hoplit

Kwan-Wai So. Japanese Piracy in Ming China During the 16th Century.

1 сообщение в этой теме

Kwan-Wai So. Japanese Piracy in Ming China During the 16th Century.


Kwan-wai So. Japanese piracy in Ming China during the 16th century. Michigan State University Press, 1975. 251 p. ISBN: 0870131796. 


Поделиться сообщением


Ссылка на сообщение
Поделиться на других сайтах


Создайте аккаунт или войдите для комментирования

Вы должны быть пользователем, чтобы оставить комментарий

Создать аккаунт

Зарегистрируйтесь для получения аккаунта. Это просто!


Зарегистрировать аккаунт

Войти

Уже зарегистрированы? Войдите здесь.


Войти сейчас

  • Похожие публикации

    • Дробышев Ю. И. Средневековый Отюкен
      Автор: Saygo
      Дробышев Ю. И. Средневековый Отюкен* // Восток (Oriens). - 2012. - № 4. - С. 5-22.
      Под именем Отюкен1 известна местность в Монголии, бывшая политическим и сакральным центром нескольких могучих кочевых империй. Известия о ней дошли до наших дней благодаря тюркским руническим надписям, сочинениям китайских историографов и некоторым другим источникам. Несмотря на то что Отюкен в той или иной мере привлекает внимание ученых, специальных исследований ему посвящено весьма мало, и в сложившихся о нем представлениях остается еще много неясного.

