Умблоо

  • запись
    771
  • комментарий
    1
  • просмотров
    95 957

Авторы блога:

Гарин-Михайловский едет на Восток (4)

Snow

373 просмотра

(Продолжение. Начало — 1, 2, 3)
Двигались путешественники очень медленно, то и дело пересаживаясь с одного неисправного судна на другое или ожидая починки. Но бывало и приятное разнообразие.

13 августа
[…] Мы в каюте. Ленивый разговор о прошедшем дне: поломки больше, чем думали сначала, – не только на корме, но и на носу сорвало все. Цепь на руле лопнула, ослабели блоки рулевые, что-то в машине, и поломаны колеса, дрова на исходе и нет провизии. Ездили за ней на другой пароход, но нигде ничего нам не дали. […] Разговор обрывается вдруг появлением Н. Е. Б[орминского, техника экспедиции]. Общий радостный крик.
Он приехал на пароходе «Посьет».
– Ну, как же вы?
Н. Е. сел, пригнулся, по обыкновению, и смотрит, точно соображает, как же действительно он?
– Да ничего.
– Много дичи настреляла?
– Да я ведь не дичь стрелял, а рыбу ловил. Я ведь двенадцать сомиков поймал. Прихожу: уехали, говорит хозяйка. Я так и сел. Вот тебе и раз, думаю. Дал с горя себе слово никогда не удить рыбу.
– Ну?
– Ну, тут пришел Р.: объяснил. Я с горя и курить начал.
Н. Е. в доказательство смущенно вынул и показал коробку папирос.
– Ну, как же вы доехали?
– Доехал, положим, хорошо. Р. – хороший он человек – сейчас же повел меня на пароход, представил всем.
– Дамы были?
Н. Е. отвечает не сразу, улыбается и нерешительно говорит:
– Были.

– Смотрите, смотрите, – говорит доктор, – он весь сияет.
Совсем юное еще лицо Н. Е. действительно сияло. Голова его слегка ушла в плечи, он сидит и словно боится пошевелиться, чтобы не разогнать приятных воспоминаний. Только глаза, красивые, лучистые, смотрят, не мигая, перед собой.
– Ну, рассказывайте же, молодой тюлень, – кричит доктор.
– Да что рассказывать, – медленно, не торопясь начинает Н. Е., – видите, в чем дело. Ехала на том пароходе одна дама.
– Гм… дама, – басом перебивает доктор и крутит усы.
– Да не дама… дочь у нее, – смущенно дополняет Н. Е.
– Дочь?.. Черт побери.
– Четырнадцати лет.
– Что? Ха-ха-ха. Вот так фунт…
– Такая симпатичная, просто прелесть. Мы с ней рыбу удили.
– После зарока-то?
Н. Е. совсем смущен. Мы все хохочем.
– Да вот, – разводит он смущенно руками, – так уж вышло… Рыбы много… Только успеваешь закидывать удочки… И так еще: сомок сорвется, а какая-то рыбушка боком на крючке. Три раза так вытаскивали. Я нигде никогда столько рыбы не видал…
– У нас нынче Н. А. из револьвера застрелил рыбу.
– А вот скоро кета пойдет, – здешняя рыба, – с моря; она прямо стеной плывет, одним неводом их до двух тысяч пудов вытаскивают враз.
– В пятнашки с ней играли, – говорит тихо Н. Е.
– С кем? С кетой? Да он совсем влюблен, – орет доктор, – нет, ему песни надо петь.
Доктор снимает гитару и говорит:
– Ну, слушайте.
Он поет, а Н. Е. так и замер.
– Хорошо?
– Хорошо, – чистосердечно признается Н. Е. и улыбается.
Белые зубы его сверкают, глаза видят другой свет.
– Да ну вас к черту, уходите, – смотреть завидно…
– И то: ехать пора.
– Да как же вы поедете?
– Да вот: свезут на берег, а там версты две берегом… трава высокая по пояс, да мокрая…
– А как вы спите без подушки, одеяла?
– Так и сплю, – теперь ящик какой-то под головою.
Как мы его ни удерживали, как ни пугали барсами и тиграми, Н. Е. ушел.
Дождь будет мочить его, будет один он пробираться темной ночью в мокрых камышах. Что ему дождь, камыши, тигры? Весь охваченный пеньем и памятью встречи, он будет идти, и кто знает, эта прогулка не будет ли лучшей в его жизни?..
– Экая прелесть, – говорит доктор после ухода, – сколько ему лет?
– Двадцать два.
– Завидно, ей-богу.
– Да вам-то много ли?
– Двадцать пять, – грустно вздыхает доктор. […]

