Вот – вчера конокрада забили, а мне да старосте отвечать. Старосте и пуще того, чем мне, потому как конокрад из нашей же деревни родом». – «И что же, неужто своих… м-мм… шабров обокрал?» – сочувственно подбирая народные слова, произнёс Велесов. «Да он уж только приписан сюда, – пояснил мрачный мужик. – Уж седьмой год как в воры подался. Сколько ловили его, два раза поймали и били до полусмерти, потом говорили: “Побойся Бога, Андрей, ведь и нас губишь, и себя губишь, и душу свою губишь”, – дьякон наш ему это сказал, а он в ответ: “За душу мою и тебе молиться зря, потому как продал я её бесу, а за то откупился от солдатчины”».
«Что? – в изумлении переспросил Велесов. – Продал душу?» – «Да так говорил, может, и врал, – в том же тоне отвечал стражник. – Правда, что его должны были по жребию забрить, а перед тем погорел он, и вдруг денег у него появилось несчётное число. Откупился, да потом решили узнать, откуда у него деньги и не обокрал ли он какого-то спасского купца. Взяли его, деньги отобрали, а он сбежал и впрямь вором стал. Шесть лет всё что ни попадя тащил, коней уводить стал. Кровью никогда, надо сказать, не марался, да ведь безлошадным-то… А что ему самый, стало быть, страшный грех – его душе всё равно в аду место, и там ему гореть вечным огнём. И горит уж,» – с каким-то боязливым благоговением добавил он.
«Так что ж, умер он?» – спросил в волнении Велесов. «Да вчера забили до смерти, – сердито сказал мужик. – Лютый народ, барин: хоть и поделом, а мне отвечать. Как били его, он всё кричал: “А, всё равно, хоть вы, хоть сквозь строй, так хоть пожил-то!” И впрямь, он в эти годы уезжал, мотал сильно, с цыганами ходил… Ну, как он это сказал, так Аким, сам из солдат, ему и кричит: “А всё одно, так бери!” – и ногою в рыло его бесстыжее… Потом и все, так и сдох… Да вам-то что, барин? Али вы книги пишете про нашу жизнь – сейчас, слышно, многие баре про нас пишут», – добавил словоохотливый мужик с какой-то гордостью. «Нет, нет, – ответил Велесов и толкнул кучера, – Езжай!» – «Может быть, дать ему гривенник? – спросила супруга Илью Антоновича. – Ужасно живёт наш народ!» – «Не нужно гривенника, – проворчал Велесов. – Гони!»
И, говорят, с тех пор он изменил свой нрав, то есть стал шутить куда реже, чему все соседи немало удивлялись.
«Узнай же, Ананда, – рек Победоносный, – что Тугаев и был тогда Велесовым, и нищетою и унижением был наказан за насмешку свою, погубившую живую тварь, а поскольку сделал он это, зла не желая, то Лебедев тот и помог ему. Лебедев же тот и был прежде крестьянином Андреем, и на протяжении множества калп мучился и страдал за свои грехи в аду тварей живых, но прощён был, ибо не обагрял рук своих кровью и имел много иных заслуг в жизнях дальнейших. Однако ещё множество перерождений не избыть ему неудач и безобразия».
И выслушав Победоносного, возрадовались все бывшие там мудрости его, и Ананда вопросил: «О Татхагата! За какие грехи был так наказан крестьянин Андрей и какие благие заслуги имел тот Велесов, что родился богатым и имел во всём удачу?» И поведал Победоносный: «Внемли же и слушай: было это мириады и мириады калп назад»...
3
С самого утра Кэр чувствовал себя в высшей степени беспокойно и скверно. К тому имелись как внешние, так и внутренние причины. Внешние, как им и подобает, были очевидны: он жил последнее время в своей мастерской, в пригороде, вросшем уже в город, рядом со старою, но тоже постоянно распространяющеюся фабрикой по изготовлению каких-то новых заменителей резины и пластмассы. Мастерская находилась в подвале, отчасти для романтичности и сходства с мастерскими былых времён, а отчасти из-за дешевизны, и угар и тяжёлый дым фабрики оседал в улицах и сползал к зарешеченным окнам его так называемой спальни – закутка с древней парусиновой койкой почти музейного вида. Полотна у стен и на стенах ещё более усугубляли эту музейную внешность мастерской и были одною из упомянутых субъективных причин: уже одно их обилие показывало, что спросом они не пользуются. Кэр не считал себя непризнанным гением, хотя это, возможно, даже облегчило бы ему жизнь. Он сознавал свою бездарность так же, как и свою необъяснимую и необоримую тягу к искусству, и считал (вероятно, ошибочно, но очень твёрдо), что лишь усердием можно преодолеть её.
