Умблоо

  • запись
    771
  • комментарий
    1
  • просмотр
    96 001

Авторы блога:

Из рассказов Алексея Галанина: Слава

Snow

209 просмотров

СЛАВА
Уже совсем стемнело, когда в тесной квартире, которую снимал тогда Реттер, зажглась лампа и осветила четверых молодых людей за столом у окна: хозяина, подрабатывавшего в газете, Гиббсона, художника, Аллерсона, младшего из знаменитой актёрской династии Аллерсонов, и Ладиша, маленького щуплого студента, прозванного за белёсые волосы и красноватые глаза «Кроликом». Друзья сидели уже не первый час – редко выдавались вечера, когда все они могли быть свободны. На столе стояли мутные стаканы с пивом – единственным доступным им тогда напитком, и валялись куски хлеба и дешёвой колбасы. Скудость угощения не мешала им философствовать. Разговор шёл о том, что остаётся от человека после смерти, Реттер утверждал, что перегной, Гиббсон – что его произведения, Аллерсон назвал семью, а Кролик, запинаясь, горячо заявил, что слава, и процитировал какого-то древнего автора.
– Слава… – задумчиво протянул Гиббсон. – Вы знаете, ребята, я не тщеславен, но сейчас она мне совершенно необходима.
– Зачем же? – спросил с усмешкою Реттер. – Тебе хочется, чтобы тебя узнавали на улице? По-моему, это проходит ещё в старших классах.
– Почему? – возразил Ладиш, и его бледное маленькое лицо стало серьёзным. – Иногда этого очень хочется и вполне взрослым людям.
– Да зачем же?
– Ну как тебе сказать?.. Если ты больше ничем не примечателен, если никто не хочет и смотреть на тебя, то поневоле стремишься стать?..
¬ Александром Македонским? – подсказал Реттер.
– Почему бы и нет? Я всегда хотел прославиться. Конечно, великим полководцем нашему брату не стать, сейчас не наполеоновские времена, но как приятно иметь на груди Военный Крест! На тебя сразу начинают смотреть по-другому.
– Прошу прощения, тебе нужно, чтобы все на тебя смотрели по-другому, или это относится только к Фриде? – уточнил Реттер прежним тоном. Лицо Кролика на минуту порозовело, белые бровки сурово сдвинулись, и, оскалив мелкие зубы, он запальчиво спросил:
– Почему бы и нет?
– Эх, брат, – сказал Гиббсон, вертя вокруг оси жёлтый абажур настольной лампы, расписанный им самим, – боюсь, что для неё Крест – бесполезная побрякушка. Её, конечно, можно покорить, но уж никак не орденами.
Ладиш тоскливо посмотрел на Гиббсона. Легко ему говорить – сам-то он красив, очень красив: с круто вьющимися тёмными кудрями, серыми прозрачными глазами, высокий, загорелый, узкобёдрый. О нём вздыхала не одна девица, однако сам он очень редко обращал на женщин внимание и, следует признать, ничуть не выделял в этом отношении и Фриду. И всё же напрасно он снова напомнил Ладишу о его внешности; Кролик сам знал, что на него женщинам и смотреть противно, но мало ли кто был некрасив! Юлий Цезарь был лысым, а отец Аллерсона при всей своей невзрачности женился на красавице-примадонне, став знаменитым артистом. Некоторые теперь уже не могли понять, какова была в молодости мадам Аллерсон, но Ладиш, как все безобразные люди, обладал вернейшим вкусом на чужую красоту – он мог увидеть в старухе бывшую фею или различить в десятилетней, худой и невзрачной девочке будущую красавицу-невесту.
Аллерсон разрядил обстановку:
– Слава богу, войны пока нет, и Военный Крест никому из нас не светит. Но я верю, что Кролик ещё прославится своими стихами больше, чем любой генерал.
Ладиш покраснел: он очень редко показывал свои стихи друзьям, и ещё реже верил, когда их хвалили.
– Да, – промолвил Гиббсон, – поэзия – это искусство. Но стихи Кролика, не в обиду ему будь сказано, старомодны. Впрочем, сейчас такие любят – нечто вроде «ретро». Но я считаю, – он хлопнул ладонью по столу, едва не смахнув стакан, – что нужно бороться за новое в искусстве. («Довольно старая мысль», – тихонько буркнул Реттер, откусывая от бутерброда). Слава нужна мне лишь для того, чтобы даже наши обыватели признали сферизм. Ведь только на шаре можно написать картину, которую видишь со всех сторон, как статую, – и в то же время она остаётся картиной!
– Глобус придумали уже довольно давно, – снова перебил Реттер, но художник не слышал его, увлечённый собственным замыслом:
– И с одной точки зрения на картине-сфероиде – предположим, это портрет, – видно прошлое изображённого лица, с другой – настоящее…
– А будущее, г-н пророк?