14 августа
Наш молодой капитан неутомим. Всю ночь возился и теперь носится по палубе, своими длинными ногами делая громадные шаги. Совсем было выправил нос «Игнатьев», но опять оборвался канат, и мы, как-то перевернувшись на 180°, врезались опять в ту же мель. Ну и канат… […] И вдруг, когда, казалось, всякая надежда исчезла, что-то произошло, и неожиданно всунулась в каюту нашу голова капитана.
– Снялись…
Это было так хорошо, что вопрос, как снялись, был второстепенным.
[…] Правый берег – маньчжурский. Хотя победителями всегда были маньчжуры и всегда китайцев били, но китайцы шли и шли, и теперь культуру маньчжур бесповоротно сменила китайская стойкая, все выносящая культура. Последние вольности маньчжуров отбираются одна за другой, и некогда всесильная родина последней династии, теперь она только ничтожная провинция в сравнении с остальным громадным Китаем.
Маньчжуры напоминают наших казаков Сечи. Такие же бритые, с длинными усами, мужественные и мрачные. Но их теперь уже так же мало, как и зубров Беловежской пущи. Все проходит…
Кучка матросов разговаривает.
Все это уже знакомые люди: вот стоит кузнец, в светло-голубой грязной куртке, таких же изорванных штанах, жокейской шапочке, громадный, с крупными чертами лица, с умными большими глазами. Другой матрос, тоже громадный, в плисовых штанах, рубахе навыпуск, высоких сапогах, с большой окладистой рыжеватой бородой. На матроса не похож: скорее на русского кучера, когда, отпрягши лошадей, свободный от занятий, он выходит погуторить на улицу.
Третий, маленький, тоже русый, в пиджаке и высоких сапогах, с лицом, испещренным оспой, и мелкими, как бисер, чертами.
– Это что за горы – гнилье, этот камень никуда не годится, – говорит кузнец, – так и рассыпается… Горы за Байкалом… Идешь по берегу, и нельзя не нагнуться, чтобы поднять камешек, набьешь полные карманы, а впереди еще лучше. Высыпешь эти, новые начнешь набирать…
Это мирное занятие не подходит как-то ко всей колоссальной и мрачной фигуре кузнеца.
Разговор обрывается.
Переселенцев вовсе мало нынче: только и плывут на плотах. То и дело мимо нас плывут такие плоты, большие и маленькие. Стоят на них телеги, живописные группы мужчин, женщин, детей, лошади, коровы. Огонек уютно горит посреди плота.
Наш пароход разводит громадные волны для таких плотов, и их качает, и усиленно гребут на них.
Эти плоты дойдут до Благовещенска, где и продадут их переселенцы, выручая иногда за них двойные деньги.
– Что, второй пароход всего с переселенцами. А назад едущих довольно…
– Земель мало? – спрашиваю я.
– По Зее есть… не устроено… кто попадет на счастье, а кто мимо проедет, никто ничего не знает…
Это бросает, как бьет молотом, кузнец.
– У вас ввели мировых? – спрашиваю я.
– Ввели.
– Довольны?
– Если не испортятся, ничего.
– Как испортятся?
– Как? Взятки станут брать… Русскому человеку, бедному, дохнуть нельзя, а китайцам – житье. Закона нет жить им в Благовещенске, а половина города китайская… Грязь, как в отхожем месте, у них: ничего…
– Нечистоплотны?
– Падаль едят, конину, собак – грязь… тьфу… Водкой своей торгуют.
– Тайком?
– А так… дешевая и вдвое пьянее нашей… Сейчас напейся, – сегодня пьян, а завтра выпей натощак полстакана простой воды, и опять пьян на весь день… ну и тянется народ за ней… Китаец всякому удобен… Положим, не торопи его только – он все дело сделает. А против русского втрое дешевле… Опять русскому должен – надо отдать… Если по шее ему, и он сдачи умеет дать; а китайцу дал по шее да пригрозил полицией, – уйдет без всякого расчета и не заикнется…
Молчание.
– И вот какое дело, – говорит кузнец, – совсем нет китайских баб. Китайцев, ребятишек – все мальчишки, а баб нет; штук десять на весь Благовещенские может же десять их такую уйму народить? И вот я в ихней стороне пробирался и чуть под пулю не попал, – у них это просто, – и в фанзах ихних мало баб…
– Прячут от нас, боятся обиды, – глубокомысленно вставляет с мелкими чертами лица матрос.
– Положим, – говорит кузнец, – нельзя и нашего брата хвалить. Не то, что уж на своей стороне, а на ихней без всякого права заберется к ним, то за косу дернет, то толкнет, то к бабам полезет… А ведь китаец, когда силу свою чует, – его тоже не тронь…
Кузнец мотает головой.
– В какую-нибудь ночь да выйдет же от китайцев резня в Благовещенске: все счеты свои сведут… И откуда они только берутся: батальон, два в другой раз вышлют на облаву, всех к реке их, прочь на свою сторону, а на другой день еще больше их…
– Ну, так как же? Чем бы полиция кормилась? Для этого и гонят, чтоб потом опять пустить. […]