      Орхонская стела Кюль-Тегина

      Кюль-Тегин, соправитель Второго Тюркского каганата

      Уйгурский каган

      Уйгурский правитель. Пещеры Могао, Дуньхуан

      Каракорум, модель

      В общих чертах историки более или менее едины во мнении относительно местонахождения Отюкена. Однако начнем наше исследование с идеи, стоящей несколько особняком. В одной из своих сравнительно ранних работ известный этнолог Л.П. Потапов помещал Отюкен в северо-восточной части современной Тувы, где в верховьях Бий-Хема находится одноименный горный хребет Утÿген, одна из вершин которого представляет собой почти лишенное растительности труднодоступное плато площадью примерно 15 х 30 км. Вокруг расстилается тайга. Этот Утÿген, согласно Л.П. Потапову, мог быть родовой горой древнетюркского клана Ашина, описание которой в китайских анналах во многом совпадает с обликом тувинского Утÿгена. Продвинувшись в монгольские степи, каганы не забывали о своей сакральной вершине [Потапов, 1957, с. 111-117]. Впрочем, это предположение плохо согласуется с этногенетической историей Ашина и не встречает широкой поддержки в научных кругах, но оно отнюдь не бесполезно для проникновения в духовный мир средневековых номадов, и мы еще вернемся к нему.
      О почитании тувинцами этого горного массива в верховьях рек Азаса и Хамсары, включающего несколько сакральных гор, писал известный кочевниковед С.И. Вайнштейн. Любопытна “геологическая ремарка” Т.Н. Прудниковой на опубликованные материалы С.И. Вайнштейна: “...священное нагорье Отукен является не чем иным, как вулканическим плато, а одиночные священные горы - вулканическими центрами. Именно извержение вулканов - это грозное явление природы, при котором происходят мощные взрывы с выбросом громадного количества обломков, излияния лав, образование лавовых озер, а также ядовитые облака сернистых газов, изменение облика земли до неузнаваемости за считанные часы и даже минуты - породило у древнего человека веру в горных духов и заставило поклоняться им” [Прудникова, 1997, с. 294]. В этой связи необходимо сказать, что в Центральной Азии культ гор был распространен (и до некоторой степени сохраняется) повсеместно, и далеко не все священные горные вершины или массивы были когда-то действующими вулканами. На территории современной Тувы вулканическая деятельность прекратилась задолго до появления там Homo sapiens, ввиду чего сакрализация тувинского Отюкена должна была иметь иной генезис. Но и давно потухший вулкан своим необычным обликом мог вызывать у людей благоговейный страх и стать объектом почитания.
      Позже Л.П. Потапов писал про Отюкен, что это «обширная горно-таежная область в Хангае и отчасти в Саянском нагорье, простирающаяся от бассейна верхнего течения Селенги до верховьев Енисея и включающая один из северо-восточных районов современной Тувы. Здесь, на реке Орхоне, находился политический центр этого (древнетюркского. - Ю.Д.) государства и резиденция каганов. Öтÿкäн, упоминаемый обычно в сочетании со словом йыш (“лес, тайга”), а один раз - с йер (“земля”), восхваляется в древнетюркских надписях как священная родина, как божественный покровитель данного государства. Öтÿкäн, который считался женским божеством, давал кут - “священную благодать” кагану, власть которого рассматривалась как божественная милость. Это был кут Öтÿкäна (il ötükän quti), как следует из одного религиозного текста и на что уже обратили внимание некоторые исследователи. Но и здесь, как мне кажется, идея получения каганом кут от божества местности Öтÿкäн отражает реальные черты земных отношений: каган являлся верховным собственником и распорядителем земель тюркского государства» [Потапов, 1973, с. 283-284].
      Как полагает большинство специалистов, Отюкен - местность в Хангайских горах на территории нынешней Монголии, в районе среднего (все же точнее было бы сказать, верхнего) течения р. Орхон. Природные особенности этой местности предопределили ее выбор для размещения ставок верховных правителей кочевников. Первые достоверные известия о том, что где-то здесь существовал государственный центр, относятся к эпохе Первого Тюркского каганата (552-630 гг.). Они сохранились в китайских источниках и послужили предметом специального рассмотрения П. Пелльо [Pelliot, 1929, p. 212-219]. В них нашли отражение и высшие государственные культы древних тюрков: “Хан всегда живет у гор Дугинь. Вход в его ставку с востока, из благоговения к стороне солнечного восхождения. Ежегодно он с своими вельможами приносит жертву в пещере предков; а в средней декаде пятой луны собирает прочих, и при реке приносит жертву духу неба. В 500 ли (около 250 км. - Ю.Д.) от Дугинь на западе есть высокая гора, на вершине которой нет ни дерев, ни растений; называется она Бодын-инли, что в переводе на китайском языке значит: дух покровитель страны” [Бичурин, 1950, с. 230-231]. Полагают, что источник сообщает о реке Тамир, где обнаружен памятник Таспар-кагана (Бугутская стела), а Бодын-инли мог быть одной из вершин Хангая или весь Хангай [Войтов, 1996, с. 74].
      Однако в те годы Отюкен, вероятно, был не единственной и даже не главной ставкой тюркских каганов. Большее значение имел так называемый Южный двор, находившийся у северных склонов гор Иньшань, в местности, известной как Черные пески [Czegledy, 1962, p. 67]. Известно, что эти горы служили своего рода “заповедником” еще у хунну в период их максимального могущества, поскольку там можно было давать отдых войску, пополнять с помощью охоты запасы мясной пищи, заготавливать и чинить оружие, а затем совершать набеги на Китай [Материалы..., 1973, с. 39-40]. Именно там укрывались мятежные тюрки под руководством Кутлуга и Тоньюкука перед походом на Хангай. Судя по хронологии их активности в этом регионе, запечатленной в китайских анналах, тюрки покинули Иньшань не ранее 687 г.
      Более ранние сведения, касающиеся политических центров хунну и жуаньжуаней, не дают точной географической привязки, но вполне допускают предположение, что они тоже могли находиться где-то на юго-восточной окраине Хангая [Кычанов, 1997, с. 101]2. Ханьские источники упоминают некий Лунчэн (Город дракона), где каждый год собирались хунну для принесения жертв предкам, Небу и Земле, однако, где он находился, остается неясным, хотя, надо полагать, сами китайцы знали его местонахождение и даже вынашивали планы его уничтожения [Торчинов, 2005, с. 431]. Отсутствие упоминаний о разгроме Лунчэна позволяет думать, что либо он, строго говоря, не был городом, а лишь являлся местом регулярных хуннуских собраний, либо был надежно укрыт от китайских карательных армий где-то в горах, скорее всего - в Хангайских. Казалось бы, общими усилиями исследователей проблема Отюкена давно исчерпана, но сопоставление сохранившихся средневековых свидетельств об этом своеобразном уголке Центральной Азии показывает, что это не так.
      Бурятский исследователь П.Б. Коновалов полагает, что понятие Отюкена как родной земли могло возникнуть еще у северных хунну [Коновалов, 1999, с. 180] и допускает возможность использования термина отюкен уже не как топонима, а для обозначения родовых гор вообще [Коновалов, 1999, с. 176, 177], что подтверждается только что рассмотренным примером Отюкена тувинцев. Видимо, не случайно Отюкеном в источниках называется иногда некая гора в Хангае, но не весь Хангай и даже не его часть. Может быть, ее же называли Кут-тагом и Хэлинем. Есть основания полагать, что под этим именем могла быть известна нынешняя гора Эрдэни-ула к западу от развалин уйгурского Орду-Балыка. Учитывая этнографические материалы по народам Центральной Азии, нельзя исключать множественность “отюкенов” как господствующих над местностью божеств земли. Более 80 лет назад Б.Я. Владимирцов доказал на филологическом материале тождество тюркского Ötüken и монгольского etügen ~ ötügen (“Земля”, “Земля-владычица, божество земли”) [Владимирцов, 1929, с. 134]3. В этом случае не приходится удивляться, что упоминание Отюкена в древнетюркских рунических надписях несет исключительно позитивные коннотации, хотя для тюрков Ашина Хангай отнюдь не являлся этнической колыбелью. Почему же тогда именно эта местность приобрела у них столь высокий статус?
      Общим правилом является одухотворение, сакрализация родовых земель, но Отюкен не был таковым для тюрков. Более логично полагать, что для них сакральным был Алтай, где они жили до того, как стали гегемонами степей, и где отправляли культ предков в пещере. Полагают, что на Алтае находилась гора с названием Отюкен [Kwanten, 1979, с. 43]. По крайней мере, как считают некоторые исследователи, при массовых переселениях кочевые племена переносили прежние названия своих сакральных областей на новые, поэтому Отюкеном могла быть названа местность в новом политическом центре древних тюрков на Хангае в напоминание о прежней святыне. Однако, если еще глубже проникнуть в историю тюркского народа, возможно, Отюкен придется искать на территории бывших округов Пиньлян и Хэси в провинции Шэньси, откуда, по-видимому, вышли предки Ашина. Опираясь на китайские источники, П.Б. Коновалов выстраивает гипотезу, что эта местность находилась в горах Иньшань [Коновалов, 1999, с. 179]. Так или иначе, кажется вероятным, что древние тюрки могли воспользоваться “готовым” Отюкеном на севере Монголии, т.е. сакральной территорией бывших ее хозяев - хунну, жуаньжуаней и уйгуров, которая, впрочем, могла и не иметь ранее такого названия, и перенести туда имя своего прежнего святилища, расположенного на их прародине.
      По-видимому, древние тюрки избрали Отюкенскую чернь в качестве центра каганата не в последнюю очередь благодаря славе о ее универсальной сакральности, разнесшейся по всему кочевому миру средневековья. В пользу этого предположения говорят результаты исследований П. Голдена, согласно которому претензии древних тюрков на управление кочевой ойкуменой основывались на происхождении из харизматического клана Ашина или связи с ним, а также на владении общепризнанными сакральными местами (лесами, горами, реками) [Golden, 1982, p. 56]; все перечисленное как раз и характеризует таежный Отюкен. Кроме того, рунические надписи наталкивают на предположение, что “Отюкенская земля” (“Otükän jer”) - не абстрактная земля “вообще”, а именно “своя” земля, со всеми связанными с этим понятием атрибутами сакральности и исключительности, небесного покровительства и средоточия всего благого, что есть под Небом. Ее могли считать “своей” разные народы, в том числе и те, которые пришли сюда из других мест: и хунну, и жуаньжуани, и тюрки, и уйгуры, и карлуки, которых уйгуры вытеснили из Отюкена в ходе войны со своими недавними союзниками по антитюркской коалиции, и позже монголы.
      По этому поводу ряд интересных мыслей высказал А.В. Тиваненко. Он, в частности, отметил, что у всех народов Центральной Азии, начиная с племен культуры плиточных могил “наблюдается поразительно единодушное почитание в качестве священной родоплеменной территории именно Отюкена, связанного с Хангайским нагорьем” [Тиваненко, 1994, с. 37], хотя причина его приоритетного значения перед другими святынями неясна [Тиваненко, 1994, с. 134]. А.В. Тиваненко утверждает, что Отюкен имел “поистине универсальное значение” в качестве “величайшей священной земли монгольского кочевого мира”, а религиозно-мифологическое обоснование владения священным Отюкеном выдвинули именно древние тюрки - это культ “земли-воды” (Йер-Суб). Его окончательное закрепление как политического и сакрального центра было завершено созданием там каганских ставок и усыпальниц [Тиваненко, 1994, с. 89-90].
      Учитывая, что свое бесспорное документально засвидетельствованное значение в качестве сакрального государственного центра Отюкен приобрел у тюрков в период Второго каганата (682-744), вполне можно допустить, что эта местность стала для них символом свободы после полувекового подчинения Китаю. Считалось, что пребывание там гарантировало тюркскому народу благоденствие. В Малой надписи Кюль-Тегина сказано: “(Итак), о тюркский народ, когда ты идешь в ту страну (Китай. - Ю.Д.), ты становишься на краю гибели; когда же ты, находясь в Отукэнской стране, (лишь) посылаешь караваны (за подарками, т.е. за данью), у тебя совсем нет горя, когда ты остаешься в Отюкэнской черни, ты можешь жить, созидая свой вечный племенной союз, и ты, тюркский народ, сыт...” [Малов, 1951, с. 35]. Священная Отюкенская чернь восхваляется древними тюрками как центр мира, откуда они ходили в походы “вперед”, “назад”, “направо” и “налево”, чтобы покорить “все четыре угла света” [Кляшторный, 2003, с. 241].
      Все эти сентенции можно было бы расценить как оду родной земле, однако здесь иной случай: рунические тексты выполняют четкую идеологическую функцию, что хорошо видно как из их общей назидательной тональности, так и из частных утверждений, сделанных от имени кагана. Идеология сквозит и в заявлении знаменитого каганского советника Тоньюкука, в котором Отюкен подается в довольно неожиданном ракурсе: “Услышав, что я привел тюркский народ в землю Отюкэн и что я сам, мудрый Тоньюкук, избрал местом жительства землю Отюкэн, пришли (к нам) южные народы, западные, северные и восточные народы” [Малов, 1951, с. 66]. Не заимствована ли эта идея из Китая, где Тоньюкук под именем Юаньчжэня провел свою молодость и получил классическое конфуцианское образование [Кляшторный, 1966, с. 202-205]? К воссевшему в Отюкене каганскому советнику добровольно стекаются народы, подобно тому как, согласно традиционным китайским политическим учениям, являются “варвары” всех сторон света к “Сыну Неба”, чья благая сила Ээ достигла своего апогея. Однако Тоньюкук, несомненно, лукавил. Не он должен был быть фокусом притяжения разных племен, а верховный правитель - каган, которым в годы переселения мятежных тюрков на Хангай являлся Кутлуг, принявшим имя Эльтериш - “Создавший государство”. Подобно китайскому императору, олицетворявшему собой “мировой столп”, соединяющий Небо и Землю, учреждение в священном Отюкене каганской ставки должно было символически знаменовать установление “мировой оси”, вследствие чего все мироздание переходило в упорядоченное, гармоничное состояние. Ясно, что ко двору кагана, как к средоточию этой гармонии охотно устремлялись все племена и народы. Кажется очень вероятным, что Тоньюкук, вооружившись китайскими космологическими концепциями и, по-видимому, почерпнув из китайских источников представление о сакральности Отюкена у кочевников с древних времен, повел тюркское войско из Черных песков с благословения кагана именно туда.
      В своих претензиях на Отюкен древние тюрки не были одиноки. История тюркоязычных племен, сформировавших сначала союз теле, а позже токуз-огузский союз, сумевший расправиться с Первым Восточнотюркским каганатом, позволяет ответить на вопрос, какую роль играл в их судьбах Хангай. Китайские источники под 611 г. упоминают в Отюкенской черни шесть племен: уйгуров, байирку, эдизов, тонра, боку и белых си. В том же порядке племена перечисляются и в записи под 629 г. [Малявкин, 1981, с. 87]. Разбив в 650 г. кагана Цюйби, китайцы поселили остатки его народа у горы Юйдуцюньшань (Отюкен) и поставили над ними тутука (военного губернатора) [Liu Mau-tsai, 1958, S. 156]. Согласно надписи из Могон Шине-Усу, в середине VIII в. эти места занимали карлуки и тюргеши, с которыми уйгуры сражались в Отюкене в 753 г. [Камалов, 2001, с. 81]. Нахождение там карлуков подтверждает и свод “Тан хуэйяо” [Зуев, 1960, с. 105; Камалов, 2001, с. 90]. Анализ событий, развернувшихся вокруг этого уголка Центральной Азии, позволяет думать, что особые чувства испытывала к нему уйгурская элита, так как Хангай был родиной ее предков - выходцев из телеских племен. Декларативные строки Терхинской надписи утверждают право уйгуров на владение этими землями именно постольку, поскольку ими распоряжались их прадеды, чьи могилы находятся здесь: “Мои предки правили (около) восьмидесяти лет. (Они правили) в земле Отюкен (и) Тегрес, на реке Орхон, что между этими двумя...” [Tekin, 1983(1), p. 49].
      Сопоставив данные трех уйгурских надписей (Терхинской, Тэсинской и надписи из Могон Шине-Усу), С.Г. Кляшторный реконструировал уйгурскую историографическую концепцию, согласно которой Отюкен до VIII в. уже был центром двух уйгурских объединений - элей. Первый эль просуществовал 200 или 300 лет, после чего был разгромлен и целый век пребывал в условиях иноплеменного господства, а затем возродился благодаря подвигам каганов из рода Яглакар. Спустя 80 лет этот эль погиб из-за предательства вождей бузуков. Отюкен на 50 лет перешел в руки тюрков и кыпчаков. Наконец, уйгурское владычество было восстановлено силами Кюль-бегбильге-кагана и его сына Турьяна, который принял тронное имя Элетмиш Бильге-каган [Кляшторный, 1987, с. 28]. Эта концепция отнюдь не была беспочвенной выдумкой, призванной оправдать захват чужих земель. В целом она подтверждается другими источниками, в связи с чем претензии уйгуров на Отюкен представляются вполне закономерными, и, кроме того, становится более понятным их пиетет к этой местности. Есть предположение, что там находился центр уйгурской власти еще в эпоху Первого Уйгурского каганата (647-689), а также его рукотворный священный центр, которым мог быть так называемый Голубой Дворец, руины которого обнаружены на берегу реки Цаган Сумын Гол, впадающей в Орхон [Kolbas, 2005, p. 303-327].
      Разгромив в 744 г. Второй Тюркский каганат и покончив со своими недавними союзниками по антитюркской коалиции, уйгуры основали центр своего государства примерно в тех же местах, где находилась орда тюркского кагана. Здесь они отстроили город Орду-Балык, развалины которого и поныне впечатляющи, известны под названием Карабалгасун. Для уйгуров, как и для их поверженных врагов, Отюкен олицетворял средоточие всех земных благ, однако было и отличие. С.В. Дмитриев обратил внимание на то, что в надписях времен Второго Тюркского каганата акцентируется хозяйственно-политическое значение Отюкена, а в уйгурских периода становления каганата (750-е гг.) сразу начинает фигурировать священная вершина Сюнгюз Башкан4, и весь регион приобретает сакральные черты. Автор вполне справедливо объясняет эту разницу в восприятии одной и той же местности: для уйгуров она была их исконной землей, а для осевших на Орхоне тюрков - не более чем благодатным краем, контроль над которым сулил много преимуществ [Дмитриев, 2009, с. 84-85].
      Уйгурская гегемония в Центральной Азии продолжалась без малого век, пока с верховьев Енисея по приглашению мятежного военачальника из племени эдизов не прибыли войска кыргызов и не сокрушили каганат. Бросается в глаза, что кыргызский каган не учредил свою ставку в долине Орхона, где уже существовала развитая инфраструктура - укрепления, поселения, пашни, пути сообщения, - а откочевал к горам Танну-Ола, на расстояние в 15 дней конного перехода [Бичурин, 1950, с. 356]. Вместо того чтобы воспользоваться земледельческим районом возле Орду-Балыка, кыргызы в 840 г. разорили его, сожгли жилища уйгурского кагана и его супруги, разбили триумфальную стелу, переломали даже каменные ступы и жернова [Киселев, 1957, с. 94-95]. Отюкенская чернь, овладеть которой стремились прежде многие народы, похоже, была им не нужна. В отличие от других обитателей Центральной Азии кыргызы не придали этой местности сакрального или политического значения и уступили ее другим народам, расселившимся по монгольским степям после падения Уйгурского каганата. Более того, источники не говорят о столкновениях кыргызов с какими-либо пришельцами, в первую очередь с набиравшими силу киданями, от которых они пытались бы отстоять свои территориальные приобретения в Монголии. Не вписывающееся в привычные центральноазиатские стандарты поведение кыргызов дало повод М. Дромпу назвать происходившие в те годы события “нарушением орхонской традиции” [Drompp, 1999, p. 390-403; Drompp, 2005, p. 200]. В чем суть этой традиции?
      Согласно предположениям Л. Мозеса, контролировать Отюкен в средние века означало контролировать всю Монголию, поэтому все кочевые народы от хунну до монголов, преуспевшие в создании сравнительно прочных государств в монгольских степях, основывали центр своей власти именно здесь, в долине Орхона. Соседние племена подчинялись хозяевам Отюкена. Те же кочевники, которые по каким-то причинам пренебрегли Отюкеном: юэчжи, теле, кереиты, татары, оказались неспособны консолидировать племена Центральной Азии5. С утратой этой сакральной территории рушилась система племенного подчинения, подобная феодальной (“вассал-лорд”), что иллюстрируется примерами жуаньжуаней, тюрков и уйгуров. Особый случай - кидани, о которых автор пишет сначала как об исключении из сформулированного им правила (они управляли Монголией не из Отюкена), а потом связывает гибель киданьской системы контроля над кочевниками с потерей ими Отюкена [Moses, 1974, p. 115-116]6. Между тем известно, что киданьская империя Ляо развалилась под ударами чжурчжэней раньше, чем кидани вывели свой гарнизон из города Чэн-Чжоу, являвшегося штаб-квартирой киданьского наместника в Монголии. Сюда прибыл в 1124 г. основатель государства Западное Ляо Елюй Даши в надежде сплотить племена против чжурчжэньской угрозы. Исследователи еще не пришли к единому мнению относительно места расположения этого города. Х. Пэрлээ, А.Л. Ивлиев, Н.Н. Крадин, С.В. Данилов и некоторые другие историки и археологи локализуют его в сомоне Дашинчилэн Булганского аймака Монголии и идентифицируют с городищем Чинтолгой балгас. В пользу этого говорит нахождение слоя, датированного уйгурской эпохой, под слоем киданьского времени, что согласуется с данными письменных источников о создании киданьского поселения Чэн-Чжоу на месте уйгурского города Хэдун. Другие специалисты помещают его на Орхоне, в районе столиц кочевых империй, что, хотя и не подтверждено пока археологически, представляется резонным с геополитической точки зрения. Во всяком случае, нахождение в долине Орхона киданьского города отмечено в летописях.
      Весьма любопытен и многозначителен эпизод появления на развалинах Орду-Балыка первого киданьского императора Елюй Абаоцзи. В 924-925 гг. Абаоцзи снарядил экспедицию в степи против туюйхуней, дансянов и цзубу. На пути в Восточную Джунгарию он в девятом месяце 924 г. прошел через долину Орхона, где приказал стереть надпись на стеле в честь уйгурского Бильге-кагана и вместо нее высечь надпись по-киданьски, по-тюркски и по-китайски, чтобы увековечить свои славные деяния [Wittfogel, Feng Chia-sheng, 1949, p. 576; Дробышев, 2009, с. 83-85]. Кроме того, из реки взяли воды, а со священной горы - камней и доставили все это на исконные киданьские земли, где воду вылили в Шара-мурэн, а камни возложили на родовую гору киданей, что должно было символизировать поднесение дани реками и горами [Bretschneider, 1888, p. 256]. Видимо, эти действия следует расценивать как признание киданьским лидером сакрального значения этой местности. Однако занимать ее он тоже не стал и предложил бежавшим от кыргызского погрома уйгурам вернуться на Орхон, но те отказались.
      После киданей в центральной части Монголии возвысились кереиты, вожди которых, возможно, имели ставку на Орхоне - город Тахай-балгас [Ткачев, 1987, с. 55]. Из “Сокровенного сказания монголов” следует, что орда Ван-хана кереитского находилась в “Тульском черном бору”, что, впрочем, больше подходит к образу покрытой лесом горы Богдо-ула у реки Тола, возле которой ныне раскинулась монгольская столица Улан-Батор. Ван-хан оказался одним из последних противников Чингисхана в монгольских степях. Персидский историк Рашид ад-Дин в Отюкен помещает найманов [Рашид ад-Дин, 1952, с. 136]; это согласуется с этнической картой дочингисовой Центральной Азии, если понимать под Отюкеном именно Хангай.
      Когда Монголия была объединена под властью Чингисхана и начали складываться основы государственности, не мог не возникнуть вопрос выбора центра государства. Родные кочевья великого монгола мало подходили для этой масштабной задачи, так как располагались в стороне от степных магистралей. Едва ли случайно взгляды представителей “золотого рода” борджигин обратились на Орхон. Н.Н. Крадин пишет, “Местоположение будущей столицы было обусловлено, в первую очередь, геополитическими преимуществами. Из долины Орхона гораздо удобнее контролировать и Китай, и торговые пути через Ганьсу, и совершать походы на Джунгарию и Восточный Туркестан. Возможно, что это было также связано с особой сакральной привлекательностью этих мест, обусловленной тем, что здесь располагался исторический центр более ранних степных империй” [Крадин, 2007, с. 44-45; Крадин, 2008, с. 340]. С.В. Дмитриев обосновывает этот выбор монголами (точнее, хаганом Угэдэем) сильным идеологическим влиянием уйгурских советников - признанных учителей государственного строительства Монгольской империи, раскрывших перед своими патронами связь между священными горами и благополучием государства, которую автор удачно назвал “имперским фэншуем” [Дмитриев, 2009, с. 87, 89]. Эта связь отражена в известной легенде о происхождении уйгуров и о том, как коварный танский соглядатай обманом получил доступ к священной вершине уйгуров и унес оттуда наделенные особой благодатью камни, после чего уйгурская держава пришла в полный упадок. Легенда излагается в “Юань ши” (“Истории династии Юань”) и гласит следующее:
      «Бар-чжу-артэ тэ-гинь был И-ду-гу; И-ду-гу был титул князей Гао-чана. В прежние времена они жили в стране уйгуров; там есть гора Голин, из которой текут 2 реки, они называются Ту-ху-ла и Сэ-лэн-гэ. Однажды над деревом между двумя реками появился чудный свет. Жители пошли туда, чтобы посмотреть, что это значит. На дереве показался нарост (опухоль) по виду, как живот беременной женщины. После этого свет часто показывался. После 9-и месяцев и 9 дней нарост на дереве лопнул и вышли пять мальчиков. Тамошние жители взяли их на воспитание; младшего из них звали Бу-кя-хан. Выросши, он подчинил себе тех жителей и их страну и стал царем. Более чем после 30 царей, к которым переходил престол, явился Юй-лунь-ти-гинь, сражавшийся много раз с людьми Тан. После долгого времени они стали совещаться, чтобы заключить союз на основании родства, дабы окончить войну и заняться упорядочиванием (дел) народа. Тогда Тан дали княжну Цзин-лянь Йе-ли Тегину, сыну Юй-лунь Тегина. Они жили у горы Голин, на Пе-ли-по-ли-та (т.е. таг), т.е. на горе, обитаемой женщиной. Кроме того там была гора Тянь-че-ли-юй та-ха, т.е. “гора суда небесного”, на нем (или близ него, их?) был утес (камень-гора), который называли Гу-ли-т’а-га (Ху-ли-та-ха), т.е. “гора счастья” (Кутлук-Таг). Когда послы Тан пришли туда с соглядатаем, то он сказал: “Величие и могущество Голина состоит в этой горе; эту гору надо уничтожить, чтобы ослабить это царство”. Поэтому они сказали Юй-лунь-Тегину: “Касательно заключения брака мы имеем до тебя просьбу, исполнишь ли ты ее? Камень на Горе Счастья для тебя бесполезен, а Тан желают обладать им”. Юй-лунь-Тегин отдал им камень. Но камень был велик и его не могли увезти. Тогда люди Тан раскалили его сильным огнем и полили вином и уксусом. Тогда камень распался и его унесли на носилках. Тут испустили жалобные вопли птицы и четвероногие животные в царстве уйгурском. По прошествии 7-и дней Юй-лунь-Тегин умер. Всевозможные несчастья и бедствия появились, народ жил в беспокойстве, и часто погибали и занимавшие престол. Поэтому они переселились в Цзао Чжоу, т.е. в Хо-чжоу» [Радлов, 1893(1), c. 63-64]7.
      Легенда оказалась очень живучей, обитатели орхонской долины хорошо помнили ее даже в конце XIX в. Монголы называли гору так же, как и уйгуры, - Гора Счастья (по-монгольски Эрдэни-ула) и рассказывали, что здесь было закопано монгольское счастье, но китайцы разломали гору и увезли в Пекин. Вместе с горой в Китай ушло и монгольское счастье, поэтому китайцы стали богатыми, а монголы обеднели. Однако в отличие от уйгурской легенды монгольская имела оптимистичный финал. Одна старуха-шибаганца, т.е. мирянка, принявшая восемь буддийских обетов, села на том месте, где была гора, и стала призывать благополучие - талаху, отчего степь там получила название Далалхаин-тала. Она оставила китайцам золото и серебро, а монголам возвратила счастье, состоявшее в плодородии скота [Радлов, 1892, с. 91-92]. Ни о каких уйгурах нет и речи, зато основные идеи переданы точно.
      Н.М. Ядринцев записал и другой вариант легенды, по которому “Темир-Тогон-хан жил во дворце Хара-Балгасун; он взял баранью лопатку и положил в тулуп, потом взял Цаган-эде (молочную пищу) и положил в ведро, потом налил в котел молока, на блюдо положил сыр (бислык), стрелу счастья и все зарыл на степи толагай и отслужил молебен. Этим он старался призвать счастье от китайцев и передать монголам” [Радлов, 1892, с. 92].
      Мы не касаемся здесь истории Каракорума, так как она уже неоднократно была описана в научной литературе. К проблеме происхождения его названия мы еще вернемся, а здесь упомянем лишь, что этот город выполнял столичные функции короткое время, между 1235 (наиболее обоснованная дата его закладки) и 1260 гг., когда хаган Хубилай перенес столицу в Пекин. Согласно заведенной традиции, в годы правления монгольской династии Юань в Китае (1279-1368) в Каракоруме жил наследник юаньского престола, по существу являвшийся управителем собственно Монголии. После падения Юань столичные функции этого города не были восстановлены, а весной 1380 г. он был занят и разгромлен китайскими войсками, после чего практически утратил всякое значение в жизни монгольского общества. Однако место его расположения по-прежнему несло некоторый отпечаток сакральности, что можно предполагать на основании того факта, что именно там в 1585 г. Абатай-хан основал первый в Халхе (Северной Монголии) буддийский монастырь Эрдэни-Дзу.
      В 2004 г. богатая памятниками истории и культуры долина Орхона с примыкающими к ней землями площадью около 150 тыс. га была включена в Список объектов природного и культурного наследия ЮНЕСКО [Urtnasan, 2009]. Здесь интенсивно развивается туризм, в том числе международный, продолжаются археологические и другие исследования.
      В наши дни в монгольском обществе дискутируется вопрос о перспективах перенесения столицы государства на Орхон, в район Хархорина, где некогда располагалась столица Монгольской империи. Этот шаг мог бы иметь как символическое, так и чисто утилитарное значение, и если первое говорит само за себя, то последнее объясняется существенно более благоприятными природно-климатическими условиями долины Орхона по сравнению с долиной Толы, вдоль которой протянулась нынешняя монгольская столица. Господствующий в зимние месяцы (с ноября по март включительно) безветренный антициклональный режим погоды способствует формированию устойчивых температурных инверсий, которые приводят к застаиванию воздуха над Улан-Батором и накоплению в нем взвешенных частиц - пыли, копоти и т.п. Процессы самоочищения атмосферы в зимнее время проявляются здесь очень слабо, так как город со всех сторон окружен горами. На зимний период приходятся самые значительные по объему выбросы продуктов неполного сгорания твердого топлива, что ведет к накоплению в воздухе и на поверхности почвы загрязняющих веществ [Gunin, Yevdokimova, Baja, Saandar, 2003]. Этих минусов лишена хорошо проветриваемая орхонская долина.
      Касаясь естественно-исторического аспекта проблемы, своевременно задать вопрос: чем же мог являться Отюкен с геоморфологической точки зрения? Словосочетание “Отюкен йыш”, обычно переводимое как “Отюкенская чернь”, т.е. тайга, указывает на горный лес, так как долины юго-восточного Хангая заняты степями сегодня и, вероятнее всего, были ими заняты в историческом прошлом, а лесные массивы (как правило, в виде островных лесов) располагаются на северных склонах гор, поскольку интересующая нас территория входит в природную зону экспозиционной лесостепи. Термин “йыш” мог обозначать горный лес, нагорье [Clauson, 1972, с. 976]. В.В. Радлов в своем “Словаре тюркских наречий” переводил его как “Bergwald” (“горный лес”), отмечая, что это “северная часть Хангая”. Собственно же “чернь”, т. е. “темная чернь” (“das dunke (dichte) Waldgebirge”), по его мнению, передается термином “тун кара йыш” [Радлов, 1893(б), с. 498]. Поэтому некоторое сомнение вызывает довольно широко распространенная трактовка древнетюркского “йыш”, основанная на лексике современных тюркских языков Саяно-Алтая, где это слово означает так называемую черневую тайгу, в которой преобладают создающие сильное затенение ель и пихта. Дело в том, что на Хангае широко представлена светлохвойная тайга, сложенная главным образом лиственницей сибирской - деревом с достаточно ажурной, светлой кроной, хорошо адаптировавшимся к засушливым условиям Центральной Азии. Практически всегда с лиственницей соседствует береза, быстро захватывающая территории, где лес по каким-либо причинам погиб. Оба эти дерева издревле пользовались у тюркских народов почитанием, их считали “светлыми” и верили, что на них останавливаются добрые духи [Герасимова, 2000, с. 28]. Они являются светлыми и визуально, поэтому состоящие из них леса также светлы и прозрачны. Лишь после дождя или сильной росы кора лиственниц становится темной.
      В хозяйственном отношении горный лес, конечно, небесполезен для кочевника, так как дает древесину, всегда нужную в быту и для изготовления вооружения, служит охотничьим угодьем и местом произрастания лекарственных растений и ягод, а также пастбищем для домашнего скота, особенно весной после таяния снега. Не случайно украинский исследователь В.А. Бушаков выводит название этой местности из древнетюркского *ötügän (“удобное горное пастбище”, “место бывшей стоянки”) [Бушаков, 2007, с. 192-196], что перекликается с древнетюркским словом jïš (“нагорье с долинами, удобными для поселений”) [Древнетюркский словарь, 1969, с. 268], нередко идущим с Отюкеном в паре и представляющимся более точным, чем современное значение этого слова “чернь”. Смысловая параллель Отюкену прослеживается в монгольском слове “хангай”, обозначающем не только горную систему, но и “гористую и лесистую местность, обильную водой и плодородную” [Большой академический монгольско-русский словарь, 2002, с. 38]. Порой подчеркивается функция Отюкена как укрытия от врагов, укрепленного самой природой.
      И тем не менее кочевые этносы всегда предпочитали степь, тогда как лес в целом был для них чужим и даже враждебным. Трудно представить также, даже с учетом сложной этногенетической судьбы, чтобы тюркские и уйгурские правящие кланы придерживались лесных ландшафтов, а их подданные населяли степные ландшафты. Поэтому, на наш взгляд, средневековые владельцы Отюкена ставили в его наименовании акцент на пастбищах, а не на лесе.
      П.Б. Коновалов считает, что культ Отюкена суть “сакрализированная экологическая по своей сущности этнополитическая концепция Родины” [Коновалов, 1999, с. 181]. Это утверждение нисколько не противоречит самой семантике термина, но не объясняет, что же в этой концепции экологического. К сожалению, практически полностью отсутствует информация, чтобы судить, чем могло отличаться поведение людей по отношению к природе в Отюкене от их поведения за его пределами. Можно лишь предполагать более предупредительное обращение с природными богатствами и запрет на некоторые виды природопользования ввиду сакральности этой территории. Но каких-либо прямых подтверждений этому нет.
      Несмотря на все вышеизложенное и кажущиеся очевидными идентификации, вопрос о рубежах Отюкена по-прежнему остается открытым. Можно ли ставить знак равенства между Отюкеном и Хангаем или относить к Отюкену только юго-восточный Хангай, или же следует ограничиваться долиной Орхона с окружающими ее горами? В литературе представлены все три точки зрения, а с учетом тувинского Отюкена, с которого мы начали статью, их будет четыре. Между тем ответ кроется в рунических текстах, причем наиболее точны и информативны надписи, высеченные на камнях в прославление подвигов уйгурского Элетмиш Бильге-кагана (747-759).