– Дойдём и до этого! Я ещё сам не знаю, во что разовьётся сферизм, – во всяком случае, в нечто великое. Но для развития ему нужны силы, нужны сторонники, приверженцы. Пусть они вначале ищут только известности, хотя бы и скандальной, на этом поприще – для этого мне и необходима слава: чтоб, завидуя мне, в сферизм втянулись другие художники, чтобы он стал модным течением. Но потом, в поисках новых путей и возможностей, люди поднимут сферизм на небывалую высоту. А тогда пускай меня и забудут – мне всё равно, я сделал своё дело!
– Нет бога, кроме шара, и Гиббсон – пророк его, – ухмыльнулся Реттер, но Аллерсон оборвал его:
– Зачем ты высмеиваешь всех? Ведь Гиббсон и впрямь талантливейший художник. Вот бы мне хоть частицу его таланта! – карие добрые глаза на мягком лице молодого человека сделались задумчивыми и грустными. – Ведь вы же сами знаете, какой из меня артист? Ни таланта, ни страсти, ни любви к сцене.
– Почему же ты не уйдёшь из театра? – спросил Кролик. Аллерсон печально покачал головою:
– Вы плохо знаете моего отца. Для вас он только бывший Гамлет и нынешний Лир. Впрочем, на сцене он в самом деле перестаёт быть самим собою. Он – настоящий артист, от рождения и по наследству – его родители тоже играли, в своё время они были очень известны.
– Это я знаю, – ответил Реттер и, отхлебнув пива, спросил: – Но разве ты сам не говорил нам, что ты – приёмный ребёнок? Поэтому он и заставляет тебя играть, против воли, только ради его фамилии.
– Его фамилия – это ж он и есть, когда он, конечно, не Отелло, – хмуро ответил Аллерсон, ничуть, казалось бы, не смутившись, – он и усыновил меня ради того, чтобы передать свою фамилию. Если я брошу сцену – что с ним будет! Он ни на минуту не может допустить, что сцена сможет обойтись без его фамилии, что я, для которого он вместе с матерью столько сделал, не буду артистом. Для него это позор!
– Что за ерунда! – воскликнул Гиббсон. – Позор – делать что-нибудь противное своему призванию, а если ты не чувствуешь призвания быть актёром – плюнь!
– Хотя, – добавил Кролик, – ты же совсем неплохо играешь, у тебя, наверное, есть талант.
– Талант! – горько усмехнулся Аллерсон. – Это навык, вроде навыка чистить картошку или там готовить котлеты. Но если я не выношу, скажем, сырого фарша! Однако, чтобы отец с матерью – а они мне как родные, – не огорчались, я не бросаю сцену. Я должен стать знаменитым артистом во что бы то ни стало. Уже и так отец переживает, что меня не хвалят в газетах. Вот почему мне необходимо прославиться.
– Через силу?
– Хоть через силу.
Гиббсон повернулся к Реттеру:
– А ты, разве ты не желаешь славы?
Тот нахмурился и скомкал длинными пальцами кусок хлеба.
– Я никогда не желаю недостижимого. Я не умею писать стихи, рисовать круглые картины, не могу запомнить монолог «Быть или не быть?» дальше первой строчки, и генерала в крестах и звездах из меня тоже не получится. Это ваше дело. Мне не нужна слава, я простой парень, каких тысячи, ничем не примечательный, сыт – и слава богу. Знаете, – он вдруг сорвался на крик, – не будь вы моими друзьями, я ненавидел бы вас!
– За что? – изумился Аллерсон.
– За то, что вы идёте другой дорогой, чем я. Вы шествуете к славе, к выделению из общих рядов; а я – один из тех, кто остаётся в этих рядах, кому не подняться над другими, сколько ни тужься. Слава – жестокая вещь. Вспомнит ли меня великий основатель сферистсткой школы, великий актёр, великий поэт десять лет спустя? Нет! Слава – предательство по отношению к таким бездарностям, как я!
Выкрикнув эти слова, Реттер взмахнул костлявыми руками и, схватив пивную бутылку, вылил её себе в рот. Одновременно Гиббсон грозно поднялся со своего места.
– Что ты несёшь? – рявкнул он; ноздри его раздулись, ясные глаза потемнели от гнева. – За кого ты нас принимаешь? Если ты хочешь, чтобы я это сказал, – да, ты бездарен! Но это не помеха нашей дружбе. Только какая-нибудь Фрида могла бы бросить человека только потому лишь, что он не умеет писать или ваять!
– И Фрида бы так не поступила! – откликнулся Ладиш горячо, но неуверенно.
– Ну ладно, – сказал Аллерсон, – мы сами виноваты. Дай мне руку, Реттер, хотя бы потому, что я тоже бездарен, и если прославлюсь, то не ради себя!
Реттер, уже овладевший вполне собою, с вечной своей усмешкой подал ему руку. Гиббсон снова опустился на стул, потом наполнил стаканы и, вновь поднявшись, провозгласил:
– За то, чтобы все мы прославились! За нашу грядущую славу!
Ладиш чокнулся так истово, что расплескал пиво; грустно звякнул стакан Аллерсона. Помедлив, Реттер тоже угрюмо чокнулся и выпил.
Вскоре гости разошлись. Реттер проводил их до подъезда, вернулся, стряхнул со стола крошки и колбасные шкурки и достал лист бумаги, наполовину уже исписанный мелкими строчками. Он писал репортаж о сегодняшнем футбольном матче, на котором он, впрочем, не был…