15 августа
Сегодня пошли с четырех с половиной часов утра; тумана почти не было. Идем хорошо и хотим, кажется, на этот раз без приключений добраться до Благовещенска.
Доктор лежит и философствует.
Я смотрю на него и думаю: тип ли это девятидесятых годов если не в качественном, то в количественном отношении. Он кончил в прошлом году. Практичен и реален. Ни одной копейки не истратит даром. Ведет свой дневник, педантично записывая действительность. Ест за двоих, спит за троих. Решителен в действиях и суждениях. Знаком с теорией, симпатии его на стороне социал-демократов, но сам мало думает о чем бы то ни было. Вообще все это его мало трогает. То, что называется квиетист. […]
– Ура… Благовещенск! – кричит сверху Н. А.
Мы бросаемся на палубу.
Оба берега Амура плоские, и горы ушли далеко в прозрачную даль.
Благовещенск как на ладони, – ровный, с громадными, широкими улицами, с ароматом какой-то свежей энергии: он весь строится. Впечатление такое, точно город незадолго до этого сгорел. И как строятся! Воздвигаются целые дворцы. Люди, очевидно, верят в будущность своего города.
Положим, в сорок лет город дошел до сорока тысяч населения, являясь центром всей золотой промышленности.
На слиянии Амура и Зеи, против того места Маньчжурии, где наиболее густо население ее.
Пока дела Маньчжурии минуют Благовещенск, но говорят, что с окончанием постройки Маньчжурской дороги вся торговля перейдет в руки русских купцов.
Все во всей Сибири рассчитывают на эту Маньчжурию, от купца до последнего рабочего, и кузнец нашего парохода говорит:
– Вот бог даст… Эх, золотое дно…