      Стелы с надписями маркировали местонахождение ставок, учрежденных Элетмиш Бильге-каганом в нескольких местах на территории Хангайского нагорья вскоре после победы над тюргешами и карлуками. Некоторые из них сохранились до наших дней. Складывается впечатление, что каган быстро и методично “столбил” свои земли, разбивая в военных походах врагов и прочерчивая по окраинам Хангая границы своих владений. В идеале на востоке Азии правитель имел пять ставок: четыре по сторонам света и одну центральную, как это было, например, у киданьских и чжурчжэньских императоров; кочевники в действительности могли ограничиваться двумя - северной и южной. В данном случае вопрос заключается в том, какую из известных ставок уйгурского кагана следует считать центральной, ибо логически она-то и должна была размещаться в самом сердце Отюкена. С.Г. Кляшторный признал за таковую Орду-Балык, с чем нельзя не согласиться, хотя остается сомнение, что именно ее помещает в середину Отюкена надпись на “Селенгинском камне” из Могон Шине-Усу:
      «Поразительное совпадение древнетюркской и современной гидронимики дает возможность уверенно локализовать обе ставки уйгурского кагана. Одна из них, “в середине Отюкена”, была известна из погребальной надписи Элетмиш Бильге-кагана в Могон Шине-Усу; еще до того она была обнаружена археологически - это Ордубалык (городище Карабалгасун). Вторая, западная, “в верховьях [реки] Тез” (современная р. Тэс), расположена на территории Юго-Восточной Тувы. Здесь, в междуречье Каргы (Карга нашего текста) и Каа-хема (Древнетюркское Бургу), на прибрежном островке озера Тере-холь, С.И. Вайнштейном была обнаружена дворцовая постройка уйгурского времени [Кляшторный, 1983, с. 121]. Эта постройка известна под именем Пор-Бажын. Она два сезона (750 и 753 гг.) служила центром летних кочевий Элетмиш Бильге-кагана и как минимум однажды - его сына и наследника Бёгю-кагана. Окружавшая ее местность была запретной» [Кляшторный, 2010, с. 254-257].
      К сожалению, сохранность рунических надписей, описывающих возникновение или, точнее, возрождение уйгурского государства в середине VIII в., оставляет место для различных истолкований пределов Отюкена и его центра. В прочтении Терхинской надписи Талата Текина приводятся рубежи как Отюкена, так и, отдельно, границы каганских пастбищ в его пределах, причем последние легко и, по-видимому, корректно соотносятся с современными топонимами, лежащими на рассматриваемой территории. По Текину, Элетмиш Бильге-каган так описывает свои владения: “Мои летние пастбища лежат на северных (склонах гор) Отюкен. Их западная часть - это верховья (реки) Тез, а их восточная (часть) - это Канъюй и Кюнюй... Мои собственные долины (луга) лежат (в) Отюкене” [Tekin, 1983(1), p. 51]. Согласно комментарию ученого, под именем Канъюй (Q(a)ñuy) скрывается правый приток Селенги - река Хануй-Гол, а Кюнюй (Kün(ü)y) - это правый приток Хануй-Гола - р. Хунуй. Обе реки стекают с северных склонов Хангая. Вместе с верховьями Тэсийн-Гола получается четкая и вполне правдоподобная локализация пастбищ уйгурского кагана на севере этой горной системы или, во всяком случае, к северу от ее магистрального хребта.
      Сложнее обстоит дело с границами Отюкена: “Его северная (часть) - это Онгы Таркан Сюй (?), принадлежащая враждебным племенам и (враждебному) кагану; его южная часть - это Алтунская чернь (т.е. горы Алтай), его западная часть - это Когмен (т.е. горы Танну-Ола), и его восточная часть - это Колти (?)” [Tekin, 1983(1), p. 51]. Для топонима, читаемого им как Онгы Таркан Сюй, Текин не предложил никакой идентификации, не соглашаясь в то же время с вариантами перевода этой части фразы М. Шинеху и С.Г. Кляшторного8. У нас также нет оснований для каких-либо предположений на этот счет. Возможно, это какой-то крупный географический объект (горный хребет, к примеру), лежащий где-то к северу за Селенгой. Алтай как южный рубеж Отюкена требует пояснения. Вероятно, здесь речь не идет о Монгольском Алтае на всем его протяжении, а лишь об его отрогах, огибающих Хангай с юго-запада, и, быть может, также о Гобийском Алтае, простирающемся еще южнее. Включение Алтунской черни в состав Отюкена весьма значительно раздвигает его пределы и, насколько нам известно, нигде больше не встречается. Упоминание гор Танну-Ола как западной части (точнее, границы) Отюкена особых возражений не вызывает. Наконец, остается лишь сожалеть о том, что ничего не известно о его восточной части. Слово “Колти” (költ) у Текина оставлено без комментариев. Поскольку от Орхона в том месте, где находился Орду-Балык, почти на 400 км к востоку простирается сравнительно ровная легкопроходимая местность, вряд ли следует искать там естественных преград, которые могли бы служить восточной границей Отюкена, если не принимать за таковую собственно окончание Хангайских гор. К тому же протекающая восточнее Тола обычно перечисляется среди подвластных каганам земель, но никогда не несет какой-либо граничной функции, во всяком случае, как только в Центральной Монголии бывали разбиты все враги. Дальше лежит Хэнтэй, существенно менее пригодный для кочевой жизни по сравнению с Хангаем. Может быть, местонахождение загадочного Колти надо искать там.
      В Терхинской надписи дважды говорится об учреждении Элетмиш Бильге-каганом своей ставки и обнесении ее стенами “посредине Отюкена, к западу от священной вершины Сюнгюз Башкан” [Кляшторный, 1980, с. 92, 94]. Учитывая, что стела с надписью обнаружена в местечке Долон-мод на территории современного сомона Тариат (Архангайский аймак), в двух километрах к югу от склонов хребта Тарбагатай и 12 километрах западнее озера Тэрхийн-Цаган-Нур, а в самой надписи говорится о распоряжении кагана вырезать ее на камне там, где была учреждена его ставка, можно предположить местонахождение центра уйгурского Отюкена именно здесь.
      В пользу этого предположения говорит следующее наблюдение. Обращает на себя внимание чередование употребления Элетмиш Бильге-каганом определений “там” (anta) и “здесь” (bunta) в надписях на стелах по отношению к своим ставкам, а также к местонахождению “плоских” и “грузных” камней, на которых он повелел начертать свои “вечные письмена”, и соотнесение этих объектов с центром Отюкена. В Терхинской надписи “здесь” - это местность к западу от озера Тэрхийн-Цаган-Нур, близ священной горной вершины: “.. .я провел лето посредине Отюкена, к западу от священной вершины Сюнгюз Башкан. Я повелел поставить здесь (свою) ставку и возвести здесь стены. Свои вечные письмена и знаки здесь на плоском камне я повелел вырезать.” [Кляшторный, 1980, с. 92; Кляшторный, 2010, с. 41; Tekin, 1983(1) с. 50]. В надписи из Могон Шине-Усу (местность примерно в 360 км к северо-западу от Улан-Батора в Сайхан-сомоне Булганского аймака) об этом же самом месте сказано несколько иначе: “. там я провел лето, там я велел устроить свой дворец, там я велел построить стены” и там же велел вырезать на камне свои “тысячелетние знаки” [Малов, 1959, с. 40; Кляшторный, 2010, с. 63]. Кроме того, эта надпись добавляет, что где-то в том месте сливаются реки Ябаш и Тукуш [Рамстедт, 1912, с. 43; Малов, 1959, с. 40; Кляшторный, 2010, с. 63]. Вероятнее всего, это нынешние Хойд-Тэрхийн-Гол и Урд-Тэрхийн-Гол. За священную вершину можно принять потухший вулкан Хорго, находящийся к северо-востоку от Тэрхийн-Цаган-Нура и от каганской ставки. Его необычная внешность, с глубоким, заполненным водой и частично заросшим лесом кратером, по-видимому, должна была производить на кочевников достаточно сильное впечатление9. Наличие этой святой горы вовсе не должно было препятствовать существованию в Хангае других сакральных гор, где отправлялись соответствующие культы, в том числе и на Орхоне. Этому отнюдь не противоречит и сообщение китайского источника о том, что первый уйгурский правитель Кутлуг Бильге Кюль каган (742-747) “жил на юге, на бывшей тукюеской земле; а теперь поставил орду между горами Удэгянь и рекою Гунь.” [Бичурин, 1950, с. 308], т.е. между Отюкеном и Орхоном. Что может означать эта географическая привязка? Место на левом берегу Орхона? Разумеется, ставку правителя уйгуров не размещали на горных склонах, а вот ее расположение в речной долине у подножия священной горы древних тюрков по имени Отюкен (=монгольская Эрдэни-ула?) вполне вероятно, как вероятно и то, что его преемник Элетмиш Бильге-каган мог поставить временный военный лагерь в паре сотен километров по прямой к северо-западу, а долину Орхона использовать сначала в качестве южной ставки и лишь потом возвысить ее до столичного статуса.
      Таким образом, та местность, которая, согласно ее уйгурскому владельцу, представляла собой центр Отюкена, локализуется довольно уверенно, хотя мы воздержимся от утверждения, что эта задача решена окончательно и находки новых рунических надписей или новое, более точное прочтение уже введенных в научный оборот не внесут серьезных корректив. На сегодняшний день, зная предполагаемый центр и места каганских ставок, можно заключить, что в эпоху сложения Уйгурского каганата границы Отюкена фактически совпадали с границами Хангайского нагорья.
      Однако даже если считать центр Отюкена обнаруженным, нам еще предстоит ответить на вопрос, почему столица Уйгурского каганата располагалась в другом месте. Ответ представляется простым: местоположение столицы должно было отвечать соображениям безопасности от набегов врагов и быть комфортным для жизни, удобно расположенным для прохода торговых караванов и осуществления контроля над своими соплеменниками и подчиненными народами. Долина Орхона в этом плане гораздо предпочтительнее узкой котловины Тэрхийн-Цаган-Нура, даже несмотря на свою большую открытость для вражеских вторжений. Орду-Балык был не просто “стольным градом” уйгуров, а также ремесленным, земледельческим и торговым центром и перевалочной базой для китайского шелка и других товаров. Отсюда быстрее и проще посылать конницу для подавления мятежей в своем государстве или в слабеющей Танской империи. Там же, вероятно, находились святыни Первого Уйгурского каганата, наличие которых могло иметь существенное значение для основания этого военнополитического и экономического узла Центральной Азии. Даже если они не сохранились ко времени возвращения уйгуров на Орхон в качестве победителей, должна была передаваться память о них. Наконец, давно окультуренная орхонская долина могла привлекать согдийцев, которых было немало среди уйгуров и чье культурное влияние на последних оценивается историками как весьма значительное.
      Изложенное подталкивает нас к предположению, что можно говорить о двух центрах Отюкена уйгуров - географическом и политическом. Первый примерно совпадал с центром Хангайского нагорья, второй находился на юго-восточной окраине Хангая, в долине Орхона, и кроме политической роли играл также роль сакрального центра. О последнем говорит надпись из Могон Шине-Усу: “У слияния (рек) Орхон и Балыклыг повелел тогда воздвигнуть державный трон и государственную ставку...” [Кляшторный, 2010, с. 65].
      Если же не проводить этого различия и вслед за многими специалистами предполагать, что центр Отюкена располагался в районе среднего Орхона, там, где Элетмиш Бильге-каган приказал воздвигнуть Орду-Балык, то искать священный Сюнгюз Башкан придется восточнее. Этот поиск не сулит быстрых и надежных идентификаций вследствие господства в современной топонимии Монголии собственно монгольских названий. В 20 км от развалин Орду-Балыка точно на восток, на противоположной стороне долины Орхона, находится безлесная горная вершина с довольно характерным для Монголии именем Баясгалан-Обо, что значит “Радостное обо”10 (абсолютная высота 1658 м). Еще почти 60 км восточнее возвышается Цэцэрлэг-ула (“Сад-гора”, 1966 м). Очевидно, своим названием она обязана покрывающему ее лесу. Какая из этих гор была священной, и, вообще, из них ли нужно делать выбор, остается неизвестным. Обе слишком далеки от Орду-Балыка, чтобы магически ему покровительствовать, а чем-либо заметно выделяющихся вершин ближе к уйгурской столице нет.
      Сверх того ни Терхинская, ни Тэсинская надписи не дают сколько-нибудь точной восточной границы Отюкена. В добавление к неясному “Колти” Терхинской надписи Тэсинская приводит название восточной ставки кагана: “На востоке, в Эльсере, (?) он поселился” [Кляшторный, 1987, с. 33; Кляшторный, 2010, с. 89], но какая местность скрывалась под топонимом “Эльсер”, неизвестно, тем более что само это слово читается неуверенно. В этом случае возникает дилемма: либо Орхон - не центр Отюкена, а скорее его восточная часть, либо Отюкен простирался дальше на восток и, вероятно, включал Хэнтэй. В пользу второго предположения свидетельствует надпись на “Стеле о заслугах идикутов Гаочан-ванов” 1334 г., согласно которой с горы Хэлинь в земле уйгуров стекают Селенга и Тола. Хэлинь - это “колыбель” уйгуров, место, где якобы появились на свет чудесным образом прародители этого народа и где позже стояла столица каганата [Дмитриев, 2009, с. 79]. О том же повествует и цитированная выше легенда из “Юань ши”.
      Между тем упомянутые реки берут начало в разных горных системах на территории Монголии: Селенга - в Хангае, а Тола - в Хэнтэе. Проще всего объяснить это несоответствие ошибкой, допущенной авторами легенды. Но не могло ли быть так, что гора Хэлинь символизировала обе горные системы Монголии, покрытые лесом, - Хангай и Хэнтэй? Обе удовлетворяют понятию “Отюкен йыш”, если “йыш” переводить как “лесистые горы”, причем Хэнтэй с его черневой тайгой имеет для этого даже больше оснований, чем Хангай. Следует помнить также, что, с одной стороны, Селенгинское среднегорье, т.е. сравнительно невысоко поднятая и слаборасчлененная поверхность между упомянутыми горными системами, тянущаяся вдоль долин Толы, Орхона, Хара-гола, Шарын-гола, не воспринимается как отчетливая граница между Хангаем и Хэнтэем, и, с другой стороны, вершины Хангая имеют пологие очертания и также не кажутся резко отделенными от соседних горных ландшафтов. Поэтому можно высказать осторожное предположение, что, по крайней мере в некоторых случаях словом Отюкен в средневековье обозначались Хангай и Хэнтэй вместе. Тогда за центр этой территории вполне можно будет принять орхонскую долину. В самом деле, ведь рубежи Уйгурского каганата, как и его исторических предшественников, простирались на восток до Большого Хингана, а отнюдь не ограничивались неоднократно упоминающейся в рунических текстах р. Толой. Впрочем, большинство источников не подтверждает этой гипотезы.
      Древние тюрки, возможно, вкладывали в понятие “Отюкен” иное, более узкое содержание, чем уйгуры. Вспомним историю их появления в долине Орхона в конце VII в. Каган Кутлуг, возглавлявший тюрков в 682-692 гг., отдал приказ Тоньюкуку вести тюркское войско, после восстания против Тан некоторое время пребывавшее в Черных песках, о чем уже говорилось выше, и тот привел тюрков в место, которое сам он обозначил как “лес Отюкен”. Несомненно, речь идет о юго-востоке Хангая и, быть может, даже об окрестностях конкретной горной вершины. Когда по долине Толы туда пришло огузское войско, тюрки смогли выставить против него две тысячи воинов [Малов, 1951, с. 66], следовательно, общее их число вряд ли превышало восемь-девять тысяч человек. Для заселения всего Хангая это очень мало, а для долины Орхона и окрестных земель - вполне подходящее население, способное удержать в своих руках это плодородное и сакральное место. Обосновавшись на Орхоне, тюрки подчинили себе всю Центральную Азию и истерзали набегами земли Северного Китая. После этого Кюль-Тегин вполне мог утверждать, что Отюкен идеально подходит для созидания племенного союза. Избавившись от китайской неволи и укрывшись в лесистых горах, обильных водой и хорошими пастбищами, тюрки могли применять этот топоним в узком смысле к юго-восточной части Хангая, к тому месту, куда их привел Тоньюкук, тогда как уйгуры, опираясь на свою историческую память, распространяли его на весь Хангай.
      Долина Орхона оставила еще одну загадку. Откуда там появился топоним “Каракорум”? Его тюркское происхождение можно считать доказанным, но почему именно это слово послужило названием монгольской столицы? Если его переводить буквально как “осыпь черных камней” [Древнетюркский словарь, 1969, c. 460]11, то естественно возникает вопрос: есть ли где-то поблизости такая осыпь, достаточно внушительная, чтобы дать имя городу? Возвышающаяся западнее Каракорума гора Малахитэ в этом отношении не выделяется среди других таких же гор; нет выдающихся черных осыпей на Эрдэни-уле и других окрестных горах, хотя темноцветные изверженные горные породы местами встречаются. Зато большое, зрелищное поле черной застывшей лавы распростерто подле вулкана Хорго, склоны которого усеяны черными лавовыми обломками. Выше мы предположили, что недалеко от этого вулкана находилась центральная походная ставка Элетмиш Бильге-кагана, теперь можно пойти дальше и высказать догадку, что она-то и могла называться Каракорумом. Возможно, Элетмиш Бильге-каган вошел в народную память номадов как фактический создатель Второго Уйгурского каганата и затмил славу своего предшественника, поэтому название его орды передавалось из поколения в поколение, даже если сама она просуществовала недолго, уступив пальму первенства Орду-Балыку. Джувейни сообщает, что столица Монгольской империи, построенная по приказу Угэдэя, тоже называлась Орду-Балык, хотя лучше известна под именем Каракорума [Juvaini, 1997, с. 236]. То, что обе ставки - уйгурская и монгольская - имели одинаковое имя, неудивительно, так как название “Город-дворец” отвечало их высокому статусу, а легендарное название Каракорум могло оказаться актуальным в XIII в., когда потребовалось дать достойное имя столице победоносного монгольского государства. С.В. Дмитриев объясняет его происхождение идеологическим влиянием уйгуров и отмечает, что впервые оно фиксируется как Caracoron в донесении Плано Карпини. Впоследствии это название воспроизводится у Рубрука, в трудах Джувейни, Рашид ад-Дина и других историков и становится общеизвестным [Дмитриев, 2009, с. 79]. Однако оно не пережило даже Юаньскую эпоху: в 1312 г. город официально был переименован в Хэнин, что значит “Гармоничный мир” [Pelliot, 1959, p. 165].
      Но как же быть с утверждениями Джувейни и Рашид ад-Дина, что город получил имя по названию горы Каракорум? “Мнение уйгуров таково, что начало их поколения и приумножения было на берегах реки Орхон, стекающей с горы, которую они называют Кара-Корум; город, построенный Каном (Угэдэем. - Ю.Д.) в нынешнем веке, тоже зовется по имени этой горы” [Juvaini, 1997, p. 54]. Гора должна была быть велика, так как, согласно тому же источнику, с нее стекают 30 рек, и по каждой реке обитает отдельный народ. Уйгуры образуют две группы на Орхоне [Juvaini, 1997, p. 54]. В этом случае совершенно резонно считать Каракорум синонимом Хангая. Однако, оказывается, есть в тех краях горы покрупнее этой. Ссылаясь на устные сообщения, Рашид ад-Дин пишет следующее:
      “Рассказывают, что в стране Уйгуристан имеются две чрезвычайно больших горы; имя одной - Букрату-Бозлук, а другой - Ушкун-Лук-Тэнгрим12; между этими двумя горами находится гора Каракорум. Город, который построил Угедей-каан, также называется по имени той горы. Подле тех двух гор есть гора, называемая Кут-таг. В районах тех гор в одной местности существует десять рек, в другой местности - девять рек. В древние времена местопребывание уйгурских племен было по течениям этих рек, в [этих] горах и равнинах. Тех [из уйгуров], которые [обитали] по течениям десяти рек, называли он-уйгур, а [живших] в [местности] девяти рек - токуз-уйгур. Те десять рек называют Он-Орхон, и имена их [следуют] в таком порядке: Ишлик, Утингер, Букыз, Узкундур, Тулар, Тардар, Адар, Уч-Табин, Камланджу и Утикан” [Рашид ад-Дин, 1952, с. 146-147].
      Из перечисленных гор более-менее уверенной локализации поддается лишь Кут-таг, а перечисленные десять рек, вероятно, принадлежат бассейну Орхона, причем сам Орхон как самостоятельная река здесь не фигурирует. Любопытно название р. Утикан, созвучное с Отюкен.
      Напрашивается происхождение топонима “Каракорум” от “Отюкенской черни”. Оно выглядит вполне убедительным для русскоязычного читателя, когда существительное “чернь” совершенно естественно перетекает в прилагательное “черный”, но в древнетюркском “йыш” нет и намека на черный цвет. Почему произошла эта замена одного топонима другим? Можно предположить, что первоначально “Каракорум” являлся существенно более узким понятием, относившимся к окрестностям одноименного города, а уйгурское “Отюкен йыш” просто сменилось монгольским “Хангай”, имеющим то же самое значение и ныне именующим горную систему на севере Монголии. Кстати, топоним Хангай не встречается в труде Рашид ад-Дина, из чего можно заключить, что для него Каракорум был равен Хангаю, как мы и предположили выше. Между тем последний раз топоним Отюкен встречается в знаменитом словаре Махмуда Кашгарского, составленном в 1072-1074 гг., где указывается, что Отюкеном называется местность “в татарских степях вблизи от Уйгур” [Махмуд ал-Кашгари, 2005, с. 166]. Смена этнической и языковой доминанты в степях привела к его забвению. Учитывая “странное замалчивание” Рашид ад-Дином Хангая и неоднократные упоминания горы Каракорум, остается лишь полагать, что Каракорум и есть Хангай, как его понимали монголы в XII-XIV вв.
      Итак, подводя итоги, выскажем предположение, что монгольское название Хангай закрепилось за той же самой территорией, которую уйгуры называли Отюкеном, а кочевники эпохи Монгольской империи - Каракорумом.
      ПРИМЕЧАНИЯ
      * Считаю своим приятным долгом поблагодарить С.Г. Кляшторного и Д.В. Рухлядева (ИВР РАН, С.-Петербург) за полезные замечания, советы и помощь в ознакомлении с работами турецких ученых.
      1. Написание этого географического названия варьируется в трудах различных авторов. Мы придерживаемся написания “Отюкен”, сохраняя авторские варианты в цитируемых работах. О различных китайских вариациях этого топонима см.: [Малявкин, 1989, с. 116-117].
      2. Есть мнение, что известный по китайским хроникам город жуаньжуаней Мумочэн мог располагаться около горы Мумэ-Толгой на р. Тамир - левом притоке Орхона [Шавкунов, 1978, с. 19].
      3. Де Рахевильц также полагает, что монгольское “этуген” связано с Отюкеном, этим “священным лесом тюрков” [Rachewiltz, 1973, p. 28].
      4. Название этой вершины могло происходить от тюркского süŋü (“копье”), что, однако, не прибавляет ясности в поисках ее местонахождения. В ходе ревизии и уточнения своих переводов уйгурских рунических памятников С.Г. Кляшторный предположил, что речь идет о двух разных вершинах - Сюнгюз и Ханской Священной вершине [Кляшторный, 2010, с. 41, 46]. К аналогичному выводу еще ранее пришел Т. Текин. По его мнению, каганская ставка находилась на западных склонах гор Ас-Онгюз и Кан-Ыдук [Tekin, 1983(1), p. 50]. Более того, Текин увидел здесь слово as, отмеченное у Махмуда Кашгарского со значением “белый”, и в итоге перевел As Öŋüz как “белоцветная” [Tekin, 1983(2), S. 815-816]. Так священная вершина приобрела дополнительный немаловажный маркер. Профессор Лейпцигского университета Йоханнес Шуберт, участник экспедиций в Монголию в 1957, 1959 и 1961 гг., выдвинул любопытную гипотезу относительно местоположения Отюкена: он считал, что Отюкен йыш - это самая высокая точка Хангая (4021 м), покрытая нетающей снежной шапкой гора Отгон Тэнгэр. Исходя из этого, Шуберт предположил, что область Отюкена находилась в юго-восточной части нынешнего Завханского аймака [Schubert, 1964, S. 215]. Эту идею поддерживает турецкий исследователь Эрхан Айдын. По его мнению, “белоцветная” горная вершина, упоминаемая в Терхинской надписи как расположенная “посредине Отюкена”, может указывать именно на Отгон Тэнгэр [Aydin, 2007, p. 1262-1270]. С. Гёмеч прочитал точно так же, как Кляшторный - Süŋüz-Başkan, но предложил считать термины сюнгюз и башкан названиями племен. Согласно его версии, сюнгюзы - это племя из группы дулу союза Он-ок бодун, а башканы - племя из группы нушиби. Сюнгюзы и башканы бежали от китайцев в глубь Отюкена и дали этому новому местообитанию свои племенные имена [Gömeç, 1997, с. 26; Gömeç, 2001, с. 43].
      5. Это утверждение о пренебрежении Отюкеном перечисленными народами, по меньшей мере, спорно.
      6. На важное стратегическое положение этого района указывают также С.Г. Кляшторный и Д. Роджерс. См.: [Кляшторный, 1964, с. 34; Роджерс, 2008, с. 161-162].
      7. Рассмотренный сюжет не был уникальным в Центральной Азии. Аналогичным способом расправился со своими недругами эпический Гэсэр-хан, хитростью побудив их сделать из священного камня особые доспехи [Гесериада, 1935, с. 197-198]. А с целью уничтожения враждебных ширайгольских ханов он принес на их священной горе, очевидно являвшейся родовой, жертву шелковыми полотнищами и произнес: “Искони была ты благословением и счастием для ширайгольских ханов, а теперь будь ты, гора, благословением для меня!” [Гесериада, 1935, с. 192].
      8. Вариант перевода, предложенный С.Г. Кляшторным: «По моему желанию Онгы из Отюкенской земли выступил в поход. “С войском следуй, собирай народ!” - [сказал я?]. “По. южную границу, по Алтунской черни западную границу, по Кёгмену северную границу защищай!”» [Кляшторный, 1980, с. 92]. Здесь северный и западный рубежи Отюкена обозначены несколько более правдоподобно, чем в переводе Текина.
      9. Описание этого вулкана и окружающей его местности можно найти в научно-популярной книге отечественного геолога Ю.О. Липовского [Липовский, 1987, с. 50-88].
      10. Обó - сложенная из камней пирамида, локальный аналог “мировой оси”, маркирующий места повышенной сакральности (горные вершины, перевалы, священные рощи, скалы, родники и т.п.). Это слово часто входит в названия гор Монголии.
      11. Перевод Дж. Бойла “Black Rock” менее точен, хотя также возможен [Juvaini, 1997, c. 54]. Между тем в тюркских языках слово “кара” имеет еще несколько значений: грозный, страшный, северный и др. Поэтому не исключено, что название Каракорум могло означать Северный лагерь монгольского хана [Кононов, 1978, c. 167]. О сезонных перемещениях орды Угэдэя писали Джувейни и Рашид ад-Дин, однако, к сожалению, упоминаемые ими топонимы трудны для идентификации (см.: [Рашид ад-Дин, 1960, c. 41-42; Juvaini, 1997, c. 236-239]).
      12. Вряд ли есть смысл искать эти горы под их современными названиями на карте Монголии, хотя это уточнение персидского историка позволяет считать Каракорум не самой высокой вершиной Хангая, что, можно надеяться, хоть как-то облегчит в будущем ее идентификацию. Отметим, что кратер Хорго тоже не достигает высоты горных хребтов, тянущихся вдоль котловины Тэрхийн-Цаган-Нура.
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      Бичурин Н.Я. Собрание сведений о народах, обитавших в Средней Азии в древние времена. Т. I. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1950.
      Большой академический монгольско-русский словарь / Отв. ред. Г.Ц. Пюрбеев. Т. IV. М.: Academia, 2002.
      Бушаков Валерій. Етимологія та локалізація Давньотюркського хороніма Отюкен // Вісник Львівського університету. Серія філологічна. Вип. 42. Львів, 2007.
      Владимирцов Б.Я. По поводу древне-тюркского Ötüken yïš // Доклады Академии наук СССР. Серия “В”. № 7. Л., 1929.
      Войтов В.Е. Древнетюркский пантеон и модель мироздания. М.: Государственный музей искусств народов Востока, 1996.
      Герасимова К.М. Священные деревья: контаминация разновременных обрядовых традиций // Культура Центральной Азии: письменные источники. Вып. 4. Улан-Удэ: Изд-во БНЦ СО РАН, 2000.
      Гесериада. Пер. С.А. Козина. М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1935.
      Дмитриев С.В. К вопросу о Каракоруме // XXXIX Научная конференция “Общество и государство в Китае”. М.: Издательская фирма “Восточная литература”, 2009.
      Древнетюркский словарь. Л.: Наука, 1969.
      Дробышев Ю.И. Западный поход Абаоцзи 924 г. и стела Орду-Балыка // Проблемы монголоведных и алтаистических исследований: Материалы международной конференции, посвященной 70-летию профессора В.И. Рассадина. Элиста: Калмыцкий государственный университет, 2009.
      Зуев Ю.А. “Тамги лошадей из вассальных княжеств” // Труды Института истории, археологии и этнографии Академии наук Казахской ССР. Т. 8. Алма-Ата, 1960.
      Камалов А.К. Древние уйгуры. VIII-IX вв. Алматы: Изд-во “Наш мир”, 2001.
      Киселев С.В. Древние города Монголии // Советская археология. 1957. № 2.
      Кляшторный С.Г. Древнетюркские рунические памятники как источник по истории Средней Азии. М.: Наука, 1964.
      Кляшторный С.Г. Тоньюкук - Ашидэ Юаньчжэнь // Тюркологический сборник. М.: Наука, 1966.
      Кляшторный С.Г. Терхинская надпись (предварительная публикация) // Советская тюркология. 1980, № 3.
      Кляшторный С.Г. Новые эпиграфические работы в Монголии (1969-1976 гг.) // История и культура Центральной Азии. М.: Наука, 1983.
      Кляшторный С.Г. Надпись уйгурского Бёгю-кагана в Северо-Западной Монголии // Центральная Азия: Новые памятники письменности и искусства. М.: Наука, 1987.
      Кляшторный С.Г. История Центральной Азии и памятники рунического письма. СПб.: Изд-во СПбГУ, 2003.
      Кляшторный С.Г. Рунические памятники Уйгурского каганата и история евразийских степей. СПб.: Петербургское востоковедение, 2010.
      Коновалов П.Б. Этнические аспекты истории Центральной Азии (древность и средневековье). Улан-Удэ: Изд-во БНЦ СО РАН, 1999.
      Кононов А.Н. Семантика цветообозначений в тюркских языках // Тюркологический сборник - 1975. М.: Наука, 1978.
      Крадин Н.Н. Предварительные результаты изучения урбанизационной динамики на территории Монголии в древности и средневековье // История и математика: Макроисторическая динамика общества и государства. М.: КомКнига, 2007.
      Крадин Н.Н. Урбанизационные процессы в кочевых империях монгольских степей // Монгольская империя и кочевой мир. Кн. 3. Улан-Удэ: Изд-во БНЦ СО РАН, 2008.
      Кычанов Е.И. Кочевые государства от гуннов до маньчжуров. М.: Издательская фирма “Восточная литература”, 1997.
      Липовский Ю.О. ВХангай за огненным камнем. Л.: Наука, 1987.
      Малов С.Е. Памятники древнетюркской письменности. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1951.
      Малов С.Е. Памятники древнетюркской письменности Монголии и Киргизии. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1959.
      Малявкин А.Г. Историческая география Центральной Азии. Новосибирск: Наука, 1981.
      Малявкин А.Г. Танские хроники о государствах Центральной Азии. Новосибирск: Наука, 1989. Материалы по истории сюнну (по китайским источникам). Вып. 2. Пер. В.С. Таскина. М.: Наука, 1973.
      Махмуд ал-Кашгари. Диван Лугат ат-Турк. Пер., предисл. и коммент. З.-А.М. Ауэзовой. Алматы: Дайк-пресс, 2005.
      Потапов Л.П. Новые данные о древнетюркском Отукан // Советское востоковедение. 1957, № 1. Потапов Л.П. Умай - божество древних тюрков в свете этнографических данных // Тюркологический сборник-1972. М.: Наука, 1973.
      Прудникова Т.Н. Древние культы, мифы и загадки Тувы // Устойчивое развитие малых народов Центральной Азии и степные экосистемы. Т. 2. Кызыл-М., 1997.
      Радлов В.В. Предварительный отчет о результатах экспедиции для археологического исследования бассейна р. Орхона. Приложение III. Предварительный отчет об исследованиях по р. Толе, Орхону и в Южном Хангае члена экспедиции Н.М. Ядринцева // Сборник трудов Орхонской экспедиции. Вып. I. СПб., 1892. Радлов В.В. К вопросу об уйгурах. СПб., 1893(1).
      Радлов В.В. Опыт словаря тюркских наречий. Т. 3. СПб., 1893(2).
      Рамстедт Г.И. Перевод надписи “Селенгинского камня” // Труды Троицко-Кяхтинского отделения Приамурского отдела ИРГО. Т. XV. Вып. 1. СПб., 1912.
      Рашид ад-Дин. Сборник летописей. Т. I. Кн. 1. Пер. Л.А. Хетагурова. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1952. Рашид ад-Дин. Сборник летописей. Т. II. Пер. Ю.П. Верховского. М.-Л.: Изд-во АН СССР, 1960. Роджерс Д. Причины формирования государств в восточной Внутренней Азии // Монгольская империя и кочевой мир. Кн. 3. Улан-Удэ: Изд-во БНЦ СО РАН, 2008.
      Тиваненко А.В. Древние святилища Восточной Сибири в эпоху раннего средневековья. Новосибирск: Наука, 1994.
      Ткачев В.Н. Каракорум в тринадцатом веке // Актуальные проблемы современного монголоведения. Улан-Батор: Госиздат, 1987.
      Торчинов Е.А. Проблема “Китай и соседи” в жизнеописаниях Фэн Тана и Янь Аня // Страны и народы Востока. Вып. XXXII. М.: Издательская фирма “Восточная литература”, 2005.
      Шавкунов Э.В. Об археологической разведке отряда по изучению средневековых памятников // Археология и этнография Монголии. Новосибирск: Наука, 1978.
      Aydın E. Ötüken Adı ve Yeri üzerine Düşünceler // Turkish Studies. International Periodical For the Languages, Literature and History of Turkish or Turkic. Vol. 2/4. Fall 2007.
      Bretschneider E.V. Mediaeval Researches from Eastern Asiatic Sources. Vol. I. L.: Trübner & C o , 1888.
      Clauson G. An Etymological Dictionary of Pre-Thirteen Century Turkish. Oxford: Oxford University Press, 1972.
      Czegledy K. Čoγay-quzϊ, Qara-qum, Kük Üng // Acta Orientalia Academiae Scientiarum Hungaricae. T. XV. 1962.
      Drompp M.R. Breaking the Orkhon Tradition: Kirghis Adherence to the Yenisei Region after A.D. 840 // Journal of the American Oriental Society Vol. 119. № 3. 1999.
      Drompp M.R. Tang China and the Collapse of the Uighur Empire: a Documentary History Leiden, Boston: Brill, 2005.
      Gömeç S. Uygur Türkleri Tarihi ve Kültürü. Ankara: Atatürk Kültür Merkezi, 1997.
      Gömeç S. Kök Türkçe Yazıtlarda Geçen Yer Adları // Türk Kültürü. Т. XXXIX/453. 2001.
      Golden P.B. Imperial Ideology and the Sources of Political Unity amongst the Pre-Cinggisid Nomads of Western Eurasia // Archivum Eurasiae Medii Aevi. T. 2. Wiesbaden: Harrassowitz Verlag, 1982.
      Gunin P.D., Yevdokimova A.K., Baja S.N., Saandar M. Social and Ecological Problems of Mongolian Ethnic Community in Urbanized Territories. Ulaanbaatar—M., 2003.
      Juvaini, Ata-Malik. The History of the World-Conqueror. Trans. by J.A. Boyle. Manchester, 1997.
      Kolbas J.G. Khukh Ordung, a Uighur Palace Complex of the Seventh Century // Journal of the Royal Asiatic Society. Ser. 3. Vol. 15. № 3. 2005.
      Kwanten L. Imperial Nomads: a History of Central Asia, 500-1500. Philadelphia, 1979.
      Liu Mau-tsai. Die chinesischen Nachrichen zur Geschichte der Ost-Tűrken (T’u-kue). Bd. I–II. Wiesbaden, 1958.
      Moses L.W. A Theoretical Approach to the Process of Inner Asian Confederation // Etudes Mongoles. Cahier 5. 1974.
      Pelliot P. Le mont Yu-tou-kin (Ütükän) des anciens Turcs / Neuf notes sur des questions d’Asie Centrale // T’oung Pao. T. 24. 1929.
      Pelliot P. Notes on Marco Polo. P.: Imprimerie Nationale, Librarie Adrien-Maisonneuve, 1959.
      Rachewiltz, Igor de. Some Remarks on the Ideological Foundations of Chingis Khan’s Empire // Papers on Far Eastern history. Canberra, the Australian National Univ. № 7. 1973.
      Schubert J. Zum Begriff und zur Lage des ‘ÖTÜKÄN’ // Ural-Altaische Jahrbücher. T. 35. 1964.
      Tekin T. The Tariat (Terkhin) Inscription // Acta Orientalia Academiae Scientiarum Hungaricae. T. XXXVII (1—3). 1983(1).
      Tekin T. Kuzey Moğolistan’da Yeni Bir Uygur Anıtı: Taryat (Terhin) Kitabesi // Belleten. Т. LXXIX/184. 1983(2).
      Urtnasan N. Orkhon Valley Cultural Landscape (World Heritage). Ulaanbaatar, 2009.
      Wittfogel K.A., Feng Chia-sheng. History of Chinese Society Liao (907-1125). Philadelphia, 1949.
    • Лепехова Е. С. Особенности конфессиональной политики правительства в Японии в VII-VIII вв. (на примере Кодекса "Сонирё")
      Автор: Saygo
      Лепехова Е. С. Особенности конфессиональной политики правительства в Японии в VII-VIII вв. (на примере Кодекса “Сонирё”) // Восток (Oriens). - 2013. - № 3. - С. 22-28.
      Данное исследование посвящено проблеме конфессиональной политики государственной власти в Японии в VII-VIII вв. в отношении буддизма на основе изучения отдельных статей из специального законодательного кодекса “Сонирё” (“Правила и ограничения для монахинь и монахов”), введенного правительством для контроля за буддийской сангхой. Этот кодекс являлся частью единого свода законов “Тайхорё”, принятого в конце VII в. и составленного на основе китайских законодательных статутов периодов Суй (581-618) и Тан (618-907). Стремясь интегрировать буддизм в систему государственного управления, правительство рицурё пыталось ввести буддийскую сангху в рамки конфуцианской законодательной системы, ставившей на первое место служение обществу. Получив привилегии такие же, как у правительственных чиновников, буддийские монахи и монахини должны были относиться к службе государству как к своему личному долгу.