********

Выйдя из дому, Аллерсон вздохнул. Не то чтобы ему не хотелось идти на службу – она была необременительна. Когда после смерти того, кого он всю жизнь называл отцом (да и теперь про себя звал так же), он поступил на это тихое, спокойное, бумажное место, где ему наконец-то можно было не потеть под фонарями, не чувствовать на лице жир грима и замазку искусственного носа, не носить пышный, безжалостно режущий под мышками костюм, не ожидать с нетерпением аплодисментов зала, погружённого в гробовую тишину, в которой слышалось лишь шелестение программок и что-то похожее на тихое чавканье, – и главное, не притворяться каждый день, ни героем, ни злодеем, ни весёлым шутником, ни угрюмым меланхоликом, ни – артистом, – когда после всего этого он засел в канцелярии, то почувствовал ни с чем не сравнимое облегчение. Первое время он ещё страдал от нечастых вопросов: «Вы не родственник знаменитого Аллерсона?» – но потом научился (всё же актёрская школа!), искренне глядя в глаза собеседнику, отвечать: «Нет, к сожалению, только однофамилец».
И всё-таки ему чего-то не хватало; иногда становилось стыдно перед мёртвым отцом, перед «родом»… Подходя к остановке, он встретил соседа; они поздоровались.
– Не читали сегодняшнего фельетона в «Голосе»? Здорово там наш Реттер им задал!
– Нет, – ответил Аллерсон. За завтраком он не успел просмотреть газеты, а «Голоса» и вовсе не выписывал; Реттера он не видел бог знает с каких пор, лишь слыша порою его имя в беседах сослуживцев – там оно упоминалось с любовью и уважением.
Он спустился в метро, с облегченьем шагнул в набитый вагон с просторной, но безобразной платформы с пилястрами и медной драпировкой на месте бывшего портрета. Сесть, конечно, не удалось, но к этому он привык. Он не женщина, да и не имел обычая читать в поезде. Зато Аллерсон любил рассматривать читающих пассажиров: угадывать по лицам, у кого какая книга. Большинство сегодня читали шестую страницу «Голоса», и лица были ухмыляющимися и злорадными, только один растрёпанный человечек в ядовито-зелёном галстуке с негодованием комкал лист. Постепенно Аллерсон отвлёкся от них – даже заметил, что всё-таки большинство читают что-то иное, а «Голос» заметился только благодаря реплике соседа.
После очередной станции рядом с ним оказалась Фрида. Она почти не изменилась за эти четыре года: рыжие волосы чуть потускнели и уже не были такими солнечными, но светло-голубые глаза остались по-прежнему искристыми и хитрыми. Аллерсону было приятно видеть её, но он предпочёл бы ограничиться приветственными взглядами, а Фрида, наоборот, торопилась начать разговор. Аллерсон слушал её, перебирая в уме предстоящие дела: что – что, а равнодушие к женщинам сцена ему дала, убив восхищение и наскучив тем, что Ладиш некогда с таким забавным страхом именовал «наслаждением».
– Кстати, ты не встречала Ладиша?
– Кролика? Нет, я года три как потеряла его из виду – он мне тогда страшно надоел. Хорошее всё же было время… Теперь-то я старуха.
– Ерунда!
– Нет, правда, хорошо быть совсем-совсем молодой. Тогда все мы были такими смешными. Кстати, говорят, Реттер выдал сегодня в газете нечто потрясающее.
– Ты с ним видишься?
– Что ты! Где мне. И с тобою-то чудом встретилась, а так мой никуда меня не отпускает – как в серале. Ты всё играешь?