0_103330_790910b1_XL.jpg

21 августа
Мы выехали из Благовещенска 19-го.
Пароход наполнен пассажирами, которых раньше мы всех обогнали на лошадях. Теперь они удовлетворенно посматривают на нас: «Что, дескать, обогнали?»
Мы в роли побежденных покорно сносим и приветливо смотрим на всех и вся.
Впрочем, редко видим их, заняты каждый своим делом.
Редко видим, но знаем друг о друге все уже. Кто об этом говорит нам? Воздух, вероятно, пустота Сибири, где далеко все и всех видно. Это общее свойство здешней Сибири: народу мало, интересов еще меньше, и все всё знают друг о друге.
Как бы то ни было, но я знаю, что рядом, например, со мной в такой же, как и моя, двухместной каюте едут две барышни. Одна в первый раз выехавшая из Благовещенска в Хабаровск. Она робко жмется к своей подруге и краснеет, если даже стул нечаянно заденет. Известно, что при таком условии все стулья всегда оказываются как раз на дороге, и поэтому здоровая краска не сходит с ее щек. Это, впрочем, делает ее еще более симпатичной. Вторая – бестужевка. Она едет из Петербурга в Хабаровск учительницей в гимназию. Большие серые глаза смотрят твердо и уверенно. Стройная, сильная фигура. Спокойствие и уверенность в себе и своей силе. Она одна проехала всю Сибирь: для женщины, а тем более девушки, – это подвиг.
– Где счастье? – спрашивает ее кто-то на палубе.
– Счастье в нас, – отвечает она.
Я слышу ее ответ и смотрю на нее. – Она спокойно встречает мой взгляд и опять смотрит на реку, берег.
Широкая раньше и плоская долина Амура опять суживается. Снова надвигаются зеленые холмы с обеих сторон. Это отроги Хинчана. Здесь уже водятся тигры, и взгляд проникает в таинственную глубь боковых лощин. Но старого леса нет и здесь: не защитили и тигры, и всюду и везде только веселые побеги молодого леса.
[…] За общим ужином молодой помощник капитана рассказывает досужим слушателям о красоте и величине местных тигров, барсов, медведей.
Медведи здешних мест, очевидно, большие оригиналы: перед носом парохода они переплывают реку; однажды, во время стоянки, один из них забрался даже в колесо парохода.
– И что же? – с ужасом спрашивает одна из дам.
Доктор грустно полуспрашивает, полуотвечает:
– Убили?
Смех, еще несколько слов, и знакомство всех со всеми завязано.
Потерянное время торопятся наверстать. После ужина доктор поет, Н. А. играет, он же по рукам определяет характер и судьбу каждого. Он верит в свою науку и относится к делу серьезно. Одну за другой он держит в своих руках хорошенькие ручки и внимательно рассматривает ладони. Чем сосредоточеннее он, чем больше углубляется в себя, тем сильнее краснеют его уши. Они делаются окончательно багровыми и прозрачными, когда одна из дам, у которой оказался голос и которой он взялся аккомпанировать, совсем наклонилась к нему, чтоб удобнее следить за его аккомпанементом.
После пения он встал, как обваренный, поводит плечами и тихо говорит кому-то:
– Жарко…
[…] Прибавить остается, что учительница оказалась тоже сведущей в трудной науке хиромантии и читает по рукам судьбу человека. Но Н. А., очевидно, опытнее ее и с своим обычным деловым видом сообщает барышне разные тонкие детали этой науки. Такой-то значок указывает на то, что человек утонет, а такой-то – удар в голову. Барышня слушает его внимательно, вежливо, с какой-то едва уловимой улыбкой.

[…] Впала Уссури. Амур стал шире Волги у Самары и грозно плещется.
Китайцев все больше и больше. Здесь они старинные хозяева. Они уже однажды владели этим краем и бросили его. Возвратились вторично теперь, потому что в нем поселились те, у которых есть деньги. Эти «те» – мы, русские. Откуда наши деньги? Из России: за каждого здешнего жителя центр приплачивает до сорока рублей. Китайцы гребут эти деньги, без семейств приходя сюда и в том же году отнеся эти деньги туда, в Чифу, на свою родину, опять возвращаются в Россию с пустыми уже карманами, но с непреоборимым решением снова набить эти карманы и снова унести деньги домой.
Все идет, как идет.