      Суйко

      Принц Сётоку

      Дзито

      Кокэн

      Сёму
      Период с VII по VIII в. в Японии характеризуется кардинальной переменой государственного и общественного строя, когда за удивительно короткий срок страна, где преобладал родоплеменной строй, превратилась в централизованное государство с развитой бюрократической системой (рицурё).
      Примечательно, что именно в этот период буддизм, появившийся в Японии в VI в., постепенно превратился в государственную религию при поддержке императорского двора. Политика, проводимая императорами Тэмму (673-686), Сёму (724-749), императрицами Дзито (686-697) и Кокэн (756-783), способствовала превращению буддизма в средство государственной идеологии. Одновременно с внедрением буддизма в систему государственной власти, в правление императрицы Суйко, в 603 г. была введена система 12 государственных рангов (канъи дзюникай), заимствованная из Китая. В том же году был возведен дворец Охарида-но мия, структура которого, как полагает Осуми Киёхару, восходила к китайским императорским дворцам династии Суй. По замыслу его создателей, это должен был быть первый императорский дворец, в котором вершились государственные дела и проводились придворные церемонии. Дворцовые помещения в нем располагались в соответствии с китайскими представлениями о симметрии - с запада на восток [Osumi Kiyoharu, 2010, p. 68]. В следующем году был введен придворный этикет, предписывающий придворным посещать и покидать императорский дворец в соответствии с правилами, основанными на конфуцианском этикете.
      Следует отметить, что в начале VII в. конфуцианская культура, так же как и буддизм, распространялась главным образом благодаря буддийским монахам из Кореи, прибывшим в Ямато по приглашению императрицы Суйко. Им была отведена особая роль: они должны были обучать молодых аристократов не только буддийской философии, но и другим наукам, принятым при китайском и корейском дворах: астрономии, географии, искусству составления календаря, даосской магии. Наставником вышеуказанных наук для придворных стал монах Кванкын родом из Пэкче, а другой монах, Хёджа, стал учителем принца Сётоку и поддерживал с ним связь до самой смерти престолонаследника [Нихон сёки..., 1997, т. II, c. 91].
      Отношение правительства к буддизму как к государственной религии лучше всего раскрывается в законодательном кодексе для буддийского духовенства “Сонирё” (“Правила и ограничения для монахинь и монахов”). Этот кодекс является частью единого свода законов “Тайхорё”, принятого в конце VII в. и составленного на основе китайских законодательных статутов периодов Суй и Тан.
      Прежде чем перейти к рассмотрению “Сонирё”, необходимо упомянуть о “Винае” (или “Пратимокше”) - буддийском каноне по монашеской дисциплине и нравственному воспитанию, который регулировал поведение членов сангхи.
      Говоря о винае, следует уточнить, что подразумеваются два значения этого слова. Первое обозначает винаю как общее название нравственно-этических учений, правил, заповедей, обетов и т.д. для всех буддийских школ. Второе значение этого слова относится к “Винае-питаке” (“Корзина руководств по нравственному воспитанию”) - первой многотомной книге буддийского канона Трипитаки. В первой ее части подробно излагается буддийский устав (обязательные правила поведения для монахов и монахинь, правила проживания, одевания и т.д.), известный также как “Пратимокша” [Matsunaga, Matsunaga, 1987, vol. I, p. 49].
      Введение “Винаи”, призванное консолидировать буддийскую общину, парадоксальным образом способствовало ее окончательному расколу и появлению различных философских школ буддизма, каждая из которых интерпретировала “Винаю” по-своему. Ко времени проникновения буддизма на Дальний Восток сложилось четыре типа винаи: виная четырех категорий школы дхармагупта (яп. сибунрицу), виная десяти чтений школы сарвастивада (яп. дзюдзюрицу), виная пяти категорий школы махишасака (яп. гобурицу) и виная махасангиков (яп. макасогирицу) [ibid.].
      Из всех вышеназванных текстов только виная пяти категорий получила широкое распространение. В Китае она легла в основу школы лю (яп. рицу), созданной монахом Даосюанем (596-667), учеником Сюань-цзана.
      В Японии же виная появилась с конца VI в. благодаря деятельности буддийских монахов из Пэкче [ibid., p. 49-52]. Однако она долго не находила практического применения, что создало определенные трудности в отношениях между буддийской сангхой и государством на раннем этапе. Об этом свидетельствует указ императрицы Суйко от 624 г., поводом для издания которого послужило преступление, совершенное одним из монахов. Согласно этому указу, были учреждены специальные административные должности содзё и содзу для надзора за монахами и монахинями, причем содзё был назначен буддийский монах, а содзу - государственный чиновник. Также был назначен чиновник ходзу, отвечавший за храмовое имущество. Как следствие этого, была проведена перепись буддийских храмов, монахов и монахинь. Согласно ей, в период правления Суйко насчитывалось 46 будийских храмов, 816 монахов и 569 монахинь, итого в общей сложности - 1385 буддийских монахов в стране [Нихон сёки..., 1997, т. II, с. 111].
      Как считают исследователи Дайган и Алисия Мацунага, то, что у буддийской сангхи в Японии долгое время не было четко прописанного монашеского устава, можно объяснить следующим образом: учения различных школ, проникших в Японию, были преимущественно философскими и не связанными ни с практическими сторонами религии, такими как поведение духовенства, ни со сложным вопросом посвящения [Matsunaga, Matsunaga, 1987, vol. I, p. 49].
      Необходимость введения единой винаи для всех буддийских школ в Японии стала осознаваться представителями верховной власти с первой половины VIII в. По этой причине император Сёму (724-758) отправил двух священников - Эйэя из храма Гангодзи и Фусё из Дайандзи - в Китай.
      После десяти лет обучения в Китае Фусё (Эйэй скончался от болезни) убедил отправиться с ним в Японию известного наставника винаи Цзянчжэня (яп. Гандзина).
      Гандзин принадлежал к школе винаи дхармагупта (кит. сы фэн люй; яп. сибунрицу ), чье толкование винаи считалось стандартным для китайских школ. В 753 г. он прибыл в Японию и воздвиг в храме Тодайдзи первый кайдан - платформу для посвящения в соответствии с традициями сибунрицу, и трактовка этой школы отныне стала основополагающей в Японии. Аналогичные кайданы были воздвигнуты в храмах Якусидзи и Каннондзи (провинция Цукуси).
      В 754 г. в храме Тодайдзи состоялась торжественная церемония посвящения, во время которой император Сёму, его жена и дети, а также их свита из 440 человек приняли от Гандзина шила - свод моральных правил, которые надлежало применять каждый день на практике буддистам-мирянам. В биографии Гандзина, составленной его современником Оми-но Мифунэ уточняется, что государь, государыня и наследный принц приняли от Гандзина “заветы бодхисаттвы” и в тот же день около 400 монахов и монахинь отринули прежнюю винаю, дабы следовать законам сибунрицу.
      Кодекс “Сонирё”, в свою очередь, состоял из 27 статей, которые были публично оглашены перед высокопоставленными монахами в 701 г. в храме Дайандзи [Augustine, 2005, p. 23]. Согласно “Антологии толкований рицурё” (“Рё-но сюгэ”) (868 г.) “Сонирё” был составлен на основе “Даосэнгэ” - китайских кодексов для буддийских и да­осских монахов эпохи Тан. К сожалению, они сохранились лишь частично, поэтому Футаба Кэнко попытался реконструировать их на основе цитат из “Рё-но сюгэ” [Futaba Kenko, 1994, p. 65-66]. Согласно его исследованиям, “Даосэнгэ” был составлен в Китае в начале VII в. Судя по всему, императорский двор эпохи Тан рассматривал даосских и буддийских монахов как своего рода “религиозных государственных чиновников”, поэтому им запрещалось проповедовать вне храмов. Правительство опасалось, что странствующие монахи своими проповедями могут подстрекать народ к мятежу, и поэтому проводило жесткую грань между официальными и самопровозглашенными монахами [ibid.].
      Большинство статей из “Сонирё” составлено на основе соответствующих из “Даосэнгэ”. Тем не менее Накаи Синко отметил, что по меньшей мере четыре статьи из “Сонирё” не имеют аналогов в “Даосэнгэ”. Он объясняет это тем, что часть статей были добавлены позже составителями “Рё-но сюгэ” под влиянием японских реалий периода Асука [Nakai Shinko, 1994, p. 83]. Так, в статье 25 кодекса “Сонирё” предписывалось высылать монахов или монахинь в отдаленные провинции, если они трижды нарушат монастырское покаяние. Хотя в “Даосэнгэ” могла существовать статья о ссылке, все же, как указывает Накаи, подобное разделение между столицей и провинциями не было характерно для Китая VI-VII вв., где было несколько геополитических центров. Статья 19, требующая от монахов во время путешествия спешиваться и скрывать свое лицо при встрече с чиновниками третьего ранга и выше, также отсутствует в “Даосэнгэ” [Nakai Shinko, 1994, p. 84].
      Основное различие между “Даосэнгэ” и “Сонирё” состояло в том, что основная цель “Сонирё” была направлена на ограничение деятельности монахов вне государственных храмов и святилищ, в то время как “Даосэнгэ” стремился прежде всего уравнять в правах даосских и буддийских монахов. Так, статья 23 “Сонирё” предписывала налагать строгую епитимью на монахов и монахинь, которые читают проповеди мирянам вне стен храма и распространяют среди них сутры и изображения Будды. Самих слушателей следовало привлекать к уголовной ответственности [Тайхорё, 1985, с. 72].
      Монахам и монахиням запрещалось не только проповедовать в местах, не предназначенных для этой цели, но и заниматься гаданием, раздачей талисманов, шаманством и лечением людей (статьи Nakai Shinko, 1994, p. 1 и 2) [Тайхорё, 1985, c. 66]. Это показывает, что буддийские монахи пользовались популярностью среди простого народа прежде всего как гадатели и целители, однако правительство не устраивало распространение буддизма в стране вне государственного контроля. В соответствии со статьями 2 и 5 монахов, самовольно покинувших монастырь, установивших молельню без санкции властей и поучающих народ, следовало немедленно расстригать [Тайхорё, 1985, c. 67].
      Правительство стремилось регулировать каждый шаг представителей буддийской сангхи. Даже если монах или монахиня намеревались вести жизнь отшельников, об этом следовало уведомить “Ведомство по делам духовенства” (“Согосэй”), созданное еще при императрице Суйко. Официальные и монастырские власти должны были знать, что отшельник постоянно находится в определенном горном убежище, которое ему запрещалось покидать [Тайхорё, 1985, c. 69].
      Статьи 18 и 26 кодекса “Сонирё” запрещали монахам и монахиням приобретать в частное владение садовые участки, дома и имущество, заниматься торговлей и ростовщичеством, принимать в дар рабов, скот и оружие [Тайхорё, 1985, c. 70, 73]. Это свидетельствовало о попытках установить контроль правительства над перераспределением земельной собственности между храмами, начатых еще при императоре Тэмму. Следует, однако, иметь в виду, что эти запреты не относились к крупным буддийским храмам, которые продолжали владеть земельными угодьями и иметь рабов. Примечательно, что рабы, принявшие монашество, не преследовались по уголовному кодексу, как те, кто сделал это тайно, однако если потом их расстригали за проступки или они сами возвращались в мир, то снова автоматически становились рабами [Тайхорё, 1985, c. 72].
      Статья 21 заслуживает особого внимания, поскольку в ней статус монахов и монахинь приравнивается к положению правительственных чиновников. Например, если монах или монахиня совершали уголовное преступление, за которое обычному человеку полагалось 100 палок, на них налагалась епитимья. Даже если монах или монахиня совершали более тяжкое преступление, их все равно судили по монастырским предписаниям. Однако эти меры не действовали, если священнослужитель был замешан в антиправительственном заговоре. В этом случае его полагалось судить как государственного преступника [Тайхорё, 1985, c. 71].
      Правительство жестоко карало тех лиц, которые самовольно постригались в монахи, не пройдя систему государственного посвящения (сидосо)1. Впервые сидосо упоминаются в летописных источниках, относящихся ко времени правления императора Сёму. Однако Дж.М. Августин полагает, что предпосылки появления этого феномена относятся ко второй половине VII в., когда император Тэмму начал вводить новую систему земельного налогообложения [Augustine, 2005, p. 50].
      Эта система основывалась на прикреплении трудового населения к земле и сопровождалась увеличением налогов и различных повинностей (трудовой и воинской). В условиях частых стихийных бедствий и эпидемий периода Нара для многих крестьян эти условия становились невыносимыми. Стремясь избежать уплаты налогов, многие становились бродягами или прибегали к фиктивному уходу в монахи. В свою очередь власти всячески пытались противостоять бродяжничеству, в том числе и самовольному пострижению в монахи. Так, статья 16 предупреждает: “Если монах или монахиня с целью обмана прибегнут к такому мошенничеству, как передача [своего] имени другому человеку, то подвергать его (ее) расстригу и наказанию по уголовному кодексу. Вместе с тем и приобретателя [имени] подвергать одинаковому наказанию” [Тайхорё, 1985, c. 70]. Как указывают средневековые комментаторы “Сонирё” - монахи Рёсяку и Гикай, передача своего монашеского имени другому человеку подразумевала, что лицо, получившее монашеское имя, принимает и монашеский обет. Также сообщается о случаях, когда монахи продавали свои имена мирянам, желавшим выдать себя за монахов, получивших официальное посвящение. При этом, как утверждает один из комментаторов, Гикай, среди сидосо было широко распространено приобретение имен уже умерших монахов за деньги [Augustine, 2005, p. 51]. Поэтому для предотвращения подобной практики в статье 20 от буддийского духовенства и провинциальных губернаторов требовалось докладывать о смерти монаха или монахини каждый месяц в управление по делам буддизма “Сого” и Государственный совет [Тайхорё, 1985, с. 71].
      Наказания для сидосо и всех, кто был связан с ними, определяются в статье 22: “Если кто-либо тайно пострижется в монахи или присвоит чужое монашеское имя, а также если расстрига оденет монашеское облачение, то наказывать по уголовному кодексу. Если об истинных обстоятельствах знали настоятель монастыря и другие пастыри, а также проживающие в той же келье, то всех их расстригать. Если проживающие в той же келье не только знали об этом, но и приютили такое лицо и предоставили ему ночлег на одну ночь и более, то на всех налагать епитимью в 100 суток. Монаха или монахиню, знавшего истинные обстоятельства и предоставившего бродяге или беглецу один ночлег и более, также подвергать епитимье в 100 суток. Если основное преступление бродяги окажется более тяжким, то судить монаха по уголовному кодексу” [Тайхорё, 1985, с. 72].
      Говоря о наказаниях по уголовному кодексу для самопровозглашенных монахов, средневековые комментаторы Рёсяку и Гикай указывают, что чаще всего их приговаривали к одному году каторжных работ [Augustine, 2005, p. 51]. Иноуэ Мицусада, исследовавший “Сонирё”, отмечает в связи с этим, что наказания для сидосо были наиболее жестокими, поскольку самопровозглашенные монахи подрывали контроль государства над буддийской церковью [Inoue Mitsusada, 1982, p. 291-354].
      Что же касается наказаний для монахов и монахинь, то их Иноуэ подразделил на две категории:
      А. Нарушения законов рицурё:
      1. Государственная измена (ст. 1);
      2. Посвящение в монахи без санкции правительства (ст. 3, 16, 20, 22);
      3. Отшельничество и проповеди вне стен храмов и монастырей (ст. 5, 13);
      4. Неповиновение министерству, ведомству и правительственным чиновникам, надзирающим за монахами и монахинями (ст. 4, 8, 17, 19).
      Б. Нарушения монашеского устава:
      1. Убийство, воровство и другие преступления против морали (ст. 1);
      2. Ложные учения, предсказания, целительство, шаманство (ст. 2, 5, 23);
      3. Раздоры в буддийской общине (ст. 4, 5, 14);
      4. Постоянное нарушение монашеского устава (ст. 5, 7, 9, 10, 11, 12, 18, 26).
      Как указывает Иноуэ, в обеих категориях самые жесткие наказания установлены за преступления против статьи 1 [Inoue Mitsusada, 1982, p. 291-354].
      Статьи “Сонирё”, включенные Иноуэ в категорию Б, являлись специальными законами, ужесточавшими монашеский устав буддийской сангхи. Монахам и монахиням следовало вести высокодобродетельный образ жизни ради того, чтобы в ходе религиозной практики обрести сверхъестественные магические способности. Статьи из категории А были направлены на применение этих способностей для блага государства. Другими словами, правительство признавало харизматическую силу буддийского духовенства и стремилось ввести ее в рамки конфуцианской законодательной системы, ставившей на первое место служение обществу.
      Как отмечает Абэ Рюити: “Правительство намеревалось превратить сангху в бюрократический аппарат, предоставив ей освобождение от государственных законов и защищая монахов и монахинь, как представителей императора” [Abe Ryuichi, 1999, р. 28]. Это мнение разделяет и Хаями Тасуку: «Правительство рицурё считало основной задачей “Сонирё” интегрировать буддизм в систему управления, сделав монахов и монахинь представителями императора. Получив привилегии, такие же, как у правительственных чиновников, они должны были относиться к службе государству как к своему личному долгу. Тайное пострижение в монахи или передача монашеского имени другому человеку, считавшиеся в “Сонирё” столь же тяжкими преступлениями, как и мятеж, свидетельствует о целенаправленном стремлении государства превратить сангху в организацию “монахов-чиновников” (кансо). Создание функционирующего бюрократического аппарата монахов и монахинь являлось основным намерением Рицурё» [Hayami Tasuku, 1986, p. 14].
      Несмотря на жесткие меры и ограничения, правительство тем не менее позволяло сангхе самой избирать высших руководителей, которые получали от властей официальное признание. Хотя эти лица и обладали правом наказывать монахов и монахинь, совершивших самые серьезные преступления, они также подлежали наказанию в том случае, если не могли или не хотели сообщить о нарушениях другими монахами “Сонирё” официальным властям.
      При сравнении “Винаи” и “Сонирё” до сих пор остается неясным, в какой мере они повлияли друг на друга. Дж.М. Августин полагает, что китайский кодекс “Даосэнгэ” мог быть составлен на основе двух винай: винаи школы дхармагупта (кит. сы фэн люй; яп. сибунрицу) и винаи школы махишасака (кит. у фэн люй; яп. гобурицу) [Augustine, 2005, р. 55]. Несмотря на то, что в Японии периодов Асука-Нара получила распростра­нение виная сибунрицу, все же следует отметить, что у “Винаи” и “Сонирё” больше различий, нежели сходства.
      Основное отличие “Винаи” от “Сонирё” заключалось в том, что кодекс “Сонирё” освобождал буддийских монахов и монахинь от уплаты налогов, податей, военных и трудовых повинностей, как и государственных чиновников. Взамен от буддийского духовенства требовалась лояльность по отношению к правительству и исправная служба, даже если она и заключалась в проведении буддийских церемоний в государственных храмах и соблюдении монашеского устава. Поэтому наказания для монахов и монахинь в “Сонирё” были более жесткими, нежели те, что были предписаны в “Винае”.
      Тем не менее изучение событий официальной хроники VIII в. “Сёку Нихонги” («Продолжение “Анналов Японии”») показывает, что между законами рицурё в отношении буддийского духовенства и их применением на практике существовала большая разница. Как сообщается в хронике, в 760 г. монах Кэтацу из храма Якусидзи во время игры в кости проиграл монаху Ханьё из того же храма и убил его. Согласно законам рицурё его следовало казнить за это преступление, однако в действительности он был расстрижен и сослан в провинцию Мицу. Другой монах из Якусидзи, Гёсин, был обвинен в ворожбе с целью уничтожения своего соперника при дворе. Светское лицо по законам рицурё в этом случае подлежало казни. Вместо этого Гёсин был понижен в должности и переведен из столичного храма в провинциальный монастырь Симоцукэ [Abe Ryuichi, 1999, р. 33].
      Исследователь Футаба Кэнко полагает, что подобное отношение к буддийскому духовенству было связано с верой нарских императоров в шаманскую силу монахов и монахинь. Даже если адепты буддизма и не получали правительственного разрешения на постриг, то они считались “чистыми” и наделенными силой и благодатью, если следовали религиозным предписаниям [Futaba Kenko, 1984, р. 309-316].
      Другой исследователь, Хаями Тасуку, считает, что вмешательство государства в дела буддийской общины было связано с двусторонней религиозной властью японского императора, который одновременно был верховным священником синтоистских богов и защитником Закона Будды:
      «Если строгое соблюдение заповедей, сопровождавшееся непрерывной религиозной практикой, которая гарантировала чистоту монахам и монахиням, удалившимся от мира, - пишет Хаями, - увеличивало магический и религиозный эффект от буддийских служб, то это также означало повышение религиозного авторитета императора, чье покровительство придавало буддизму статус официальной государственной религии. Требование государства, чтобы монахи и монахини соблюдали заповеди, исходит из древних японских религиозных представлений, которые налагали запрет на осквернение, как физическое, так и духовное. Поскольку “боги ненавидят нечистоту”, во время синтоистских служб от участников требовалось соблюдать чистоту, например, не есть мясо и соблюдать целибат. Выражение “поклонение богам и служение Буддам должно равным образом совершаться в чистоте”, которое часто фигурирует в императорских эдиктах периода Нара, символично для религиозного воззрения, в котором критерии синтоистского богослужения применялись для буддийских монахов и монахинь» [Hayami Tasuku, 1986, p. 15].
      Это объясняет, почему власти более сурово карали монахов и монахинь, уличенных в прелюбодеянии. “Осквернившиеся” священнослужители теряли не только свой религиозный и моральный авторитет в глазах населения, но и те экстраординарные способности, которыми им полагалось обладать, дабы служить на благо государства.
      Рассматривая проблему отношений между синтоизмом и буддизмом в Японии VII-VIII вв., многие исследователи отмечают различия в государственном законодательстве по отношению к буддизму и синтоизму. Если в отношении синтоизма законодательство носит скорее регулирующий характер, то к буддизму, как видно из многих статей “Сонирё”, оно предъявляет больше запретов. Это можно объяснить тем, что синтоизм был связан с кровнородственной структурой общества. Каждый член любой социальной группы с рождения участвовал в отправлении синтоистских ритуалов и находился под покровительством родового божества (удзигами). Синтоизм был полностью растворен в повседневности и по этой причине не имел идеологических противников.
      Что касается буддизма, то в период Нара он часто использовался политическими элитами в Японии в качестве средства идеологической борьбы. При этом основным оппонентом пробуддийски настроенных деятелей являлось конфуцианство, а не синтоизм. В этом отношении Япония унаследовала китайскую традицию противостояния конфуцианства и буддизма в вопросе о выборе модели государственного управления. Сторонники буддизма при этом склонялись к теократии и ритуально-магическому воздействию на окружающую действительность. Представители же конфуцианства (прежде всего влиятельный род Фудзивара) отдавали предпочтение китайской системе управления на основе полного соблюдения всех законов рицурё. Кульминация этой борьбы пришлась на середину VIII в. и выразилась в попытках монаха Докё захватить власть, провозгласив себя императором.
      ПРИМЕЧАНИЯ
      1. Так определяют значение сидосо Накаи Синко и Иноуэ Каору, основываясь на указаниях средневековых комментаторов (см.: [Nakai Shinko, 1973, p. 61-62; Inoue Kaorn, 1997, с. 15]).
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      Нихон сёки. Анналы Японии / Пер. и коммент. А.Н. Мещерякова. Т. II. СПб.: Гиперион, 1997.
      Тайхорё / Пер. с древнеяп. и коммент. К.А. Попова. М.: Наука, 1985.
      Abe Ryuichi. The Weaving of Mantra. Kukai and the Construction of Esoteric Buddhist Discourse. N.Y.: Columbia University Press, 1999.
      Augustine J.M. Buddhist Hagiography in Early Japan: Images of Compassion in the Goyki Tradition. L.: Routledge Curzon, 2005.
      Futaba Kenko. Nihon kodai bukkyoshi no kenkyu. Kyoto, 1984.
      Futaba Kenko. Soniryo to sengekyoho to shitenno dosokyaku // Ritsuryo kokka to bukkyo. Tokyo: Yuzankaku, 1994.
      Hayami Tasuku. Ritsuryo kokka to bukkyo // Ronshu nihon bukkyoshi: Nara jidai. Tokyo, 1986.
      Inoue Kaoru. Gyoki Boshi // Gyoki Jiten. Tokyo: Kokusha Konkokai, 1997.
      Inoue Mitsusada. Nihon kodai shisoshi no kenkyu. Tokyo, 1982.
      Matsunaga D., Matsunaga A. Foundation of Japanese Buddhism. Vol. I. Tokyo, 1987.
      Nakai Shinko. Nihon kodai bukkyo to minshu. Tokyo: Hyoron sha, 1973.
      Nakai Shinko. Soniryo no hoteki kigen // Ritsuryo kokka to bukkyo. Tokyo: Yuzankaku, 1994.
      Osumi Kiyoharu. The Acceptance of the Ritsiryo Codes and the Chinese System of Rites in Japan / Studies on the Ritsuryo Sysrem of Ancient Japan. In comparison with Tang // Acta Asiatica. № 99. Tokyo, 2010.
    • Крупянко М. И., Арешидзе Л. Г. Формирование патриотического самосознания японцев в начале XX в.
      Автор: Saygo
      Крупянко М. И., Арешидзе Л. Г. Формирование патриотического самосознания японцев в начале XX в. (по материалам личных дневников участников Русско-японской войны 1904-1905 гг.) // Восток (Oriens). - 2012. - № 5. - С. 47-60.
      В истории японского национализма постмэйдзийский период (конец XIX - начало XX в.) занимает особое место. Он характеризуется формированием патриотического самосознания японцев на общенациональном уровне. Активно начавшаяся после реставрации императорской системы правления в 1868 г. модернизация Японии и подготовка ее к участию на равных в борьбе с другими великими державами за передел мира предполагали в первую очередь консолидацию нации, формирование из разрозненных и конфликтующих друг с другом феодальных княжеств периода сёгуната сплоченного государства-нации, перед которым вставали новые вызовы в борьбе за место под солнцем. В этот период власти новой Японии решали для себя сложнейшую идеологическую задачу изменить самосознание как крестьянина, так и воина-самурая, который в прошлом был до конца предан только своему помещику-даймё и был готов отдать за него свою жизнь, превратив их в лояльных и послушных новой власти воинов и граждан единого государства-нации во главе с императором как отцом всех японцев.
      Новое общенациональное патриотическое самосознание японцев оказалось крайне востребованным уже в ходе подготовки к участию Японии в войне с царской Россией в 1904-1905 гг. В ходе этой кампании стало очевидным, что властям императорской Японии удалось в короткие исторические сроки заменить в сознании крестьянина и воина-самурая индивидуалистическую систему ценностей коллективистской, националистической, когда все солдаты императорской армии стали считать себя защитниками великой японской нации.
      Отражение процесса идеологической “ломки” и перестройки массового сознания японцев в начале ХХ в. нашло свое выражение, в частности, в личных дневниках японских солдат - участников Русско-японской войны, в письмах, которые они отправляли с фронта домой своим родным и близким. Эти дневники и личные письма, на наш взгляд, представляют научный интерес с точки зрения понимания особенностей продуманной властями политики по формированию нового патриотического коллективистского мировоззрения японцев, выходцев из “прошлой, феодальной формации”, когда в Японии еще не существовало понятия “государство-нация”.