Поэтому он и ночевал в мастерской – ехать поздно ночью по затуманенным от фабричного дыма улицам было слишком опасно; вообще же почти весь дом был пуст, несмотря на дешевизну квартир, – слишком мало комфорта и много дыма и угара. Спать пришлось в респираторе, без которого и в центре мало кто решался выйти на улицу. Копоть, перегар, выхлопные газы миллионов машин и ещё какие-то странные, почти осязаемые, но неизвестно откуда исходящие запахи, о которых предпочитали молчать, давно уже уничтожили всякую растительность и всё более одолевали воздухоочистительные установки.
Кэр поднялся разбитым и неотдохнувшим; кроме физического недомогания, он ощущал и сильное душевное волнение. Накануне по одностороннему телефону он позвонил Элле «в последний раз» – на квартиру Дейлена, где она жила уже два месяца. Односторонний телефон был неким заменителем писем прежних веков, то есть единственной возможностью сообщить что-либо важное без опасения, что тебя перебьют; выдумавший его загрёб на этой идее кучу денег. Кэр рассказал о единственной сохранившейся у него картине Дейлена, написанной им в молодости и стилизованной под старину, вплоть до масляных красок и холста. Сюжет картины был символический, то есть соответствовал теперешней моде на Дейлена: вымершее давным-давно насекомое на зелёном холме, который по ближайшем рассмотрении оказывался то ли пузырём в прозрачной пластмассе, то ли языком самого художника. Эта, сохранившаяся ещё со студенческих лет, лет их дружбы с Дейленом, картина была, фактически, единственным ценным предметом в мастерской. Кэр мог бы продать её и этим поправить свои дела, но ему было стыдно, стыдно за собственные произведения.
Этот стыд и беспокойство можно было перебить только работой; взяв электропэнтер, он принялся продолжать свою огромную, занимающую половину мастерской, последнюю композицию. Увлечься удалось; он, как и каждый день, создавал никому не нужные чудовищные миры и, как художник-магометанин, разрушал сам, не в силах вдохнуть в них жизнь. Иногда его даже тянуло к прежним, неподвижным масляным картинам а ля прошлое тысячелетие; но он знал, что такие эксперименты возможны лишь для Дейленова гения.
Наконец ему показалось, что некое чёрное животное с четырьмя копытами и длинным хвостом, выглядит правдоподобнее остального; уничтожив всё, кроме него, Кэр принялся отделывать этот образ. Он ещё не успел вспомнить, в какой книге или в каком сне предстало оно ему, как раздался сигнал двери и на экран спроецировалась фигура выходящей из машины гостьи. Это была Элла. Он поспешно надавил на дверные кнопки, дверь распахнулась, и она вошла, снимая респиратор.
«Не стоит, – сказал Кэр, – здесь дышится не легче». – «С вами нигде легко не дышится», – резко ответила она. Впервые за два месяца услышав её голос, Кэр вздрогнул. Ну конечно же, она пришла, чтобы вновь посмеяться над ним; так повелось уже много лет. «Тебе пора бы забыть, что я любила тебя», – сказала ему как-то Элла в приступе судорожного гуманизма. Он понимал, что она права, их прежняя связь порою и ему самому уже казалась чем-то мифическим, без этих воспоминаний было бы легче. В то время у него хватило бы ещё денег на уничтожение этой части памяти; но он не решился лишить её удовольствия дразнить его этим прошлым. «Мазохист», – пожала она плечами.