0_1032a0_49e0d3a8_XL.jpg

Вчера за обедом местный интеллигент говорил:
– Китаец, Китай… Это глубина такая же, как и глубина его Тихого океана… Китаец пережил все то, что еще предстоит переживать Европе… Политическая жизнь? Китаец пережил и умер навсегда для этой жизни. Это игрушка для него, и пусть играет ею, кто хочет, – она ниже достоинства тысячелетней кожи археозавра-китайца: его почва – экономическая и личная выгода… С этой стороны нет в мире культуры выше китайской… То, что человечеству предстоит решать еще, – как прожить густому населению, – китаец решил уже, и то, что дает клочок его земли, не дают целые поля в России… Что Россия? Китай – последнее слово сельской культуры, трудолюбия и терпения…
Мы не понимаем друг друга. Мы моемся холодной водой и смеемся над китайцем, который моется горячей. А китаец говорит: «Горячая вода отмывает грязь, – у нас нет сыпи, нет накожных болезней, а холодная вода разводит только грязь по лицу». Платье европейца его жмет, и китаец гордится своим широким покроем. Китаец говорит: «Европеец при встрече протягивает руку и заражает друг друга всякими болезнями, – мы предпочитаем показывать кулаки».
Известно, что китайцы здороваются, прижимая кулаки к своей груди.
Интеллигент продолжал:
– Китаец культурнее и воспитаннее, конечно, всякого европейца, воспитанность которого, вроде англичанина, сводится к тому, что, если вы ему не представлены и если вы тонете, а ему стоит пошевельнуть пальцем, чтоб спасти вас, – он не пошевельнет, потому что он не представлен. И поверьте, у китайца свободы больше, чем где бы то ни было в другой стране. Несносного администратора вы не имеете средств удалить, а у китайцев, чуть лишнее взял или как-нибудь иначе зарвался, быстро прикончат: выведут за ворота города: «Иди в Пекин…» И назад таких никогда не присылают.
– А что вы скажете насчет рубки голов там? Кажется, довольно свободно проделывается это у них? – спросил я.
– Только кажется: попробуй судья отрубить несправедливо голову…
– Правда, что когда случаются возмущения а европейцы требуют казней, то китайские власти за десять-пятнадцать долларов нанимают охотников пожертвовать своими головами?
– Что ж из этого: китаец не дорожит своею жизнью, – чума, холера, голод и даром съедят…
– Возможен факт, сообщаемый одним туристом, что на вопрос: кого и за что казнят, ему отвечали, что казнят воинов, отбывших свой срок и не желающих возвращаться в свои семейства?
– Вполне возможен: очевидно, мошенник командир не уплатил им жалованья… Все это тем не менее в общем ходе жизни только пустяки…

22 августа
Виден Хабаровск. Где-то далеко-далеко, в зелени, несколько больших розовых зданий – красиво и ново.
– Розовый город, – сказал кто-то.
– Деревня, – поправил другой, – только и есть там, что казенные здания.
Подъезжаем ближе, значительная часть иллюзии отлетает: это действительно большие кирпичные здания – казенные здания, а затем остальной серенький Хабаровск тянется по овражкам рядами деревянных без всякой архитектуры построек.