      По замыслам новых властей постмэйдзийской Японии, большинство солдат, участвующих в межгосударственных войнах и конфликтах, должны были четко идентифицировать себя с государством-нацией, которое они защищали. В противном случае им трудно было бы идти на смерть и воевать неизвестно за что, просто выполняя приказы своих командиров. Для солдат императорской армии участие в русско-японской войне было в этом смысле первым серьезным психологическим испытанием, своего рода идеологическим полигоном по воспитанию воинов-патриотов и националистов. Солдаты впервые познакомились с понятием “почетная, геройская смерть на войне” - мэйо-но сэнси, с чувством выполненного национального долга перед Родиной, с пониманием готовности самопожертвования ради интересов государства-нации. Японские самураи, в своем недалеком прошлом отличавшиеся бесконечной преданностью только помещику-даймё, должны были, по сути, перевернуть свое самосознание с местного на государственный уровень и пойти на войну с иностранным государством (в данном случае - с Россией) уже не столько ради защиты интересов своего даймё, сколько во имя национальных интересов “большой Японии”. Война с Россией, сильной и великой державой, была, таким образом, использована новыми постмэйдзийскими властями Японии в интересах консолидации нации, для того, чтобы повысить уровень ее сознания с местного, уездного на общенациональный, государственный. Японские власти в официальных обращениях к нации впервые стали называть японцев кокумин, т.е. “людьми государства, страны, отечества”, так как до этого все японцы так или иначе были всего лишь “подданными своего сюзерена - даймё” [Аракава, 2001, с. 353-354]. Это значит, что в феодальный период японцы по определению не могли быть патриотами-националистами в масштабе всей страны. Процесс конвертации местного самосознания японцев с общенациональным произошел позднее, совпав с участием Японии в межимпериалистических войнах начала ХХ в. [Gluck, 1985, p. 39].
      Анализируя дневники солдат и офицеров императорской армии - участников Русско-японской войны, становится более понятным сложный и неоднозначный механизм “вызревания” и формирования патриотических убеждений японцев. Власти Японии хорошо позаботились о том, чтобы этот процесс постепенно набирал свои обороты и не прекращался, начиная от “дороги на фронт” по территории Японских островов и продолжаясь на суше и на море в ходе боевых действий.
      Организация кампании по мобилизации японских солдат накануне русско-японской войны свидетельствует о том, что власти страны уже на ранних этапах тщательно формировали патриотические чувства, не жалея на это средств и продумывая в деталях все деликатные особенности этой идеологической работы. На сборных пунктах призывникам раздавали популярную тогда книгу “Дзинсэй-но таби” (“Путешествие по жизни”), которая была призвана психологически подготовить японских солдат ко всем тяготам армейской жизни, к пониманию необходимости выполнения ими своего гражданского и воинского долга [Stewart, 1994, p. 52-57].
      Дорога на фронт состояла из двух этапов: один проходил по территории Японских островов, а другой - по враждебной земле на Азиатском континенте. Эта дорога превращалась для призывников в своего рода путешествие во времени, которое имело решающее значение в процессе формирования их национальной идентичности. “Путешествие на фронт” начиналось с эмоциональной церемонии прощания мобилизованных солдат со своими родными и близкими, когда даже самые “непатриотичные” японцы невольно проникались патриотическими мыслями, готовностью “умереть за родину”. В эти моменты формировалась горизонтальная смычка между новобранцами, уже одетыми в военную форму и отбывавшими в чужие края, с одной стороны, и гражданскими лицами, их родными и близкими, остававшимися в Японии и вдохновлявшими солдат на подвиги на фронтах, - с другой. Современники этих событий отмечали, что именно тогда цементировалась единая и сплоченная японская нация, до этого практически отсутствовавшая в феодальной Японии. Большую роль в этом играли местные власти, на которые центральное правительство возлагало трудную идеологическую миссию по созданию уникальной атмосферы единения “фронта и тыла”, по формированию духа сплоченности нации, а также по широкой пропаганде и разъяснению понятия “мы и они”.
      Объявленная в 1904 г. в Японии всеобщая мобилизация сопровождалась по всей стране хорошо организованными и щедро финансируемыми властями церемониями проводов новобранцев на фронт русско-японской войны. Используя эти мероприятия, власти рассчитывали донести до сознания каждого призывника чувство принадлежности его к государству-нации, дать возможность осознать необходимость выполнения им долга перед родиной. И действительно, многие новобранцы испытывали прилив дотоле незнакомого им чувства патриотизма. Так, солдат Такада Киити в своем дневнике вспоминает чувство радости, которое пришло к нему с мыслями о том, что на фронте он сможет принять участие в борьбе с врагами Японии. Такада Киити родился в 1883 г. в деревне Рокуго-мура (в настоящее время - Ояма-тё, Сюнто-гун), в префектуре Сидзуока. Он закончил местную школу в 1895 г. и поступил на работу в местное почтовое отделение связи Ояма, откуда в октябре 1904 г. был призван в армию в качестве резервиста (ходзюхэй) 31-го пехотного полка Сидзуока. В своем дневнике, опубликованном в 1963 г., Такада пишет: “Я испытывал незнакомое мне ранее чувство славы и гордости за то, что могу принять участие в войне с русскими. Я хотел бы оставить честные воспоминания о своем участии в войне с Россией для себя, когда я буду пожилым человеком” [Такада, 1963, с. 3].
      25 октября 1904 г., получив повестку явиться на сборный пункт, Такада написал в своем дневнике по этому поводу следующие строки: “Наконец, я смогу реализовать свою давнюю мечту пойти в армию, и это обстоятельство поднимает мне настроение”. Такада не принимал непосредственного участия в боях на фронте. Он был приписан к войскам тыла, которые обеспечивали доставку продовольствия на фронт. За свое усердие он был награжден орденом “Белого павлониевого листа” и преисполнился большой гордости за это. Для Такады сам факт пребывания в составе японской императорской армии был важной составной частью процесса его самоидентификации. Он написал об этом в дневнике, который намеревался опубликовать и подарить родителям своей будущей жены (ёси энгуми). Для Такады выражением его патриотических настроений явилась реализация желания быть по достоинству оцененным родителями жены за участие в победоносной войне Японии с ее врагами в лице России. Такада был преисполнен патриотической гордости как японец, как член сильной японской нации, полагая при этом, что именно это обстоятельство возвысит его в глазах родных своей жены, а также среди односельчан.
      Однако далеко не все молодые японцы из числа мобилизованных воспринимали с радостью и чувством гордости призыв в армию и отправку на фронт. Как следует, например, из дневника другого призывника, Савада Матасигэ, он испытывал весьма противоречивые и неоднозначные чувства по поводу своего участия в войне с Россией. Савада родился в 1885 г. в городе Дзама, в префектуре Канагава. До момента призыва в армию в декабре 1904 г. в возрасте 21 года он работал школьным учителем. Савада был призван в качестве резервиста (ходзюхэй) и был направлен на фронт в марте 1905 г. Его приписали к 4-му эскадрону полка императорской гвардии. Дневники Савады были опубликованы посмертно его семьей [Савада, 1990]. В своем дневнике он записал: “Несмотря на теплые напутственные слова нашего командира и его призывы с полной отдачей служить Японии, он жестко требовал от нас демонстрировать лояльность императору”. Савада был расстроен, когда его отправляли на фронт 20 марта 1905 г. Он вспоминал, что он сам и его товарищи были грустными, когда выходили из казармы, думая о том, что они никогда уже больше сюда не вернутся. Савада писал, что он с тоской покидал свой родной город и что должен воевать в далекой и неизвестной ему Маньчжурии. Правда, при этом в своем дневнике он подчеркивал, что “заставляет себя думать, что делает это ради своей страны (кокка) с воодушевлением и покорностью (акирамэ ёрокоби)”. Из дневника Савады следует, что он не хотел погибнуть, хотя и осознавал, что должен выполнить свой воинский долг перед императором и родиной до конца [Савада, 1990, с. 4].
      Необходимо отметить, что солдаты, чьи настроения были схожими с настроениями Савады, испытывали внутреннее напряжение из-за того, что, с одной стороны, они сознавали свой долг перед родиной, японской нацией и императором, а с другой - не хотели отправляться в “путешествие за смертью”. Будучи ответственным за свою судьбу, Савада и его товарищи по оружию понимали, что Родина требует от них самопожертвования. Поэтому многие солдаты японской армии “разрывались” в своих чувствах между необходимостью быть лояльными по отношению к государству (тюсэцу) и исполнить свой воинский долг, с одной стороны, а с другой - помнить о своих сыновних обязанностях перед родными и близкими, что предполагало сохранение жизни для по­мощи своим престарелым родителям. Савада, судя по его дневнику, не имел четкого и однозначного решения этой жизненной дилеммы. Но очевидно, что многие солдаты японской императорской армии в русско-японской кампании 1904-1905 гг. серьезно задумывались о последствиях своего участия в войне, не имея четкого ответа на вопрос, чему же отдать предпочтение [Савада, 1990, с. 46].
      Из личного дневника сержанта пехоты Мукайдо Хацуити следует, что накануне отправки на фронт русско-японской войны он также испытывал смешанные чувства, а именно: выполнить до конца свой воинский долг и, возможно, погибнуть в бою либо сберечь себя для своей семьи, родных и близких. Мукайдо родился в деревне Мадзимура Нимагунн, в префектуре Симанэ. В июне 1904 г. в возрасте 28 лет он был призван как резервист (кобихэй) и был назначен командиром 22-го пехотного полка 5-ой дивизии. В своем дневнике он написал, что им владеют “чувства радости и страха одновременно”. Основная причина страха Мукайдо была достаточно конкретной - получив повестку в армию, он подумал, что на фронте его могут убить. Он пишет: “Мне уже 28 лет, и я уже успел стать отцом и преуспевающим бизнесменом. Я не могу радоваться призыву на военную службу, так как хорошо понимаю возможные негативные последствия похода на войну как для моей семьи, так и для будущей карьеры. Я чувствую себя вполне состоявшимся человеком и поэтому не хочу идти на войну” [Мукайдо, 1979, с. 181-183].
      В отличие от многих других своих товарищей по оружию Мукайдо ни разу не написал в своем дневнике о долге перед Родиной, а также о том, что он чувствует свою принадлежность к большой японской нации. Как состоявшемуся бизнесмену, ему было трудно представить себя в военной казарме с ее жесткой дисциплиной и постоянной муштрой. Он уже имел опыт участия в подавлении Ихэтуаньского восстания в Китае в 1900 г. Однако мысли о том, что он может не вернуться с войны с Россией и погибнуть на поле брани, его представление о смерти - все это оказывало на его психику весьма гнетущее воздействие. Военное начальство распространяло в солдатской среде “сны солдат” (хэйтай-но юрэй) накануне военных сражений, в которых им снилось, как они становились национальными героями посмертно. Эти рассказы воспроизводились командирами воинских частей и соединений весьма достоверно и помногу раз, и солдаты знали их почти наизусть. Точно так же поступало военное руководство японской армии и в период войны на Тихом океане, рассчитывая на то, что подобного рода рассказы помогут солдатам психологически легче адаптироваться к участию в боях [Мотоясу, 2003, с. 95-97].
      В своем дневнике призывник Тада Кайдзо пишет о том, что был сильно огорчен, когда получил повестку явиться на сборный пункт для отправки на фронт русско-японской войны. Он сожалел о том, что успешно начатая медицинская карьера будет прервана и, возможно, навсегда. Он родился в 1883 г. в деревне Асай уезда Имидзу, в провинции Тояма. В 1900 г. он поступил в медицинский колледж в Токио и в апреле 1902 г. успешно сдал экзамены в Токийский императорский университет на медицинский факультет. У него открывалась уверенная дорога к медицинской практике, о чем он мечтал с детства. Однако в декабре 1902 г. Тада был призван в армию во второй пехотный полк императорской гвардии в качестве фельдшера (кангосю) [Тада, 1979, с. 321-323].
      Проходя медицинскую комиссию на призывном пункте, Тада случайно встретил своего товарища по медицинскому колледжу, которого, однако, приписали к транспортным войскам. Сам Тада был сильно расстроен, узнав об этом, так как знал, что через два месяца его товарищ должен был получить диплом врача. Служба в транспортных войсках полностью дисквалифицировала его как медицинского работника. Тада потом запишет в своем дневнике: “Мы вдвоем были так расстроены, что долго плакали как дети. По­сле войны в 1906 г. мы оба были вынуждены заново поступить на медицинские факультеты университетов и вновь сдавали экзамены на практикующего врача” [Тада, 1979, р. 15-16]. Тада подчеркивал, что сильно сомневался и не верил в искренность тех солдат, которые много говорили о том, что испытывали патриотические чувства, отправляясь на фронт, поскольку многие из них, так же как и сам Тада, были вынуждены ломать свои жизни, карьеру ради осуществления неизвестных целей.
      Таким образом, многие солдаты японской армии уходили на русско-японскую войну со смешанными чувствами: часть из них были искренне преисполнены гордости за то, что они смогут вернуться с войны героями, которыми будут гордиться их родные и близкие, другие же опасались быть убитыми или, во всяком случае, думали о том, что после войны их жизнь и карьера могут кардинально измениться в худшую сторону.
      Власти Японии, учитывая различные настроения в солдатской среде, в том числе и далекие от патриотических, заранее принимали меры по исправлению положения. Была разработана целая серия мероприятий по повышению идеологического уровня военнослужащих, призванных на войну. Местом сбора и отправки солдат на фронт был выбран порт Удзина в южной части города Хиросима, на берегу залива Хиросима. Порт был построен в 1889 г. и по тем временам отличался самым современным оборудованием и портовой инфраструктурой. Порт Удзина активно использовался министерством обороны Японии как наиболее удобное место для переброски военнослужащих на континент. Нахождение в пути до места сбора в порту Удзина было различным, в зависимости от удаленности мобилизационных пунктов в разных районах Японии. Поездка на фронт для новобранцев иногда занимала несколько суток, что хорошо учитывали организаторы официальных церемоний проводов на фронт. Центральные власти из Токио давали строгие указания местным чиновникам создать наиболее благоприятные условия при транспортировке солдат на фронт. Именно по этим распоряжениям на местах создавались специальные группы поддержки солдат, отбывающих на фронт. Они действовали в рамках Ассоциации по военным делам (Хэйдзикай).
      Такие группы накануне русско-японской войны формировались во многих местах, включая Токио. С началом русско-японской войны члены Ассоциации помогали раненым и всем пострадавшим на поле боя, которых эвакуировали с фронта в госпитали в Японию [Ногава, 1997, с. 25-26]. Ассоциация собирала средства и пожертвования для нужд фронта у местных предпринимателей и всех желающих. После окончания русско-японской войны в 1910 г. императорским Указом была учреждена Ассоциация помощи резервистам (Тэйкоку дзайго гундзинкай), которая занималась поддержанием патриотического настроения среди населения страны.
      Обращение правительства через ассоциации к гражданскому населению Японии накануне и во время русско-японской войны с просьбой добровольных пожертвований для нужд фронта означало, что государство не столько реально нуждалось в этих средствах, сколько таким образом апеллировало к патриотическим чувства нации и просило японцев не оставаться в стороне, а по возможности принять посильное участие в военной кампании на континенте. Власти были заинтересованы подключить средний класс Японии, особенно мелких и средних предпринимателей, к поддержанию боевого духа и патриотического настроя у солдат императорской армии. На собранные средства власти организовывали традиционные шествия в поддержку воинов-самураев по городам, проводили разного рода красочные национальные праздники - мацури. Средства, добровольно выделенные на нужды фронта, шли не только на поддержку малообеспеченных семей, родные которых ушли на фронт, но также и на организацию похорон и помощь участникам и жертвам войны.
      Добровольные пожертвования в большом объеме шли на организацию патриотиче­ских кампаний проводов солдат на фронт. Задача властей состояла в том, чтобы прежде всего сделать вид, что эти кампании проводятся добровольно при полном энтузиазме и патриотическом подъеме. В своем дневнике Савада Матасигэ подробно описывает церемонию проводов солдат на фронт. Он вспоминает, как снежной январской ночью 1905 г. в два часа подразделение, в котором он служил, было направлено на узловую станцию Синагава в Токио. Он запомнил это событие потому, что тогда жители Токио, наспех одетые в пижамы с заспанными глазами, вышли, несмотря на глубокую ночь, из своих домов на улицу и подбадривали солдат, дружно скандируя “бандзай”. Поезд, в котором ехал Савада, отправился со станции Синагава в 6.20 утра, и девушки из патриотической Ассоциации по военным делам, представители Красного креста, а также добровольцы - все собрались на перроне, чтобы проводить солдат на фронт. Многие выкрикивали имена своих сыновей, тщетно пытаясь отыскать их взглядом среди многочисленных солдат. Саваде запомнилось, как мать одного солдата пришла в заснеженную январскую ночь, обутая в гэта на босу ногу и в соломенной шляпе только для того, чтобы узнать, что ее сын был отправлен на фронт днем раньше. Савада обратил внимание на то, что многие провожающие кричали “бандзай”, думая про себя, что они, может быть, видят солдат в последний раз в жизни [Савада, 1990, с. 46-48].
      Военный врач Накахара Тоитиро в своих дневниках вспоминает, как многие японцы по всей стране, включая и жителей Токио, охотно размещали солдат, отправлявшихся на фронт, на постой в своих скромных жилищах. Сам Накахара с января по февраль 1905 г. принимал у себя в г. Бантё в пригороде Токио 14 солдат. Он готовил им еду, устроил прощальный банкет, дал каждому по паре шерстяных носок, которые его жена специально связала по этому случаю [Накахара, 1995, с. 302-303].
      Перечитывая дневники японских солдат, отправлявшихся на фронты русско-японской войны на протяжении 1904-1905 гг., можно хорошо прочувствовать атмосферу националистического и патриотического подъема в японском обществе. Многочисленные патриотические организации, разбросанные по всей стране, делали все от них зависящее, чтобы солдаты, уходящие на фронт, были полны решимости исполнить свой солдатский долг с честью во имя родины. Перед теми, кто отвечал за организацию проводов солдат на фронт, власти ставили одну задачу - идеализировать патриотизм, перевести солдатские мысли о своей возможной гибели в романтическую плоскость [Савада, 1990, с. 49-51].
      Согласно исследованиям японского историка Макихара Норио, власти настаивали на том, чтобы толпа провожающих искусственно нагнетала патриотическую атмосферу, многократно используя для этого возгласы “бандзай” (в дословном переводе “десять тысяч лет”). Впервые этот лозунг прозвучал в Японии по случаю провозглашения первой японской Императорской конституции 1889 г. Тогдашний министр просвещения Мори Аринори предложил его, имея в виду здравицу в честь тесного и вечного единения императора со своими подданными. Лозунг “бандзай” прозвучал на общем собрании в Императорском университете Тояма Сёити [Макихара, 1998, с. 160-166]. Тогда “бандзай” кричали пять тысяч студентов, выстроившихся вдоль пути императора в университет. Впоследствии лозунг активно использовался в ходе церемоний проводов солдат на русско-японскую войну и обозначал пожелания им от имени народа и государства долгих “десять тысяч лет” жизни.
      В церемонии проводов лозунг утратил свой изначальный смысл единения императора и народа. Использование лозунга “бандзай” в ходе церемонии проводов на фронт означало единение солдат и народа, которые становились одним целым в борьбе по защите своей родины против врага. Буддийский священник Акэгарасу Хайя вспоминал, как, принимая участие в проводах солдат на фронт, он не раз слышал с разных сторон крики “бандзай” и видел слезы провожавших. Он смотрел на здоровые лица японских солдат, которые смотрели из окон поезда, и думал про себя, сколько же из них не вернется домой [Акэгарасу, 1976, с. 287].
      Откровенные мысли священника полностью совпадали с чувствами солдат, которые на публике были вынуждены демонстрировать свои патриотические настроения, однако в душе каждый из них думал о своей возможной смерти на войне. Эти же мысли не покидали и провожавших их гражданских лиц. Многие из них знали, что молодым солдатам вряд ли будет суждено вернуться домой с фронта живыми и здоровыми: ведь только в боях под Мукденом японская армия потеряла 71 тыс. человек убитыми, а при осаде Порт-Артура - более 20 тыс. Общее число раненых составило 173.5 тыс. человек, а от болезней умерло 27.2 тыс. человек [История Японии, 1998, с. 194; Молодяков..., 2007, с. 26; Урланис, 1994, с. 133]. Многие из провожавших на фронт солдат приходили для того, чтобы отдать последние почести своим соотечественникам и поблагодарить солдат за то, что они едут на смерть для того, чтобы те, кто их провожают, остались живы.
      Крики “бандзай”, однако, для провожающих на фронт означали также пожелания солдатам скорой победы над врагом, т.е. над царской Россией. Реакция молодых солдат на эти пожелания была вполне адекватной - многие из них были убеждены в том, что сильная и сплоченная Япония действительно скоро одержит победу и они смогут вернуться домой героями-победителями. Японские власти настолько умело поддерживали в обществе патриотические настроения, что солдаты, отправлявшиеся на фронт, искренне верили в скорую победу в войне с Россией. В немалой степени солдат вдохновляло теплое отношение гражданского населения к ним, сама церемония проводов, сооружение специальных красочных арок из цветов (дайрёкумон). Даже ученики начальной школы выходили на улицы и низко кланялись солдатам в знак уважения и признания их будущих заслуг на фронте, не уставая скандировать “бандзай”. Многие солдаты успокаивали своих родителей, внушая им мысль о том, что Японию постигло национальное горе, но что японцы не должны плакать, отправляя своих сыновей на фронт защищать Родину. Родители напутствовали их примерно такими словами: “Служи хорошо, сынок, не жалей сил для победы”. При этом, правда, родители всегда добавляли, чтобы их дети берегли себя и возвращались живыми и здоровыми [Нэгоро, 1976, с. 328-333].
      Патриотический подъем японских солдат, который достигал апогея в процессе проводов, довольно быстро исчезал по мере приближения к фронту. Многие из них в это время думали про себя, что это был их последний разговор с родителями в жизни, что они видели их лица и слушали их напутствия в последний раз. Многие солдаты были выведены из психологического равновесия по причине того, что они могут потерять за одно мгновение все самое дорогое, что у них было в их короткой жизни. Патриотизм японских солдат по мере приближения к местам боев заметно исчезал. Солдат Накадзава Ититаро, например, записал в своем дневнике: «Мы покидаем родную страну под возгласы “бандзай”, но у многих из нас возникают сомнения относительно того, что после войны мы вообще сможем вновь вернуться домой живыми. Мы покидаем наши дома, наших родителей, наших братьев и сестер, как бы растворяясь в тумане, в котором со всех сторон слышны лишь крики “бандзай”» [Кусуноки, 1996, с. 12, 15, 16, 20].
      Но многие японские солдаты были уверены, что смогут и должны оправдать надежды своих родных и близких на победу и вернуться домой героями. Они думали о том, что их родные и близкие не будут стыдиться за их поведение на войне, а, напротив, будут считать их героями и гордиться ими. Многие солдаты вообще отгоняли от себя мысли о доме и оставленных ими своих родных по мере приближения к линии фронта.
      Весьма любопытными могут показаться, на наш взгляд, сохранившиеся воспоминания английской медсестры Терезы Эден Ричардсон, которая добровольно уехала в Японию для оказания медицинской помощи японским солдатам в войне с Россией. В своем дневнике она записала, что была поражена внешним спокойствием японских женщин, когда они со слезами на глазах провожали самых близких им на свете людей. Не было ни криков, ни истерики, не было никаких стенаний. Японки тихо вытирали слезы, используя для этого рукава кимоно, хорошо сознавая, что, может быть, они видят своих близких в последний раз и могут вскоре остаться вдовами и сиротами. Англичанке особенно запомнилось, с каким внутренним достоинством японские женщины провожали своих родных на фронт. Они им низко кланялись, но никогда не подавали вида, что они расстроены и сильно взволнованы. Самоконтроль и сдержанность чувств японских женщин - вот на что обратила внимание английская медсестра. Ричардсон знала, что такими японцев воспитывают с детства и они никогда внешне не проявляют свои чувства, дабы не приносить боль другим людям [Richardson, 1905, p. 116-117]. Правда, надо учитывать, что японские власти в этот период строго контролировали поведение японцев перед иностранцами, запрещая им в их присутствии выражать свои истинные чувства и эмоции. Японки должны были демонстрировать исключительно подъем патриотических настроений, оптимизм и веру в победу над Россией.
      Как точно подметил японский историк Мукайдо Хацуити, переживания новобранцев, впервые мобилизованных на войну с Россией, отличались от ощущений опытных и бывалых солдат японской армии, участвовавших в кампании в Китае в 1894-1895 гг. Однако и они испытывали смешанные чувства: с одной стороны, патриотизма и долга перед Родиной, а с другой - жалость и горечь по отношению к своим родным и близким, которых они оставляли и которых они могут никогда больше не увидеть [Мукайдо, 1979, с. 26].
      В своих воспоминаниях солдаты больше всего внимания уделяли описанию церемоний проводов на фронт, как наиболее светлой и запоминающейся части их довоенной жизни. Многие солдаты больше писали о проводах в родном доме, в родной деревне, о прощании с родителями и родными, которых они оставляли, может быть, навсегда. Другие рассказывали в дневниках о проводах вдали от родного дома, в портах, куда солдаты доставлялись по железной дороге и откуда они отправлялись на военных судах на материк. Задача властей состояла в том, чтобы организовать долгую дорогу на фронт от пунктов сбора призывников до мест их переправы на материк. Официальная установка была сделана на то, чтобы процедура прощания представляла собой одну неразрывную во времени цепь уважения к солдатам как к воинам-героям. Мобилизованные чутко реагировали на это внешнее проявление к ним знаков внимания и поэтому так много места в своих дневниках уделяли воспоминаниям о теплоте и искренности провожавших их японцев. Они должны были почувствовать и запомнить, что Родина их любит, ценит и никогда не забудет их солдатского подвига, который им еще предстоит совершить.