К счастью, Аллерсону было пора сходить, и он обошёлся без ответа на этот неприятный вопрос. На службе его приветствовал Миллер, наиболее приятный из всех «коллег», как в шутку сам этот Миллер называл всех работников конторы, преимущественно, впрочем, уборщиц. Как всегда, он сидел с газетой, а счета были отброшены на дальний край стола; но вопреки обыкновению, сегодня он не разгадывал кроссворд, а фыркал над какой-то статьёй.
– Привет! Видел?
– Что?
– Бери газету, чудак, там Реттер отбрил всех этих сферистов, всю их выставку – может, они и не плохи, я не видел, но благодарен этим мазилкам уже за удовольствие прочесть эту штуку!
Аллерсон взял протянутый «Голос». «Эта штука», то есть фельетон на последней странице под названием «Ссудный день», ехидно повествовал о том, как Реттер, не успевая написать вовремя, в последний день редакторской отсрочки пошёл на выставку сферистов.
«Я – писал Реттер, – знал кое-кого из них – совсем недавно они намеревались въехать в искусство на белом коне, но не заметили, что им оказался сивый мерин (впрочем, с точки зрения коневодства, это почти одно и то же). Не в силах признать, подобно фуфуистам, что мог бы-то я мог, да не получается, их лидер, если не ошибаюсь, Гиббон или Горилло, или ещё кто-то вроде, продолжает утверждать: «По-моему, субъективное тоже объективно». Но если совсем недавно мы были вынуждены сказать на его пламенные обещания: «Если ты после многолетней практики научился зажигать спички, научись теперь тушить их», то теперь видно, что нам не грозит пожар, и даже вонь от того окурка, который представляет собою этот виднейший (под лупой) представитель сферизма, пахнет дурно лишь в помещении выставки столь неосторожного г-на Н., который, помнится, до сих пор глядит на небо и ждёт, что дети придут к нему и провозгласят его нашим бургомистром; но увы, современные дети умнее… Впрочем, как это ни неприятно, а я должен выдать отчёт о выставке этих мячей, воздушных шариков и мыльных пузырей, иначе мне не натянуть моих ста строк…» – и так далее в том же диффамационном тоне.
Аллерсон читал, морщась от отвращения к озлобленной грубости Реттера, которого, по его собственному выражению, следовало бы держать в козлином копыте, но не в силах не признать, что статья, по крайней мере на фоне всего остального «Голоса», да и выписываемого им самим «Вестника», производит впечатление.
– Ну, не молодец ли Реттер? – спросил Миллер торжествующе.
– Д-да… здорово написано.
– Ещё пара фельетонов – и бьюсь об заклад, что он станет самым популярным человеком в городе, а то и в стране. «Голос» – это вещь! Не то, что твой «Вестник»!
«Вот она, слава, – грустно подумал Аллерсон и усмехнулся, вспомнив давний разговор. – Где-то теперь Кролик? А бедняга Гиббсон – каково ему? А Реттер – знаменит, хотя и сомнительно. Впрочем, он всегда умел хорошо видеть и сам имел нюх на сомнительное».
Аллерсон отложил газету, она соскользнула со стола на пол и раскрылась на рубрике «Происшествия», но ни Аллерсон, ни тем более Миллер нимало не заинтересовались тем фактом, что
«Вчера при грандиозном пожаре дома г-на Х наши доблестные пожарники»… и т.д. и что «из граждан пострадал лишь г-н Альфред Ладиш, придавленный балкой при попытке спасти грудного внука г-на Х, коего, как мы рады сообщить нашим читателям, героически вынес из бушующего пламени помощник брандмейстера И. Шмидт».

Via




0 комментариев


Нет комментариев для отображения

Пожалуйста, войдите для комментирования

Вы сможете оставить комментарий после входа



Войти сейчас