0_10333b_4a607cc8_XL.jpg

На пристани множество парных телег, парных крытых дрожек, в пристяжку. Китайцев еще больше: здесь они всюду – на пристани, у своих лавочек, которые двойными рядами, сколоченные из досок, тянутся вверх по крутому подъему. В этих лавочках на прилавках грязно и невкусно лежат: капуста, морковь, арбузы, дыни, груши и яблоки, синие баклажаны и помидоры. Названия те же, что и на нашем юге, но блеска юга нет, нет и существа его – это отбросы скорее юга, все эти бледные, чахлые, жалкие и невкусные фрукты.
В городе музей, и так как до отхода поезда оставалось несколько часов, то мы успели побывать там. Музей хорош, виден труд составителей, энергия. Прекрасный экземпляр скелета морской коровы. Скелет больше нашей обыкновенной коровы с точно обрубленными ногами и задней частью, переходящей в громадный хвост. Как известно, это добродушное животное теперь уже совершенно исчезло с земного шара. Еще в прошлом веке их здесь, у берегов океана, было много, и они стадами выходили на берег и паслись там. А люди их били. Но коровы не боялись, не убегали, а, напротив, шли к людям и поплатились за свое доверие. Даже и теперь в этом громадном, закругленном, тяжелом скелете чувствуется это добродушие, не приспособленное к обитателям земли.
Чучела тигров, медведей, барсов и рысей, чучела рыб, земноводных, допотопных. Дальше костюмы и чучела всевозможных народностей.
Смотришь на эти фигуры, на эти широкие скулы, втиснутые щелками глаза, дышишь этим тяжелым воздухом, пропитанным нафталином, и переживаешь ощущения, схожие с ощущениями при взгляде на скелет морской коровы: многие из них, собственно, такое же уже достояние только истории. Он и живой с застывшим намеком на мысль в глазах кажется только статуей из музея. Я вспоминаю самоеда Архангельской губернии, когда впервые, в дебрях северной тундры, я увидел его, вышедшего вдруг на опушку своей тундры. Неподвижный, как статуя, в своем белом балахоне, таком же белом, как его лайка, его белый медведь, его белое море и белые ночи, безжизненные, молчаливые, как вечное молчание могилы. Не жизнь и не смерть, не сон и не бодрствование, не конец и не начало – какая-то мертвая полоса и в ней вымирающий самоед. Их тысяча или две, и не родятся больше мальчики…
– Надо, надо мальчиков, – говорит тоскливо самоед.
Но мальчиков нет, а рождающиеся изредка редко выживают: и мальчики и девочки – все умирают от той же черной оспы, и напрасно в опорожненную меховую торбу мать сует новое свое произведение – оно заражается.
Но кто выживает, тот вынослив и водку пьет с годового возраста. Тяжело и уморительно видеть, как, почуяв запах этой водки, маленький уродец высовывает голову из своего мешка. И, если ему вольют глоток в рот, он мгновенно исчезает и уже спит.
В передвижениях этот мешок с его обитателем самоед привязывает к своим саням, и прыгает мешок по снегу, догоняя сани.
Я вспоминаю другого вымирающего инородца, остяка, и его Обь, страну за Томском к северу, необъятную и плоскую, глухую страну, обитатель которой свое жалкое право на существование оспаривает у грозной водной стихии, у хозяина глухой тайги – медведя; где-нибудь, за сотни верст от жилья, встречаясь, они решают вопрос, кого из них двух сегодня будут ожидать дома.
– Если медведь встал на дыбы, – говорит остяк, – медведь мой, – и бросается медведю под ноги.
И пока этот медведь начинает своего врага драть с ног, остяк порет ему брюхо и торопится добраться до сердца. Ничего, что клочьями на ногах висит мясо, медведь уже мертвый лежит на земле.
Но пропал остяк, если умный медведь не встает, на дыбы, а бегает проворно на всех своих четырех лапах, – он сшибет тогда своего врага и задерет его. Не воротится остяк домой, и напрасно будут ждать его голые с толстыми животами дети, истощенная жена, все голодные, изможденные, все в сифилисе, все развращенные негодной по качеству водкой.
Это люди культуры взамен шкур принесли обитателю свои дары…
Хабаровцы, впрочем, пожалуй, могут и обидеться, что по поводу их города, лежащего на сорок восьмой параллели, я вспомнил вдруг о белых медведях и о всей неприглядной обстановке тех стран.
Что еще сказать о Хабаровске? Он основан всего в 1858 году, а назван городом всего в 1880 году. Жителей пятнадцать тысяч. Но, очевидно, это не предел, и город, как и Благовещенск, продолжает энергично строиться.