      Организация проводов призывников координировалась и направлялась из одного центра в Токио. Она представляла собой отработанную до мелочей деятельность гражданских лиц, объединенных в патриотические ассоциации, которые по 24 часа в сутки дежурили на полустанках, располагались вдоль железнодорожных путей, по которым шли составы с уходящими на фронт солдатами, выходили на улицы городов, через которые проезжали солдаты. Такие церемонии должны были поддерживать иллюзию единения тех, кто оставался в Японии, и тех, кто отправлялся на фронт.
      Любопытные цифры приводили местные краеведы из префектуры Нагано. В начальный период русско-японской войны жители деревни Токура-мура из уезда Ханисина 44 раза собирались для организации церемонии проводов на фронт новобранцев и 59 раз - для организации их встреч с фронта [Нитиро..., 1912, с. 355]. И каждый раз жители деревни приносили солдатам горячий чай, рисовую водку сакэ, сладости, готовые завтраки бэнто, обеды, дарили им сигареты, памятные подарки, пели для них военные песни, кричали “бандзай”. Эти мероприятия собирали до тысячи местных жителей. Выполняя указание центральных властей, местные руководители мобилизовывали жителей своих районов по всей стране, создавая, таким образом, атмосферу патриотического подъема. Впрочем, это вовсе не означало, что сами гражданские лица были все патриотами. Многие просто выражали свои человеческие симпатии уходящим на фронт солдатам в надежде на то, что своим присутствием и демонстрацией поддержки они хотя бы в малой степени сумеют подбодрить их, идущих порою на верную смерть. Уходящие на фронт высоко ценили внимание к себе со стороны простых японцев и долго хранили в памяти эти сцены, что, безусловно, в какой-то мере облегчало им переносить лишения и страдания фронтовой жизни.
      Смысл деятельности властей по подъему патриотических настроений среди солдат в ходе организации их проводов на фронт состоял в том, чтобы пробудить патриотические чувства и побудить до конца выполнить свой солдатский долг по защите родины от врага, не жалея противника и сражаясь с ним до конца за победу [Аракава, 2001, с. 70]. Важно отметить, что искусственная стимуляция властями патриотизма путем оказания на солдат психологического давления не способствовала пробуждению чувств “любви к Родине” у родных и близких солдат, принимавших участие в церемонии проводов. Такие церемонии были скорее нужны самим солдатам, так как заряжали их дополнительной энергией и внушали оптимизм, столь необходимый для выживания и возвращения домой после войны. В меньшей степени они формировали патриотические чувства у гражданского населения. Солдаты чутко реагировали на восклицания “бандзай”, адресованные им. Возвышенная атмосфера проводов, безусловно, играла свою положительную роль, концентрируя патриотические, националистические мысли солдат - психологически и географически в единое целое.
      Результатом идеологической обработки массового сознания японских солдат перед отправкой на фронт стало формирование у них убеждения в том, что они являются “защитниками всей нации” и поэтому должны находиться в привилегированном положении по отношению к “гражданским” японцам. Это не могло не льстить самолюбию военнослужащих. Многие из них испытывали искреннюю благодарность императору за такое признание их места в социальной иерархии. Если в начале долгой “дороги на фронт” многие новобранцы думали лишь о простых житейских проблемах, о своей семье, о прерванной карьере, то, последовательно пройдя все этапы церемонии прощания, они уже ощущали себя “частью государства-нации”, ответственными за жизнь других японцев, которые им доверяли защищать их жизни.
      Правильно продуманная и четко реализованная властями Японии политика идеологической и психологической обработки массового сознания солдат в процессе проводов на фронт фундаментально меняла их систему ценностей, укрепляла их национальную идентичность. Может быть, впервые солдаты начинали воспринимать себя как часть большой и единой нации - кокумин. И в этих условиях понятие государства (кокка) также становилось для солдат большой ценностью. Очевидно, что такого психологического эффекта властям было бы трудно добиться в условиях мирной жизни. Поэтому они не упускали возможности использовать войну с Россией для сплочения нации, для ее консолидации как “государства-нации”.
      Но что самое важное - власти так тонко продумывали все аспекты церемонии проводов на фронт, что им даже не приходилось лишний раз апеллировать к авторитету императора. В солдатских дневниках отмечалось, что во время церемонии проводов никто не вбрасывал в толпу лозунги “Да здравствует император”, “Отдадим свои жизни за императора” и т.п. И это было далеко не случайно. Солдаты готовились отдавать свои жизни за Родину, за Японию, за нацию, состоящую из таких же японцев, как они сами, из их родных и близких. Власти намеренно принижали в этой связи роль и значение императора, сохраняя за ним возвышенный статус символа нации.
      Многие мобилизованные на фронт солдаты никогда ранее не выезжали за пределы своего родного города или деревни. Они получили такую возможность, только оказавшись призванными на фронт русско-японской войны. Для многих дорога на фронт означала не только путешествие за границу, но также и долгий путь по своей собственной стране [Харада, 2001; Ericson, 1996]. Путешествие по железной дороге, как уже отмечалось, заканчивалось в порту Удзина, где солдаты пересаживались на транспортные военные суда, доставлявшие их на материк. Молодые японцы из окна поезда, “затаив дыхание”, смотрели на новые для них города, деревни, горы, о которых ранее они могли только слышать или читать. Мобилизация на фронт означала для многих солдат императорской армии “бесплатное путешествие по Японии”. Свои впечатления они тщательно записывали в дневники. Обычно это были длительные по времени путешествия из отдаленных городов и деревень, с Хоккайдо, Тохоку. Каждый солдат, проезжая по территории Японии, впервые ощущал новое чувство протяженности “пространства” своей родины, которую он едет защищать.
      В ожидании погрузки на корабли военное начальство предлагало солдатам совершить экскурсии по местам “боевой славы” японских самураев, т.е. посетить синтоистские храмы, чтобы лишний раз поднять их боевой дух. Популярным в районе порта Удзина был храм Ицукусима (на острове Миядзима в заливе Хиросима). Этот храм был известен японцам как место паломничества видного политика и военачальника эпохи Хэйан Тайра Киёмори (1118-1181). Военное руководство было заинтересовано воздействовать на патриотические чувства солдат, демонстрируя им не только красоты замков, но и величие их родины, национальных героев, которые в прошлом также не жалели сил, защищая страну от врагов. Синтоистский храм Ицукусима олицетворял для японцев не только символ традиционной уникальной японской культуры, но также и священный облик самой Японии.
      Тщательно продуманные властями Японии многодневные путешествия туристического характера для солдат, отправляемых на фронт, имели в своей основе идею показать им родную страну и лишний раз напомнить, что они, как патриоты, призваны защитить ее от угрозы нападения извне. Многие из новобранцев впервые совершали такое уникальное путешествие. Военное командование рассчитывало при этом, что солдаты должны были настроиться на патриотический лад, что должны были испытать чувства своей сопричастности к судьбам страны, которую им предстояло уберечь от врагов во что бы то ни стало, даже ценой собственной жизни, так как “враги стремились все это разрушить”. Красота японской природы, изысканность традиционной архитектуры работали как инструмент внедрения в массовое сознание националистической идеологии. Солдаты впервые задумывались о том, что они являются “солдатами великой Японии” и выполняют благородную миссию защиты родины.
      Длительное путешествие по различным районам Японии играло ключевую роль в формировании их патриотического сознания, их самоидентификации как граждан этой “замечательной и красивой страны”, которая называется Японией. Солдаты в короткие сроки меняли отношение к стране: из простых, незаметных жителей отсталых районов Японии они превращались в “монолитное и сплоченное сообщество защитников Родины и всех японцев”. Власти старались привить им потребность исполнить до конца свой патриотический воинский долг, который в отличие от гражданских лиц Родина доверила только им. Солдаты искренне гордились таким доверием и готовились его оправдать. И в этих своих чувствах они видели себя в качестве национальных героев.
      Японские власти заранее настраивали солдат императорской армии на негативное восприятие пребывания на враждебной территории. Они прикладывали большие усилия к тому, чтобы все увиденное японцами на континенте контрастировало с теми благостными впечатлениями, которые остались у большинства японских военнослужащих после проводов и церемоний прощания с ними в Японии. Если целью организации путешествия солдат по железной дороге по территории Японии являлось в первую очередь повышение уровня их национальной гордости за свою красивую и уникальную Родину, то японские власти в Китае и Корее, во-первых, стремились помочь преодолеть тот психологический шок, который испытывали многие солдаты при первом в их жизни пересечении государственной границы Японии, а во-вторых, психологически подготовить солдат к встрече с незнакомым и враждебным миром. Морское путешествие из Японии через Корейский пролив к берегам Кореи и Китая являлось для японских солдат своеобразной линией водораздела между их прошлой жизнью, сопровождавшейся безмятежной и приятной прогулкой по просторам родной Японии, и ближайшим “будущим” на враждебной территории, которое было опасным и незнакомым. Более того, когда японские солдаты добиралась до мест своей дислокации в Маньчжурии или Корее, они впервые в своей жизни непосредственно встречались с “чужими и враждебными им народами” - китайцами, корейцами, маньчжурами или русскими. Все это еще больше работало на сплочение и объединение японских солдат и повышало уровень их патриотического самосознания.
      Прибывавшие в Порт-Артур в расположение Квантунского отряда японские солдаты были поражены убогостью жилищ местных жителей. Невольно сравнивая чистоту и аккуратность жилых построек в Японии, солдаты гордились своей страной, организацией жизни и повседневного быта у себя дома. Японские солдаты были поражены запущенным состоянием жилых домов китайцев, грязью и разбросанными вокруг них бытовыми отходами. Японцы были немало наслышаны о неаккуратности китайцев, однако то, что предстало перед их глазами, превосходило самые страшные рассказы. Китайские дети были не только бедно одеты, но они были не умыты, не причесаны, носили грязную нестиранную одежду. Японские солдаты невольно сравнивали условия жизни и воспитания детей у себя дома, и сравнение это было не в пользу китайцев [Савада, 1990, с. 50, 53-54]. Солдат Квантунской армии Иваи Ситигоро в своем дневнике называл китайские жилища “зловонными лачугами, в которых даже свиньям было бы неудобно находиться”. Китайская пища, по мнению Иваи, была просто несъедобна. По наблюдениям Иваи, в Китае даже железные дороги по качеству рельсов и по оснащенности оборудованием были сильно устаревшими, они не шли ни в какое сравнение с японскими железными дорогами, построенными по последнему слову техники [Иваи, 1974, с. 71-74].
      Такими же безрадостными были впечатления японцев и от Кореи. Японских солдат приводило в немалое удивление даже не столько убогость жилищ корейцев, сколько удивительная антисанитария в местах их компактного проживания. Горы неубранных бытовых отходов, человеческие экскременты, потоки мочи, вытекающие из домов корейцев, как реки, - все это сильно воздействовало на психику японцев. Они лишний раз убеждались в том, что им было что защищать у себя на родине. Многие из них искренне оценивали жизнь у себя в Японии, сравнивая условия проживания простых людей в Корее и в Китае.
      Оказавшись проездом на территории Кореи, японские солдаты обращали также внимание на безразличное отношение корейцев к иностранцам - русским. По Российско-корейскому договору 1884 г. власти Кореи открыли для России порты Инчхон (Чемульпо), Вонсан, Пусан, а также города Сеул и Янхванджин, где российским подданным предоставлялось право арендовать или покупать землю, помещения, строить дома, склады и фабрики. С российским паспортом можно было свободно перемещаться по всей территории Кореи без каких-либо ограничений. Российские военные суда могли свободно заходить во все корейские порты, делать съемку и промеры глубин. Российским подданным предоставлялся режим наибольшего благоприятствования. Преисполненные национальной гордости, японцы не понимали, почему корейцы не оказывают русским никакого сопротивления. Соотнося безразличное отношение корейцев к судьбам своей страны с собственными патриотическими чувствами, японские солдаты лишний раз убеждались в том, что независимость и суверенитет можно и нужно защищать, даже находясь за многие тысячи километров от территории Японских островов [Нэгоро, 1976, с. 43, 51, 56-58 ].
      В своих дневниках японские солдаты называли впервые увиденных ими корейцев и китайцев не иначе как додзин, что для японцев означает недоразвитые люди, недочеловеки - микайхацу или варвары (ябандзин) [Накамура, 2001, с. 100]. Примечательно, но про жителей Тайваня японцы никогда не говорили, что они на них смотрят как на додзин. Японцы называли тайваньцев более учтиво - бандзин, что означало “благородные дикари”, в отличие от примитивных и нецивилизованных китайцев или корейцев. Военные власти императорской армии всячески поощряли такое восприятие солдатами увиденного в Китае и в Корее. Японские офицеры в беседах с солдатами подчеркивали, что Япония своей политикой экспансии на материк выполняет благородную историческую миссию - через колонизацию китайских и корейских территорий она намерена вывести эти отсталые народы на путь цивилизационного развития, т.е. подтянуть их до уровня развития, на котором находится сама Япония.
      Правда, следует отметить, что японские солдаты, оказавшиеся накануне русско-японской войны на территории Китая и Кореи, не имели единого мнения о том, кого же в этих странах следует называть додзин. Подавляющее большинство японских солдат придерживались мнения о том, что коренные китайцы представляли собой особую нацию, отличную от маньчжуров и корейцев, которых смело можно было причислять к варварским народам. Но для японцев было более важным, что и китайцы и корейцы являлись “другими народами”, отличными от самих японцев, и представляли “другую” Азию. Более того, солдаты гордилась тем, что маленькая Япония победила огромный по территории и многонаселенный Китай в только что закончившейся японо-китайской войне 1894-1895 гг. и что китайцы больше никогда не будут наводить страх на японцев. Другие народы Азии, такие как маньчжуры или корейцы, со своей культурой и традициями были малозначимы для японских солдат, которые просто не считали их самостоятельными народами, достойными какого-либо уважения и внимания. К ним у японских солдат было только одно отношение - эти народы нуждаются в колонизации и порабощении. И они, японцы, призваны выполнить эту благородную миссию по отношению к национальным меньшинствам Восточной Азии.
      Показательно, что толковые словари японского языка вплоть до начала 1930-х гг. не включали в свои словники понятие додзин, имевшее явно шовинистический, ультранационалистический смысл [Накамура, 2001, с. 100-101]. В словарях это понятие трактовалось как “аборигены, туземцы”, проживавшие по периметру границ колоний Японии в Восточной Азии. Впервые в японском языке понятие додзин было использовано применительно к национальному меньшинству айну (айны), которые воспринимались коренными японцами как народ, проживавший за пределами собственно Японских островов на Хоккайдо, т.е. как “внешний” народ. Но как только айну в 1878 г. были ассимилированы в японскую нацию, сами японцы перестали называть их додзин. Сегодня иногда айну называют кю додзин, т.е. бывшие аборигены. В то же время сохранившийся в японском лексиконе термин додзин сегодня корреспондируется с жителями Микронезии, которые вошли в состав японской колониальной империи в 1914 г. Широкое использование в языке японских солдат этих понятий работало на повышение уровня их патриотического самосознания, так как, употребляя их применительно к китайцам и корейцам, японцы невольно возвышались в своих собственных глазах и больше ценили условия жизни на своей родине.
      Иначе японские солдаты воспринимали русских в Китае. Они не причисляли их к грязным недочеловекам (додзин), а, напротив, относились к ним как к равным себе в плане цивилизационного развития. Японцы по достоинству оценивали мастерство и подготовку русских солдат, ставя их на один уровень с солдатами европейских армий. Японские солдаты испытывали уважение к русским солдатам, как к достойному противнику. Судя по записям в дневниках, японские солдаты, например, высоко оценивали архитектурные ансамбли, построенные русскими архитекторами в Порт-Артуре, а также в городах Маньчжурии. Японцы были поражены масштабами построек, их имперским величием. Среди японских солдат имели место даже сомнения, а правильно ли поступают лидеры Японии, что они объявили войну России, стране, население которой достаточно развито, имеет достижения в культуре и техническом развитии и не нуждается в “японском руководстве” [Shimazu, 2009, p. 59-61].
      Период расцвета японской колониальной империи с конца XIX в. до поражения страны во Второй мировой войне сопровождался активной индоктринацией государственной националистической идеологии в массовое сознание, проведением властями целеустремленной политики по патриотическому воспитанию нации. Официальная пропаганда, манипулируя массовым сознанием, использовала расистский подход для деления мира в глазах японцев на две части - японскую, т.е. цивилизованную, и “другую”, нецивилизованную, отсталую, варварскую. Таким был фундамент официальной империалистической идеологии, внушаемой японцам вплоть до поражения страны в 1945 г. В контексте этой идеологии Русско-японская война 1904-1905 гг. трактовалась официальной пропагандой как война между двумя “цивилизованными народами”, и японское командование внушало солдатам мысль о том, что они сражаются с достойным противником в лице российской царской армии, которого, впрочем, можно победить.
      Анализ содержания дневников японских солдат, участвовавших в Русско-японской войне 1904-1905 г., позволяет сделать ряд выводов.
      Во-первых, на момент объявления мобилизации на войну с Россией в 1904 г. солдаты императорской армии в своем большинстве не отличались высоким уровнем патриотизма. Многие из них испытывали противоречивые чувства в отношении готовности выполнить свой гражданский долг, что выдавало их внутреннюю напряженность и отсутствие желания идти на войну. Солдаты разрывались в своих чувствах между преданностью своей семье и долгом перед Родиной и императором. Многие страдали от того, что были вынуждены неожиданно прервать свою успешную карьеру и идти на фронт в самый расцвет своей трудовой деятельности. Многие солдаты впервые в своей жизни задумывались над такими фундаментальными категориями, как: что есть государство (кокка) и нация (кокумин). Они начинали осознавать, что нельзя, например, быть достойным гражданином Японии, заслуживающим уважение со стороны окружающих, и не идти на фронт защищать интересы своего родного государства. И в этом смысле солдаты отражали умонастроение большинства жителей Японии, считавших, что, например, дезертирство, уклонение от выполнения гражданского долга есть большой грех, недостойный японца, и если его совершить, то можно мучиться всю оставшуюся жизнь.
      Во-вторых, японские власти, особенно на местном уровне, многое делали для того, чтобы наилучшим образом организовывать церемонии проводов солдат на фронт, так как центральная власть придавала этому особое значение в плане патриотического воспитания нации. Эти церемонии всегда выглядели естественными и очень теплыми. Большую активность проявляли разного рода патриотические организации, деятельность которых была направлена на поддержание боевого духа солдат. И действительно, солдаты во время пребывания на фронте с благодарностью и теплотой вспоминали прощальные церемонии. Они были преисполнены гордости за то, что их воинские подвиги не будут забыты, что Родина в лице незнакомых им местных жителей будет помнить о них с благодарностью. Политика патриотического воспитания солдат в ходе этих кампаний была продумана таким образом, что солдаты не воспринимали эти церемонии как разовые и официальные события. Проводы на фронт всегда начинались в родных местах солдат и продолжались на всем протяжении, вплоть до посадки на транспортные суда в порту Удзина. Смысл этой деятельности властей состоял в демонстрации сплоченности и единении солдат и гражданского населения, консолидированной решимости всей нации победить в войне во имя национальных интересов. Все военнослужащие и мирное население чувствовали себя единой японской нацией, защищающей от врага свою любимую родину. Собранные из разных деревень и городов Японии солдаты впервые идентифицировали себя в качестве единой нации, т.е. ощущали себя сплоченным народом, готовым вместе совершить подвиги во славу любимой родины. Это чувство не было известно японцам в феодальный период их истории. Эффект единения солдат и народа в “государство-нацию” сыграл решающую роль в мотивации рядовых граждан идти на фронт и погибать за страну. Властям удалось подготовить общество к мысли о самопожертвовании во благо нации.
      Для Японии победа в войне с Россией стала важнейшим этапом превращения страны в великую державу. Япония приобрела статус одного из главных игроков на мировой арене и создала базу для дальнейшей империалистической экспансии в Восточной Азии и на Тихом океане. В значительной степени это стало возможным благодаря продуманной политике властей в вопросах патриотического воспитания нации. Опыт такого воспитания пригодился японским властям в период подготовки страны к участию в первой и второй мировых войнах и в известной мере определял наступательный характер японской внешней политики вплоть до поражения Японии в 1945 г.
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      История Японии, 1868-1998. М.: ИВ РАН, 1998.
      Молодяков В.Э., Молодякова Э.В., Маркарьян С.Б. История Японии. ХХ век. М.: ИВ РАН; Крафт+, 2007.
      Урланис Б.Ц. История военных потерь. СПб.: Полигон, 1994.
      Gluck C. Japan’s Modern Myths: Ideology in the Late Meiji Period. N.Y: Princeton University Press, 1985.
      Ericson S. The Sound of the Whistle: Railroads and the State in Meiji Japan. Cambridge, MA: Council on the East Asian Studies, Harvard University, 1996.
      Richardson T.E. In Japanese Hospitals during War-time: Fifteen Months with the Red Cross Society of Japan (April 1904 - July 1905). Edinburgh: William Blackwood and Sons, 1905.
      Shimazu Naoko. The Diaries of Japanese Conscripts // Naoko Shimazu (ed.) Nationalism in Japan. L.—N.Y.: Routledge, 2009.
      Stewart L. Japan’s First Modern War: Army and Society in Conflict with China 1894-1895. Basingstoke: Macmillan, 1994.
      АкэгарасуХайя (ред.). Акэгарасу Хайя никки дзё (Дневники Акэгарасу Хайя). Канадзава: Акэгарасухай- якэнсёкай, Канадзава, 1976.
      Аракава Сёдзи. Гунтай то тиики: сиридзу - Нихон киндай си, 6. (Армия и районы: серия - Современная японская история. Т. 6). Токио: Аоки сётэн, 2001.
      Иваи Ситигоро. Нитиро сэнсо дзюгун никки (Полевые дневники участников японо-русской войны) // Ямагата-си сирё 37, 1974.
      Кусуноки Ясудзи (ред.). Нитиро сэнъэки дзюгун рякуки: Накадзава Итиро (Краткие записи о пребывании на японо-русской войне: Накадзава Итиро). Токио: Сого сэйханся, 1996.
      Макихара Норио. Кякубун то кокумин-но айда: киндай минсю-но сэйдзи исики (Между властью и обществом - современное политическое самосознание масс). Токио: Йосикава кобункан, 1998.
      Мотоясу Хироси. Сэнсо-но фокуроа: киган то ирэй-о тюсин-ни (Военный фольклор: молитвы и память о погибших) // Дзию минкэн. 16 марта 2003.
      Мукайдо Хатимити. Ити касйкан-но нитиро дзюгун никки (Дневник унтер-офицера, участника японо-русской войны). Токио: Никкан сёбо, 1979.
      Накамура Дзюн. Додзинрон-додзин-но имэдзи-но кэйсэй то тэнкай (Представление об иностранцах: система их жизни в развитии) // Синохара Тору (ред.). Киндай Нихон-но тодзадзё то дзигадзо (Автопортрет и текущий момент в современной Японии). Токио: Каваси сёбо, 2001.
      Накахара Акира (ред.). Накахама Тоитиро никки дайникан (Переиздание дневников Накахама Тоитиро). Тояма: Тояма сёбо, 1995.
      Нитиро сэнъэки Токура-мура дзикёку си (История событий в деревне Токура в период японо-русской войны). Цит. по: Naoko Shimazu (ed.) Nationalism in Japan. L.—N.Y.: Routledge, 2009.
      Ногава Ясухару. Нитиро сэндзики-но тоси сякай: Хибия якиути дзикэн сайко (Городская общественность в период японо-русской войны: успех организованного поджога в парке Хибия) // Рэкиси хёрон 563, март 1997.
      Нэгоро Токити. Юё-но бохё (Лишние могилыг). Токио: Майнити симбунся, 1976.
      Савада Матасигэ. Нитиро сэнъэки дзюгун нисси (Военные дневники участника японо-русской войны). Дзама: Дзамасирицу тосёкан сирё хэнсан гакари, 1990.
      Тада Кайдзо. Нитиро сэнъэки дзинтю нисси: Ити кангохэй-но роппяку нанадзюго нити (Дневники военного санитара - 675 дней на фронтах японо-русской войны). Тояма: Когэн сюппан, 1979.
      Такада Киити. Нитиро сэнъэки дзюгунки (Заметки военного корреспондента с японо-русской войны). Токио: Икко инсацу кабусики кайся, 1963.
      Харада Кацумаса. Нихон тэцудоси: гидзюцу то нингэн (История развития железных дорог в Японии: техника и человек). Токио: Тосуисёбо, 2001.
    • Лим С. Ч. Восстание айнов на Кунашире и в Мэнаси в 1789 году
      Автор: Saygo
      Лим С. Ч. Восстание айнов на Кунашире и в Мэнаси в 1789 году // Вестник Сахалинского музея. - 2013. - № 19. - С. 173-182.
      Кунашир (по-айнски Куннэшир - Тёмный остров) - из-за того, что там было много хвойных деревьев, что придавали темный цвет острову1.
      В 1912 г. местный рыбак в Немуро обнаружил в песках каменную стеллу с надписью: «Здесь похоронены 71 человек (самурай и рыбаки), убитые в мае 1789 г. неожиданно напавшими на них очень плохими айнами. Список с именами хранится в канцелярии»2.