«Ты вчера закатил прямо-таки истерику, – брезгливо сказала Элла. – Вообще только трусы пользуются односторонним телефоном». Она редко прибегала к этому средству, ибо мало кому из её знакомых, кроме Дейлена, когда-либо удавалось перебить её. «А я правда боюсь тебя, – криво улыбнулся Кэр. – Я боялся, вдруг тебя расстроит эта картина… хотя я до сих пор не могу поверить, что Дейлен умер».
Элла посмотрела на него презрительно: «Ты – единственный человек, кому эта смерть могла бы быть приятна. Ведь ты завидовал ему, завидовал всю жизнь. Даже когда Дейлен подвергся гонениям, ты завидовал его страданьям – ведь страдать для тебя наслаждение. Кстати, и со мною ты сошёлся только ради этого». – Мне кажется, – сказал Кэр, – что тогда мне было очень хорошо. В самом деле, хорошо». – «Ты был глупым нищим мальчишкой, как сейчас, только моложе, – ответила Элла. – И только моя юная глупость сделала возможным всё это. О господи, ведь Дейлен уже тогда звал меня. Впрочем, в те годы никто не считал его великим. Подумать только, я считала, что вы почти равны». – «Так тогда и было, пожалуй, – сказал Кэр. – Но он смог выйти в настоящие мастера, а мне не удалось». – «Чушь! Ты и не мог стать мастером. Ты грубый ремесленник, и ты умеешь только копировать чужие произведения. Вот это – она указала на чёрное животное, – вот эта тварь – разве она создана тобою? Разве ты придал ей хотя бы какую-то индивидуальность? Лошадь из старого зоологического атласа».
Кэр вспомнил, где он видел изображение лошади, но не раскрыл рта.
«Ну, где картина Дейлена? – спросила резко Элла. – Давай её мне, и не считай, что совершаешь благодеяние, не изрезав её на куски. Ты ведь настоящий, классический, с головы до ног завистник, преклоняющийся перед теми, кому завидует. Ты не посмел бы продать или уничтожить картину Дей…»
Страшный грохот словно сам собою разбросал их в разные углы мастерской; придя в себя, Кэр увидел над головою – нет, не потолок и не небо, а густые клубы дыма и отсветы синего пламени. «Авария на фабрике, – успел подумать он, нащупывая на лице маску (она была цела). – Где Элла?»
Шатаясь, он добрёл до Эллы, полусидевшей под обломками его композиции, и с ужасом увидел, что её респиратор разорван и разбит, и она, задыхаясь и кашляя, хрипела: «Убийца!.. То не просто завистник… ты умеешь мстить…» Кэр хотел сказать, что не он устроил взрыв, на секунду её подозрения показались ему даже смешными, но тотчас он забыл об этом и, сорвав респиратор с лица, натянул его на неё.
«Это не фабрика, – подумал он, чувствуя, как лёгкие наполняются сладким тошнотворным газом. – Это здесь, на окраине, решили испытать то оружие, будь оно проклято, которым уже три года экспериментировали над городом, – господи, спаси нас от войны! А впрочем, лишь бы она выжила, лишь бы ей хватило фильтров до аварийной… нет, санитарной команды…»
Кэр потерял сознание, и нашли его уже мёртвым, а Элла выжила и даже сумела доказать свои права на чудом уцелевшую картину Дейлена.
«Узнай же, – рек Победоносный Ананде, – что художником Кэром и на протяжении многих тысяч калп возрождался богатым и удачливым человеком, любящим лошадей. Элла же возрождалась за свою жестокость и суетность конокрадом».
И Ананда преклонился пред Победоносным и молвил: «О Татхагата, поведай нам, какие грехи совершил в минувших жизнях художник Кэр, что родился бесталанным, но стремящимся к искусству, был несчастлив в любви и погиб от злого угара, и за какую заслугу женщина Элла родилась гордой, удачливой и богатою, и благодаря Кэру все эти качества преумножила?»
И рек Победоносный: «Вспомни, что видел ты сегодня утром».
И Ананда и все присутствующие преклонились пред мудростью Победоносного, и возликовали, и иные достигли духовных плодов от Первого до Четвёртого, а иные достигли архатства, иные же стали пребывать в состоянии анагаминов.
0 Comments
There are no comments to display.
Please sign in to comment
You will be able to leave a comment after signing in
Sign In Now