0_103337_d33336df_XL.jpg

Торговое значение Хабаровска передаточное – это пункт, от которого с одной стороны идет водный путь, а с другой – к Владивостоку – железнодорожный. Самостоятельное же значение Хабаровска только как центра торговли пушниной, получаемой от разных инородцев. Самый ценный товар – соболь, лучший в мире.
В смысле жизни, в Хабаровске все так же дорого, как и в остальной Забайкальской Сибири… […]

23 августа
Из окна вагона я вижу все ту же долину Уссури, поросшую болотной травой, вижу далекие косогоры, покрытые лесом.
– Хороший лес?
– Лесу здесь нет хорошего и пахоты нет, растительный слой ничтожен, подпочва, видите… да и болотиста…
Резервы, из которых взята земля для железнодорожного полотна, знакомят хорошо с строением почвы – вершка два чернозем, дальше белая глина.
– Год-два – колоссальный урожай девственной почвы, а затем удобрение…
Кругом все так же пустынно и дико, – нет жилья, нет следов хозяйства.
– Да, здесь нет ничего… Верст за триста, не доезжая Владивостока, начнутся поселения, да и там пока плохо…
Относительно сельского хозяйства здесь два диаметрально противоположных мнения. Одни говорят:
– Здесь особенная природа: один год в сажень, полторы вырастет пшеница, и одно зерно в колосе, а на другой год баснословный урожай, весь сгнивший от дождей, или соберут, начнут есть – судороги и все признаки отравления… Так и называются наши пшеницы – пьяные… Вы видите, что здесь природа и сама не выработала еще себе масштаб: о каком серьезном переселении может быть речь… Да надо сперва привезти сюда пятьсот тысяч и все их оставить на этих сельских опытах… Донских казаков, несчастных, переселили… Два года побились: пришли во Владивосток, поселились табором – везите назад… Второй год живут: женщины проституцией занимаются… А там, где как-нибудь устроились, еще хуже: захватили все к речкам, а полугоры и горы, отрезанные от воды, обречены, таким образом, на вечную негодность: участки надо было наделять не вдоль реки, а от реки в горы, – тогда другое и было бы…
– Да там болота…
– Осушите.
– Разве это посильно переселенцу?
– Это работа не переселенца… И без этой работы ни о каком серьезном заселении края речи быть не может…
Рядом с этим:
– Ерунда! Чудные места! Богатейшие места! Свекла, сахарные заводы, винокуренные, пивные заводы, табаководство… Земли сколько угодно…
– На сколько человек?
– По крайней мере на шестьдесят тысяч.
– Что вы? шестьсот тысяч.
– Тысяч сто двадцать, – решает авторитетно третий.
Во всяком случае для прироста стомиллионной России, все эти три цифры, если даже сложить их вместе, не составят особенной находки.
Что касается до того, действительно ли чудные места, лучшие для свеклы, табаку, то, судя по внешнему впечатлению, сопоставляя рядом с этим заявление о невыработанном-де еще и самой природой масштабе, казалось бы следовало усомниться. Но уверяют здесь так энергично…
Положим, здешние обитатели всегда, что бы ни заявляли, заявляют энергично и категорично… Некоторые злые языки говорят, что обитатель здешний попросту любит приврать. Без всякого дурного умысла.
Один в порыве откровенности так аттестовал себя и других:
– Врем; такого вранья, как здесь, не встретите нигде… Это специальное, особенное вранье: род спорта… Мы охотно отдаем залежавшийся хлам приезжему или вымениваем на интересное для нас… А если так, настоящий разговор, так ведь ничего мы в сущности не знаем, потому что едим, пьем – хорошо и едим и пьем – разговариваем, но ничего, кроме получений в разных видах денег от казны, не делаем. Прежде хоть на манз (китайцев) охотились, когда они с наших приисков хищнически возвращались к себе на родину: теперь и это запрещено… Теперь оправдываем хунхузов и ждем, когда благодарный китаец сам придет и окажет: «За то, что ты оправдал меня на суде, я покажу тебе уголь…» А другому покажет золото, а третьего надует: деньги выманит и ничего не покажет.


(Продолжение будет)

Via




0 комментариев


Нет комментариев для отображения

Пожалуйста, войдите для комментирования

Вы сможете оставить комментарий после входа



Войти сейчас