      Цукиноэ

      Айны. Изображение XVIII века. Художник Кодама Садаёси

      Поимка медведя. Японское изображение XIX века

      Подготовка к иёмантэ - жертвоприношению медведя. Японское изображение XIX века

      Иёмантэ - жертвоприношение медведя. Японское изображение XIX века

      Плетение из соломы. Японское изображение XIX века

      Играющие дети. Японское изображение XIX века Восстание на Кунашире и Мэнаси - это последнее вооруженное сопротивление айнов Эдзо за свою свободу против как японского, так и российского колониализма, заявляют японские представители3. О выступлении айнов 1789 г. Каваками Дзюн пишет, что в тот год, когда шла Великая французская революция, в 1789 г. на о. Кунашир и на востоке Эдзо в Мэнаси между айнами и японцами произошла жестокая схватка. Кровавая драма закончилась убийством 71 японца и 37 айнов. Это трагическое событие в истории айнско-японских отношений называют борьбой (単戈しヽ)Кунашир-Мэнаси или айнский бунт периода Кансэй (1789.1.25—1801.2.5).
      В документах и исторических комментариях того времени использовался именно термин беспорядки, бунт, восстание — 騒動. Участник симпозиума в Немуро Ямада Тэцудзи приводит любопытный школьный тест по истории в средней ступени общеобразовательной школы Японии. Так, в школьном учебнике о восстании Кунашир-Мэнаси пишется следующее: «В конце XVIII века русские моряки прибыли для переговоров о начале торговых отношении, но Япония для защиты изоляции страны приказала организовать защиту побережий Эдзо (Хоккайдо). В тот же период там торговцы вели несправедливую торговлю и противозаконно использовали туземцев, чем вызвали недовольство айнов, но были подавлены княжеством Мацумаэ. В результате этого инцидента сёгунат, чтобы проверить слухи о подстрекательстве русскими айнов, начинает действия, предупреждающие проникновение иностранцев». В качестве ответа учащиеся должны были выбрать один ответ из:
      1. Беспорядки, смута「舌L」в начале эпохи Кансэй;
      2. Волнения, восстание「騒動」Кунашир-Мэнаси;
      3. Восстание「蜂 起」Кунашир-Мэнаси;
      4. Восстание「蜂起」периода Кансэй;
      5. Волнения, восстание на Кунашире;
      6. Война, битва「単戈し、」Мамэкири-Сэппая4.
      Причем в исторических записках того времени больше всего используется название «беспорядки「騒動」на Кунашире и Мэнаси»: в донесениях Ниида Магодзабуро, свидетельствах уцелевших людей в восстании представителей торгового дома Хидая, чиновников Мацумаэ, а также сообщения соседних княжеств Акита, Цугару, Намбу5.
      Эта отчаянная схватка была последним вооруженным антияпонским сопротивлением айнов после восстаний Косямаин и Сякусяин6.
      Д. Позднеев писал, что «...история острова Хоккайдо может быть рассматриваема с двух точек зрения. Во-первых, это история победосного движения японской расы, которая в своем поступательном ходе с юга, ведя борьбу с заселявшими некогда Японские острова айну, пришла наконец на этот северный остров и продолжала здесь свое упрочение за счет туземцев. Во-вторых, это скорбная история постепеннаго уничтожения некогда многочисленного племени айну, павшего жертвою оказавшейся непосильной для него борьбы с пришлецами-японцами. В общем можно сказать, что история Хоккайдо характеризуется вплоть до XIX века именно этою борьбою двух племен»7.
      В дальних районах Эдзо айны упорно отстаивали свою свободу. В 1737 г. тамошние айны возмутились против действий японцев, и княжество Мацумаэ было вынуждено на время прекратить посылку своих кораблей в тот регион. В 1759 г. из-за смерти только одного айна значительное число айнов Немуро и Соя подняли бунт и оказалось множество убитых и раненых среди японцев8. Айны восточного побережья Эдзо еще находились на более низшем уровне развития и были могущественным и опасным народом, так характеризуют японские источники независимых айнов, не признающих власть японцев и не вовлеченных в торговые отношения с ними. В записках Хоккай дзуйхицу 1739 г. отмечается, что туземцы Киритаппу, Аккэси и Русури сильны характером и способны игнорировать законы Мацумаэ. В 1737 г. торговые суда японцев были вынуждены прекратить свой торговый обход из-за волнений в Киритаппу. А в 1758 г. в июле от двух до трех тысяч айнов из Носаппу на востоке атаковали других айнов в Соя, убили 60 человек и ранили более 200. В следующем году туда был послан чиновник от Мацумаэ примирить айнских вождей. В 1770 г. разгорелся спор между эдзосцами Токати и Сару, и чиновники вновь были посланы в качестве арбитров.
      Вождь Цукиноэ из Тобуи на Кунашире был особенно могуществен. В 1774 г. он атаковал и разграбил торговое судно Хидая, направленное с грузом и товарами для устройства басё укэой и торговли. В результате ни одно торговое судно туда не направлялось в течение 8 лет9. Но айны Кунашира участвовали в торговле с японцами, они отправлялись для этого в Кийтаппу, где обменивали свои товары на рис, солод, сакэ, табак, старую одежду, нитки, топоры, макири и другие металлические изделия. Без этих товаров айнское общество в основной части Эдзо не могло уже обходиться10. И только в 1782 г. Цукиноэ позволил торговому дому Хидая возобновить у себя торговлю. Почему же Цукиноэ идет на примирение с японцами? Здесь вождь айнов рассчитывал, что возможность торговать и с Россией, и с княжеством Мацумаэ позволит ему удерживать свои более выгодные позиции11. Но с другой стороны, торговля с русскими не оправдала ожиданий Цукиноэ - она оказалась нерегулярной и скудной.
      Сёнко, вождь Ноккамаппу, в 1785 г. отправляется на Итуруп, обменивает свои товары с русскими на шелк, парчу, хлопок, которые и привозит в ундзёя Ноккамаппу для обмена уже с вадзин. Управляющие ундзёкин, чтобы не увидели чиновники Эдо эти русские товары, сжигают их, обвязав камнем, бросают в море или прячут в горах. Люди из Мацумаэ все плохие (Из Эдзоти иккэн — 虫Pi夷地—件). Таким образом, и Сёнко непосредственно участвовал в торговле с русскими на Итурупе. Об этом знали не только в ундзекин, но и из Хонсю оыли знакомы с русскими товарами. Икотой из Аккэси говорит, что чиновники Мацумаэ и люди ундзея, когда говорили о торговле с русскими, боялись, что за это им отрубят головы, кричали, что не будут пускать торговые суда. Русские ежегодно привозили на Уруп красивый шелк, ситец, сахар, лекарства в обмен на рис. Таким образом, сами японцы избегали напрямую участвовать в торговле и получали русские товары при посредничестве айнов. Об этом знал и Сёнко, но он держал это в секрете. Поэтому Икотой не был настроен враждебно по отношению к вадзин12.
      Постепенно княжество Мацумаэ распространяет свою власть и там, в дальних регионах Эдзо. Так, в 1774 г. оно направило предписание в каждое басе Кусиро, Аккэси, Кийтаппу (Кийтафу) и Кунашир об уплате налогов. И в этом регионе были и междоусобные разногласия наряду с разногласиями с японскими басе, которые почти полностью отдавались под власть пришлых купцов, и представителям Мацумаэ приходилось постоянно направляться туда для урегулирования конфликтов. Но с распространением и развитием басе с его хищническим характером откупной системы айнское сопротивление усиливалось13.
      К началу 80-х годов японцам удалось устроить и на Кунашире басе укэой (場所請負), на котором откупщики незамедлительно устроили рыбный промысел с переработкой, используя кабальный труд айнов. При этом хозяевами или управляющими этих предприятий были японцы, бежавшие из метрополий за различные преступления. Здесь они отнюдь не исправились, а применили по отношению к айнам свои наихудшие жестокие наклонности. О злоупотреблениях и, можно сказать, буквально издевательском отношении этих людей оставлено немало записей (Токаи сантан『東海参言覃』一Записи с восточных морей). Так, например, правительство бакуфу направило в Эдзо для проведения исследовании Хэгури Тосаку который в своих записях Тоюки (東遊記 - Записи о путешествии на восток) 1783 г. писал о жестокостях переводчиков и надсмотрщиков княжества Мацумаэ. Переводчики в басе вводили в заблуждение айнов, порой делая перевод в свою пользу. Тем самым они вызывали возмущение аборигенов. Все это было обычной практикой и никого из японцев не возмущало, пишет чиновник. Там же описывается, что один айн из-за смерти отца не мог выйти на работу, так его в наказание заставили выплатить цугунай, так как он отказался выкопать могилу отца, чтобы доказать надсмотрщикам причину своего отсутствия на работе. В традиции же айнов ни в коем случае нельзя возвращаться к могиле, а тем более откапывать ее14.
      В районе Кунашира и Мэнаси хозяйничал делец по имени Такэгава Кюбээ из торгового дома Хидая, получивший от княжества Мацумаэ, находившегося в затруднительном финансовом положении, в 1774 г. в аренду земли айнов15, который занимался не только торговлей, но и, используя подневольный труд айнов на своем предприятии, вырабатывал рыбий жир и рыбную муку (удобрение). Он был из семьи лесоторговцев Эдо, но здесь обнаружил большую выгоду именно в рыботорговле16.
      Когда после подавления бунта проверили положение в том регионе, то картина стала более или менее четкой. Японцы, как управляющие басё, так и другие чиновники и сторожа, в отношении айнов вели себя грубо, заставляя угрозами работать на себя. Не раз применяли к ним в разной степени наказания. Если говорить конкретно, то за очень низкий заработок или какую-то вещь айны работали так, что у них не было никакой возможности заготавливать самим пищу на зиму. Поэтому зимой были частые случаи гибели людей от голода. В случае плохой работы, по мнению надсмотрщика, айнских женщин избивали и даже убивали. Именно в отношении айнских женщин было много насилия и издевательств. Конечно, такое положение не могло долго продолжаться, доносили правительству мэцукэ17.
      Таким образом, объектом сексуальной эксплуатации японцев были айнские женщины. Японцы находились в Эдзо временно, и им запрещали привозить с собой женщин. Кодзукаи Симоти из Аккэси докладывал, что среди японцев, приходящих в Кунашир, были и те, кто брал туземок в качестве временных жен, зачастую применяли по отношению к ним насилие, чтобы у них был выкидыш. В результате эти женщины и в будущем уже не могли рожать. Другие распутничали с женами и хозяйками вождей и айнов. Когда аборигены жаловались, они гневались и требовали цугунай. Ничего нельзя было сделать с их дурным поведением. После инцидента 1789 г. в Мэнаси, когда были допрошены его участники, то оказалось, что одним из главных их причин было распутничество и сексуальное насилие со стороны японцев18.
      Не отличались в нравах и те японцы, которые приехали на заработки на остров. Большая часть из них прибыла из Намбу, Цугару и Дэва, то есть южной части Тохоку. На Кунашире они работали в качестве надсмотрщиков Хидая: обучали айнов работе с большими сетями, надзирали за их работой и обращались с ними почти как с рабами. Так, например, среди 71 убитого в ходе вооруженного выступления на Кунашире и Мэнаси, 70 человек были наемными рыбаками, 57 из них работали непосредственно на рыбных промыслах, а 13 - на рыбацких лодках. К тому же на купцов Хидая работали еще 19 сезонных работников, которые сумели по разным обстоятельствам уцелеть19. Торговый дом Хидая из Токио, первоначально развернувший свое лесоторговое дело в Эдзо в 1719 г., в основном набирал работников в местечке Симокита в северной части Тохоку. Одновременно, с более раннего времени, с 1702 г., Хидая вели торговый обмен с айнами уже и на дальних восточных землях Эдзо20.
      Таким образом, по сравнению с временами Сякусяин уже не торговые отношения, более или менее свободные, связывали айнов с японцами, а айнов постепенно использовали как подневольную рабочую силу21.
      Туземцев вынуждали ловить рыбу большими сетями (Это условие ставило японцев вне конкуренции с айнами, ловившими рыбу традиционным способом для того, чтобы не только прокормиться, но и обменять на необходимые японские товары, особенно на рис). Они работали на переработке рыбы в рыбий тук и жир. Тук использовался как удобрение, и торговля им давала немалые барыши японским купцам. В конечном итоге все больше рыбы шло не для пищи и получения жира, а на производство тука. Это требовало добычи все большего количества рыбы, что заставляло хозяев использовать сети все больших размеров22.
      Недалеко от города Хакодате сегодня можно увидеть хорошо сохранившееся солидное сооружение из огромных каменных блоков, представляющее собой временный отстойник для живой сельди, выстроенный японцами в период колонизации Хоккайдо. Рыбу там держали некоторое время, если рыболовные суда приходили с богатым уловом и не успевали перерабатывать рыбу. Это является свидетельством того, что рыбный промысел в Эдзо был очень выгодным, что позволяло строить такие большие и дорогие сооружения.
      С Кунашира товары шли на рынки Осака: первоначально японские предприниматели интересовались лесом, но затем все больше стали доставлять рыбий тук в другие регионы страны. По всей Японии славилась и пользовалась большим спросом осакская морская капуста (Осака комбу 大阪昆布),но это был продукт Эдзо, прошедший переработку путем сушки в Осака23.
      Тяжкий ежедневный труд в течение всего дня и всего нерестового сезона, с весны до осени, мало оплачивался, и чаще всего скудными съестными припасами. Так, например, даже вождь получал в год 3 мешка риса (примерно 43,2 литра), что было явно недостаточно прокормить его семью. А работающие женщины не получали продуктов вообще, им выдавали плату табаком и одним ножом. Айны были вынуждены жить во времянках рядом с рыбными промыслами под неусыпным надзором сторожей. Таким образом, они уже сами не могли добыть пищу охотой и рыболовством. Следствием этого явились частые случаи голодной смерти в семьях аборигенов зимой.
      Кроме того, японцы грозились убивать тех айнов, которые не смогут работать. Все это постепенно накапливало в душе у айнов возмущение и ненависть к японцам, которая, в конечном итоге, привела к жестокому бунту айнов на Кунашире. Ниида Магодзабуро (亲斤井田孫三郎), посланный на Кунашир усмирять взбунтовавших аборигенов, в своем дневнике Кансэй Эдзоран сютё кироку - Дневник наблюдений бунта в Эдзо в эпоху Кансэй『 虫叚胃舌し耳文調日言己』писал, что поводом для выступления послужило то, что женщина-айнка, которая должна была рожать, не вышла на работу, и за это назначили ей наказание в виде выплаты цугунай. К тому же айнов заставляли работать с весны до осени и целыми днями, отчего у них не было совсем времени заниматься охотой и рыбалкой для себя, а впереди их ожидала голодная зима, когда даже скудного заработка не было с окончанием сезона нереста. То есть он называет главной причиной не только жестокое обращение, но и подневольный труд, мизерную плату и полный отрыв айнов от своего хозяйства. Автор записок собирал сведения и у тех вождей, которые не участвовали в бунте. Таким образом, более или менее можно верить его запискам. Здесь же приводятся факты и того, что бывали убийства стариков, больных и строптивых айнов и с помощью яда24.
      Чаще всего в качестве повода для вооруженного выступления называют случаи якобы смертельного отравления айнов японцами. Весной 1789 г. на Кунашире заболел глава объединения айнских вождей Санкити. Как раз в это время прибыл управляющий басе с Мэнаси. Он и угостил Санкити сакэ, привезенным с собой в качестве подношения при отъезде (сакэ итомагой - прощальное сакэ). И Санкити сразу после этого умер. Есть даже документ, что он умер, выпив это как лекарство, полученное от японцев. Приводится и другая история, когда жена вождя Мамэкири угостилась на торговой станции у японских сторожей и вскоре умерла. До этого японцы постоянно угрожали, что в качестве наказания отравят айнов. Поэтому они решили, что вадзин начали осуществлять свою угрозу25.
      Но еще более тяжелое положение складывалось на противоположной стороне от Кунашира - на берегу Эдзо в Мэнаси. Так, например, вождь айнов Мэнаси, бывший руководителем восстания, жаловался, что весь нерестовый сезон они работали и ничего не могли заготовить для зимы, при этом работали и женщины, обычно делавшие припасы дикоросов на зиму. И их часто избивали за малейшую провинность. Так, надсмотрщик избил палкой женщину по имени Ситоноэ, в результате она заболела и вскоре умерла. То есть трудно описать все преступления, которые были совершены японцами в Мэнаси. Айнов, вынужденных работать в тяжелейших условиях, постоянно обманывали при оплате труда, их жен уводили или насиловали надсмотрщики, а кроме того, убивали за неспособность трудиться - таково было положение айнов Мэнаси. Свободный рай на земле - Айну мосири - превратился в ад каторжного труда26.
      В начале мая 1789 г. на Кунашире после отравления и смерти айнов возмущенные молодые туземцы (41 человек) стихийно собрались, напали на японцев (управляющих, переводчиков и сторожей) и убили: 4 человека в Фурукамафу, 2 - в Тофуцу, 5 - в Томари, 8 - в Тифукарухэцу, 3 - в Хэтока, всего 22 человека, среди которых был самурай, чиновник Такэда из клана Мацумаэ27. Таким образом, 5 мая 1789 г. началось стихийное восстание на Кунашире. Под руководством Мамэкири, Хонисиайну (сын якобы отравленного Санкити), Инукума, Сакэтин, Нотиутокан айны Кунашира везде нападали на ундзёя (連上屋). Затем насилие перенеслось и на противоположный берег, в Мэнаси. Там под влиянием событий на Кунашире восстали айны Мэнаси численностью около 200 человек. Они перебили японцев-надсмотрщиков в их жилищах: 5 человек в Сибэцу, 10 - Тиуруй, 5 - Котанука, 5 - Куннэхэцу, 5 - Сакимуй, 8 - Унбэцу, а также совершили на 40 лодках нападение на торговое судно «Дайцу мару» фирмы Хидая и перебили 11 человек, смог спастись только один. Его с тяжелыми ранениями спас Хороэмэки, сын вождя Тиуруй, и затем передал вождю Сёнко из Ноккамаппу28. Всего в ходе вооруженного восстания был убит 71 японец, среди которых были и те, кто прибыл на летние заработки не только из Мацумаэ, но и Намбу и Цугару29.
      В условиях стихийно возникшего восстания в затруднительном положении оказались главные вожди Кунашира и Мэнаси, по разному относившиеся как к самому выступлению айнов, так и к японцам. Союзный вождь айнских поселений Кунашира 70-летний Цукиноэ в тот день на о. Итурупе занимался торговым обменом пушнины, там же был и вождь Аккэси Икотой (30 лет). Только вождь Ноккамаппу Сёнко (70 лет) был на месте событий, но он не принимал в них участия, и как только услышал о случившемся, он немедленно побежал выяснять ситуацию около Мэнаси30. Именно они, трое, составляли верховное правление туземцев дальнего Эдзо (Оку Эдзо). Позднее некоторых из них, а именно 12 айнов, и среди них вождей Итокой, Цукиноэ и Сёнко, представители княжества посчитали лояльными к власти Мацумаэ и японскому правительству и их портреты были сделаны мацумаэским художником Какидзаки Хакё (螺崎波響) в 1790 г. (эти изображения имеются в городском художественном музее г. Хакодате (Япония) и музее г. Безансон (Франция)31. Но восстание возглавили местные вожди Кунашира: Мамэкири из Фурукамаппу, Хороэмэки из Тиуруй, сын Цукиноэ - Сэппая, сын бывшего союзного вождя (до Цукиноэ) Санкити - Хонисиайну, в основном молодое поколение вождей32.
      Каваками Дзюн пишет, что среди вождей в зависимости от времени и мест произошли определенные изменения. И именно выступление айнов 1789 г. определило в дальнейшем институт айнских вождей (котан корокур) и их роль как исполнителей воли японского государства. До этого в восточных землях Эдзо, то есть и на Кунашире, и в Мэнаси, вожди (отона) не назначались княжеством Мацумаэ, они или наследовали свое положение, или их выбирало айнское общество. В то время как на юге во главе поселении аборигенов уже широко практиковалось назначение княжеством Мацумаэ старост (мура но якунин — 村役人)33.
      Синъя Гё задает вопрос, что, чем же руководствовались старейшины, когда призывали прекратить восстание? Далее он пишет, что, на взгляд айнов Кунашира и Мэнаси, вождь Аккэси Икотой был слишком лоялен к японцам, а вождь Цукиноэ понимал, что упорное сопротивление грозит полным истреблением айнов. Когда он узнал о восстании, он немедленно вернулся на Кунашир и стал отговаривать своего сына Сэцухаяфу (Сэппая), одного из активных участников, найти пути прекращения восстания. Но часть восставших стали готовиться к отражению наступления карательного отряда Мацумаэ и стали рыть рвы в горах34. Учитывая сложную ситуацию для айнов в условиях их раскола, вожди Цукиноэ и Икотой направляются в Ноккамаппу для совещания с вождем Сёнко. Вожди согласились, что надо убедить воинственных сородичей прекратить сопротивление, бросить оружие и сдаться войску Мацумаэ, так как нужно спасти хотя бы жизни их детей35. О существовании раскола среди айнских вождей пишет и Каваками Дзюн: среди айнов были разногласия, так как некоторые были лояльны к Мацумаэ. Таким образом, считает автор, не удалось организовать единого выступления36. Оцука К. предполагает, что на самом деле причиной стихийного восстания не было антимацумаэское настроение айнов, особенно их вождей, а именно борьбой против злоупотреблений и насилия со стороны конкретно торгового дома Хидая, кабального труда в японских промыслах и сексуального насилия по отношению к айнским женщинам, поэтому-то первыми не выдержали молодые, как ныне говорят, радикальная часть общества. Но вместе с тем он замечает, что нельзя считать вождей и сторонниками Мацумаэ37. На симпозиуме в Немуро, посвященном 200-летию восстания в Кунашир-Мэнаси, высказали предположение, что вожди руководствовались стремлением избежать многих жертв, понимая, что их народу грозило бы полное истребление в случае продолжения сопротивления. Хотя, считают они, есть много неясностей в этом вопросе38. С другой стороны, почему же молодые вожди готовились к восстанию в тайне от своих союзных лидеров? Каваками Дзюн дает следующий ответ: во-первых, после смерти Санкити и жены Мамэкири (якобы отравленных японцами) у них не было возможности в этой взрывоопасной обстановке быстро посоветоваться с Цукиноэ, который был в это время на Итурупе. А их подталкивали быстро развивавшиеся стихийные события возмущенных айнов. Во-вторых, они знали, что Цукиноэ с 1782 г. был сторонником мирных переговоров с японцами и обязательно остановит вооруженное восстание. В-третьих, Мамэкири и Сэппая считали, что в такой ситуации все айны окажутся отравленными до смерти, и если не восстать, то айнское общество окажется разрушенным. Цукиноэ же считал, что существование айнского общества может быть осуществлено торговым обменом, приобщением к материальным ценностям других народов39.
      Примерно 15 мая чиновник из Аккэси, объезжавший район Ноккэси и Сибэцу, когда восстание шло полным ходом, сообщил о вооруженных нападениях на японцев в Мацумаэ. Получив известие 1 июня, власти Мацумаэ немедленно собрали отряд численностью 260 человек во главе с Ниида Магодзабуро, который пешим ходом добирается до Аккэси, а затем, погрузившись на судно, прибывает 8 июля в Ноккамаппу на полуострове Немуро. Здесь они ожидают столкновения с восставшими40.
      Но айны, вняв убеждениям Цукиноэ и Сёнко, покинув укрепления, тоже направились в Ноккамаппу. В первую очередь, японцы решили воспользоваться этим, чтобы с помощью вождей вызвать тех, кто начал бунт. В результате 15-16 июля было собрано айнов с Кунашира 131 человек и с Мэнаси 183 человека, которые имели при себе луки и стрелы. Японцы хотели их изъять, но было опасно снова возмутить айнов, да и силы были явно не в пользу японского отряда. Дознание об убийствах представители клана Мацумаэ проводят через айнских вождей. В результате они выяснили, что на Кунашире в восстании участвовал 41 человек, в Мэнаси - 89 человек, всего 130 человек, среди которых выявили 37 человек, непосредственно участвовавших в убийстве японцев. Их арестовали, несмотря на заступничество многих, а остальных отпустили, заставив выплатить цугунай41. После окончания дознания по отношению к 37 айнам был вынесен смертный приговор. Несмотря на попытку выручить их, которая закончилась неудачно, все приговоренные были казнены 21 июля, среди них был и сын Цукиноэ - Сэппая42. Во время казни только шестерым японцы сумели отрубить головы, так как айны стали шумно возмущаться, возник критически опасный момент, и японцы поспешно направили оружие на заключенных и расстреляли оставшихся приговоренных айнов. Ночью айны из Мэнаси скрылись, а кунаширцы, благодаря убеждению Цукиноэ, оставались спокойными. Здесь Табата Хироси обращает внимание, что айны, собранные своими вождями перед японским карательным отрядом, выглядели отнюдь не агнцами запуганными. Их сдерживали вожди, которые понимали трудность ситуации для айнского народа в данный момент. Далее автор приводит высказывания в донесении княжества о том, что и на Кунашире, и в Мэнаси готовились к кровавой схватке: выступило около 8 тысяч айнов, они были вооружены и ружьями, и среди них в числе командиров были и русские43. Вскоре после казни 37 айнов троих вождей - Цукиноэ, Итокой и Сёнко пригласили в замок Мацумаэ, поблагодарили их за сотрудничество44. Итак, почему же Цукиноэ начинает сотрудничать с Мацумаэ? Каваками Дзюн считает, что, во-первых, он пытался спасти будущее существование айнского общества; во-вторых, он прекрасно понимал превосходство вооруженного отряда княжества и сёгуната. Впоследствии власти Мацумаэ считали его лояльным к себе, то и среди айнов по отношению к нему не было мнения, что он предал свой народ45. Все же заслугой троих вождей является то, считает Каваками Дзюн, что в результате удалось погасить пожар восстания и возможные карательные действия японцев малой кровью, пожертвовав 37 жизнями айнов46.
      Из троих вождей только Сёнко в исторических документах упоминается, что он еще долго оставался союзным вождем, об остальных нет почти никаких упоминаний как о вождях. Так, например, после 1789 г. говорится, что вождем был сын Цукиноэ - Икорикаяни. Самый молодой среди них - Икотой (тогда ему было 30 лет), находившийся почти все время на Итурупе, чаще всего упоминается как человек, совершавший неправедные дела по отношению к своим соплеменникам: убийства, похищения женщин и т. д.47.
      Восстание на Кунашире и в Мэнаси в 1789 г. сравнивают с 1669 г., но только как локальный и меньшего масштаба и был легко подавлен. Другие считали, что это беспорядки внутреннего характера, как, например, волнения крестьян, имея в виду те изменения, которые произошли в отношениях между айнами и княжеством Мацумаэ. Более или менее свободный торговый обмен между аборигенами и японцами сменяется системой басё укэой, что означает постепенную экспансию княжества Мацумаэ на земли айнов, и, как постфактум, Эдзо становится территорией Мацумаэ, а значит, и Японии48. Однако в этот же период Россия начинает свою экспансию на юг Курил. Такое положение усиливало тревогу сёгунского правительства, и среди них были и те, кто думал, что русские выиграют туземцев и будут дальше расширять свою экспансию, давая им все, что они спросят, и прошел слух, что русские подстрекали туземцев к восстанию49. Кстати, по этому вопросу интересную гипотезу высказывает японский этнограф Оцука К., комментируя гравюрное изображение айнского вождя Итокой, сделанное художником из клана Мацумаэ Какидзаки сразу же после восстания 1789 г. Оцука Кадзуёси обращает внимание на одежду вождя Итокой: китайский парчовый халат и поверх него русское верхнее военное платье красного цвета. А Сёнко обут даже в новую обувь, чего не могло быть, так как они были приведены в Мацумаэ пешком. Здесь японские ученые предполагают, что так одеться сами даже айнские вожди не могли, скорее всего, такой многослойный и роскошный наряд из княжеских закромов - это замысел художника, чтобы подчеркнуть перед центральным правительством, что айны находятся на пути между Россией и Китаем. Тем самым, считает Оцука К., художник выражает опасение правящих кругов Японии в связи с продвижением русских на Дальнем Востоке, которых тогда называли «красные эдзосцы» - красные варвары. Вместе с тем эти гравюры были представлены в Эдо, и этот роскошный наряд вождей должен был служить оправданием княжества Мацумаэ перед правительством, что не их корыстная политика довела айнов до отчаяния и до вооруженного выступления Кунашир-Мэнаси, а подстрекались или Китаем, или Россией50.
      Для того чтобы разобраться в данной ситуации, правительство решило провести расследование в Эдзо, и в то же время отдает распоряжение клану Мацумаэ быть более осмотрительным и осторожным в будущем. Сами власти клана поняли после восстания свои ошибки и нельзя будет больше оставаться в том же положении, приказывает своим вассалам, чтобы они тоже провели расследование и объяснили аборигенам, чтобы они обращались к властям по поводу несправедливостей в торговле. Аренда на Кунашире, Кийтаппу, Кусури, Аккэси и Соя с Хидая Кюхээ была расторгнута и Мураяма Дэнбэю было приказано наблюдать за аборигенами, как и какие мероприятия были проведены51. Хотя вслед за этим княжество отдает их в аренду другому торговому дому Абуя из Эдо - Мураяма Дэнбээ, его рыбопромысловые предприятия не отличались от Хидая. Но Абуя имели аренду там недолго, и в 1796 г. в мае система басё была ликвидирована. Приход иностранных судов англичанина Броутона и особенно русского посольства Лаксмана ускоряет процесс освоения Хоккайдо и передачи его под прямое управление правительства52.
      На полуострове Немуро в Ноккамаппу ежегодно, начиная с 1973 г., проводится церемония Итярупа - поминовение казненных 37 айнов после вооруженного выступления Кунашир-Мэнаси, ставят 37 инау и в полночь начинается молитва, на другой день это повторяется у стелы 71 погибшему японцу, убитых теми же айнами53.
      С 1822-го по 1854 г. - почти за 30 лет - население айнов с 6000 уменьшилось до 3000 в басё Исикари, Соя 宗谷,в Кусиро, Аккэси, Немуро — около 40%54.
      В результате борьбы Кунашир-Мэнаси клан Мацумаэ и сёгунат пришли к следующим выводам. Во-первых, усмирив непокорных айнов, во избежание смуты и в других соседних территориях, центральное правительство устанавливает управление не только самого княжества, но и свое над всем островом Эдзо. Сам сёгунат понимает дурные последствия откупной системы (басе укэой) и ведет к его ликвидации. Там прекрасно понимали, что стремление торговцев извлечь все больше прибыли лично для себя обернулось жестокой и неправедной эксплуатацией айнов. Но вместе с тем система басе укэой не была полностью ликвидирована. Так, после расторжения аренды с Хидая на смену приходит торговая фирма Абуя. В-третьих, это то, что княжество сумело без большого насилия подавить выступление айнов. Значит, в Эдо признавали, что княжество будет способно своими вооруженными силами защитить северные границы Японии от наступления России. Но все же результатом борьбы айнов явилось и то, что Эдзо подпадает под управление центральной власти, и хотя клан Мацумаэ продолжает выполнять поручение бакуфу, но не остается без его пристального внимания. Свидетельством являются инспекторские и исследовательские путешествия Могами Токунай и Накамура Оитиро (Коитиро)55.
      Основными источниками, рассказавшими о восстании, явились сообщения официального характера по запросу сёгуната, княжества Мацумаэ, других кланов Тохоку, представителей торгового дома Хидая, повествования очевидцев, собранные представителями сёгуната, прибывшими для расследования56.
      Примечания
      1. Narita Tokuhei (Utari kyokai). Kunashiri-Menashi Senso 200 nen to ainu minzoku no kenri.
      2. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1. Nemuri shi kyoiku unkai,1994. P. 1-2.
      3. Matsumoto Shigeyosi. Akima Tatsuo, Tate Tadayosi. Kotan ni ikiru - ainu minsyu no rekishi to kyoiku. Tokyo, Gendaisi syuppankai, 1977. P. 47.
      4. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. 37 hon. ... P. 80.
      5. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. 37 hon. ... P. 84 - 87.
      6. Kawakami Jun. Kunashiri-Menashi no tatakai // Emori Susumu. Ainu no rekishi to bunka. Sendai, 2003. P. 214.
      7. Позднеев Д. Т. 1. С. 60.
      8. Ibid. Sakurai Kiyohiko. Р. 134 - 135.
      9. Ibid. Takakura Shin,ichiro. P. 44.
      10. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 101.
      11. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuri shi kyoiku iinkai,1994. P. 11-12.
      12. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 101-103.
      13. Ibid. Sakurai Kiyohiko. Р. 134-135.
      14. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 121.
      15. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuro shi kyoiku iinkai,1994. P. 8.
      16. Kawakami Jun. Kunashiri-Menashi no tatakai // Emori Susumu. Ainu no rekishi to bunka. Sendai, 2003. P.217.
      17. Ibid. Kawakami Jun. P. 217.
      18. Ibid. Takakura Shin,ichiro. Р. 43.
      19. Sato Hirotsugu. Ezoti to Simokita no dekasegi rodo. P. 116-118.
      20. Ibid. Sato Hirotsugu. P. 120, 125.
      21. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 125-126.
      22. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 122-123.
      23. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 122-123.
      24. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 125-126.
      25. Ibid. Kawakami Jun. P. 217.
      26. Ibid. Shin’ya Gyo. P. 127-128.
      27. Ibid. Kawakami Jun. P. 214-215.
      28. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo по rekishi siri-zu 1. Nemuri shi Kyoiku unkai,1994. P. 18.
      29. Ibid. Kawakami Jun. P. 214-215.
      30. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta,1990. P. 35-36, 154.
      31. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 146.
      32. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 149.
      33. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 146-147.
      34. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 36.
      35. Ibid. Shin’ya Gyo. Р. 133-134.
      36. Ibid. Kawakami Jun. P. 217-218.
      37. Egakareta «Ikoku, Iikyoku». Iikyoku». Osaka, Osaka Human Rights Museum, 2001. P. 92.
      38. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 40-41.
      39. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. P. 166.
      40. Ibid. Kawakami Jun. P. 217-218; Ibid. Shin’ya Gyo. P. 135-136.
      41. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 37.
      42. Ibid. Kawakami Jun. Р. 217-218.
      43. Tabata Hiroshi. Kunashiri-Mtnashi no tatakai. P. 69-70.
      44. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 40.
      45. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 166-167.
      46. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 164-165.
      47. Kawakami Jun. Ainu syutyoso to Kansei no hoki. Р. 157-164.
      48. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku. - 37 hon. ... Р. 82.
      49. Ibid. Takakura Shin’ichiro. Р. 44.
      50. Ekareta «Ikoku, Iikyoku». Iikyoku». Osaka, Osaka Human Rights Museum, 2001. P. 91-92.
      51. Ibid. Takakura Shin,ichiro. P. 44.
      52. 37 hon no inau. Nemuro symposium «Kunashir-Menashi no tatakai» Kansei ainu no hjki 2000 nen. Sapporo, Hokkaido syuppan kiga senta, 1990. P. 44.
      53. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kyodo no rekishi siri-zu 1.Nemuri shi kyoiku iinkai, 1994. P. 3-4.
      54. Matsumoto Shigeyosi. Akima Tatsuo, Tate Tadayosi. Kotan ni ikiru - ainu minsyu no rekishi to kyoiku. Tokyo, Gendaisi syuppankai, 1977. P. 48.
      55. Tabata Hiroshi. Kunashiri-Menashi no tatakai. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku.- 37 hon. ... P. 71-72.
      56. Yamada Tetsuji. Kunashiri-Menashi sodo ni kansuru bunken shiryo no seikaku.- 37 hon...
    • Лапин П. А. Албазинцы и русская община в Пекине (конец ХVII - начало ХХ в.)
      Автор: Saygo
      Лапин П. А. Албазинцы и русская община в Пекине (конец ХVII - начало ХХ в.) // Восток (Oriens). - 2013. - № 5. - С. 54-66.
      В середине - конце XVII в. произошло сближение границ России и Цинской империи. Многочисленные стычки между российскими казаками и маньчжурской конницей нередко заканчивались взятием россиян в плен и их отправкой в Пекин (большая их часть была защитниками пограничной крепости Албазин, отсюда название “албазинцы”), где они определялись на службу в специально созданную “русскую роту” маньчжурской армии.
      Наши соотечественники использовались для осуществления военно-дипломатических акций на границе и несения внутренней гарнизонной службы в Пекине. Некоторые из них занимались переводческо-преподавательской деятельностью. После учреждения в 1715 г. в Пекине Российской духовной миссии община албазинцев стала важным объектом влияния российских властей: усилиями священнослужителей в среде россиян в Пекине поддерживалась православная вера и доброе отношение к их прежнему отечеству.



      Молодой албазинец, Пекин, 1874


      Албазинцы-беженцы в Тяньдзине в период боксерского восстания, 1900

      Потомок албазинцев Симеон Жунчен Ду, епископ Шанхайский
      В первой половине - третьей четверти XVII в. Россия проводила активную политику по освоению дальневосточных рубежей. К 80-м гг. XVII в. верховья Амура стали владением России, где главными населенными пунктами были Албазин и располагавшиеся по берегам Амура деревни; на сопредельных с рекой землях были построены семь других острогов1. В 1684 г. в Москве было принято решение создать Албазинское воеводство: Албазин получил герб (орел с распростертыми крыльями, с луком в левой лапе и стрелой - в правой) и подкрепление в виде полка казаков. Воеводой был назначен Алексей Толбузин (подробнее об освоении россиянами Приамурья и Приморья см., например: [Алексеев, Мелихов, 1984, с. 57-71; Внешняя политика государства Цин..., 1977, с. 266-269; Международные отношения на Дальнем Востоке, 1973, с. 26-28, 30-32; Мелихов, 1974, с. 55-73; Щебеньков, 1960, с. 125-132; Чжан Сюэфэн, 2007(1), с. 83-84; Ян Юйлинь, 1984, с. 42; Clubb, 1971, p. 22-26; Gardener, 1977, p. 25-28]). Достаточно быстро албазинский район превратился в одну из наиболее развитых в экономическом плане российских дальневосточных земель2.
      Усиление чужеземцев на пограничных с Китаем территориях заставило новых властителей китайского государства маньчжуров, в 1644 г. основавших там новую династию Цин, обратить на Приамурье особое внимание. Подавив очаги минского сопротивления внутри империи (приверженцев старой династии Мин, правившей в Китае в 1368-1644 гг.), они активизировали политику по выдворению россиян с приграничных районов. В Пекине довольно быстро была сформулирована и доведена до российских властей на границе цинская позиция о неприемлемости нахождения россиян на якобы “исконно китайско-маньчжурских территориях”, а в приграничных районах проведены масштабные военно-стратегические мероприятия, дававшие возможность расквартированным там войскам в любой момент по приказу вступить в бой. Предварительные переговоры ни к чему не привели, и стороны начали готовиться к военному столкновению. К лету 1685 г. маньчжурские войска вплотную подошли к Албазину. После недолгой осады острог был сдан, а его защитникам цинское командование разрешило уйти в соседний Нерчинск.
      История Албазина, однако, на этом не закончилась: вскоре после отвода цинских войск от Албазина, Толбузин с казаками вернулись в острог, отстроив его заново. В 1686 г. последовал новый указ императора Лифанъюаню (“Палата по делам вассальных территорий”) и Военному ведомству разорить Албазин и изгнать россиян [Цин шилу чжун дэ хэйлунцзян шаошу минъцзу..., 1992, с. 103]. После длительной осады по условиям Нерчинского договора 1689 г. острог был полностью разрушен и вместе с амурскими землями передан Китаю3.
      Албазинский конфликт стал важным этапом в развитии российско-китайских отношений: он привел к подписанию в 1689 г. первого российско-китайского договора, с ним же стоит связывать начало многовекового процесса формирования в Пекине русской диаспоры4.
      Неоднократные столкновения российских казаков с цинскими войсками на границе, начавшиеся еще в 1650-х гг., нередко заканчивались взятием россиян в плен и их последующей отправкой в Пекин5. Анализ русских и китайских материалов показывает, что первым россиянином [Riajansky, 1937, p. 37; Widmer, 1976, p. 13], попавшим в Пекин в 1651 г., был Ананий (Онашко) Урусланов, в китайских источниках известный под именем Улангэли6, будущий командир “русской роты” в Пекине7. Урусланов находился в Пекине не один, а вместе с неким Пахомом Пущиным, “который ушол из Даур в прошлых годех”8 и числился на военной службе у цинских властей9. Впоследствии до первой албазинской кампании (1685) в Пекин неоднократно доставляли россиян в качестве пленных10.
      Наибольшее количество россиян появилось в Пекине после двух осад Албазина цинскими войсками. По данным российских и европейских исследователей, после осады Албазина в 1685 г. на сторону цинских сил перешло от 25 [Ravenstein, 1974, p. 42] до 40 [Мясников, 1980, с. 184; Русско-китайские отношения в XVII в., 1972, с. 676; Шумахер, 1879, с. 148; Чжан Сюэфэн, 2007(1), с. 85; Cheng Tien-fong, 1957, p. 20] или 45 [Артемьев, 2008; Петров, 1956, с. 20; Петров, 1968, с. 10; 1689 нянь дэ чжун-э нибучу тяоюэ, 1977, с. 201; Тун Дун, 1985, с. 61] казаков во главе с Василием Захаровым, которые позже были этапированы в Пекин. По данным китайских источников, вошедшим в сочинение Юй Чжэнсе “Гуйсы лэйгао” (Различные записи, [собранные] в год “гуйсы”), “в 22 году Канси (1683) [в столицу были доставлены] 33 россиянина11, в 23 и 24 годах Канси (1684-1685) - 72 россиянина” [Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 295]. В этом источнике приводятся и другие данные относительно количества плененных и доставленных в Пекин россиян12. После завершения военной кампании в Приамурье количество пленных россиян, доставлявшихся в столицу, существенно убавилось.
      Большая часть казаков, привезенных в Пекин в качестве пленных, была зачислена на военную службу в цинскую армию, в так называемую “русскую роту” (элосы цзолин). О формировании этой роты источники сообщают следующее: “В 5 году Шунь-чжи (1648) был взят Улангэли (Ананий (Онашко) Урусланов. - П.Л.), в 7 году Канси (1668) - Ифань (Иван. - П.Л.) и другие. [Из русских] сделали отдельную полуроту (бань цзолин)13, а Улангэли был назначен ротным. Позже еще два раза были привезены [в столицу] 70 россиян. Из них сформировали полную роту (цзолин)” [Циньдин ба ци тунчжи, 2002, цз. 3, ци фэн чжи 3, с. 45; Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 295-296]. По данным “Цин шилу” (Хроники династии Цин), “русская рота” была образована в 1683 г. Тогда последовал указ Канси, гласящий: “Количество покоренных людей лоча (кит. транскрипция санскритского ракшаса (raksasah, демоны, поедающие человеческую плоть), принятое в Китае того времени название русских. - П.Л.) значительно, необходимо сформировать из них целый цзолин” [1689 нянь дэ чжун-э нибучу тяоюэ, 1977, с. 187; Цин шилу. Шэнцзу жэнь хуанди шилу, 1985, цз. 112, с. 153]. Впоследствии пополнение цинской армии за счет российских пленных или перебежчиков продолжилось. Ввиду отсутствия мест в “русской роте”, доставленных в конце 1685 г. в Пекин защитников Албазина распределили в другие роты трех высших “знамен” (“желтое знамя с каймой”, “желтое знамя без каймы” и “белое знамя без каймы”) [1689 нянь дэ чжун-э нибучу тяоюэ, 1977, с. 187; Циндай чжун-э гуаньси данъань..., 1981, с. 56]14.
      “Русскую роту” первоначально имелось в виду приписать к китайскому “белому знамени без каймы”, однако по докладу Ведомства финансов на имя императора ее определили семнадцатой ротой в четвертый полк маньчжурского “желтого знамени с каймой” [Ба ци тунчжи чуцзи, 1736-1795, с. 30об.-31; Циньдин ба ци тунчжи, 2002, цз. 3, ци фэн чжи 3, с. 44; Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9 с. 296], что “почтено было совершенно наравне с манджурами” (Софроний Грибовский, начало XIX в.) [Материалы для истории., 1905, с. 8]. Так россияне стали важной составной частью цинской “восьмизнаменной” армии15.
      В Пекине россиян расселили в подведомственных “желтому знамени с каймой” постройках в районе Дунчжимэнь (в настоящее время - территория Посольства России в Китае) [Циньдин ба ци тунчжи, 2002, цз. 30, ци фэн чжи 30, с. 500, 504; У Ян, 1987, с. 83]. Новоприбывших зачислили на довольствие в Ведомство финансов, от которого они ежемесячно получали жалование зерном и деньгами16.
      О составе “русской роты” в ранние годы ее существования известно немного. Ее первым командиром, как уже говорилось выше, стал Ананий Урусланов. Есть основания полагать, что Урусланов был доставлен в Китай в качестве пленного. Об этом можно говорить исходя из записей, сделанных корейским генералом Син Ню, принимавшим участие в походе против казаков. Военачальник отмечал, что “по словам переводчика, как-то в прошлом взяли в плен одного врага, и власти в Пекине обошлись с ним очень ласково, дав высокую должность и щедрое вознаграждение” (цитата дана по работе Т.М. Симбирцевой [Симбирцева, 2003, с. 338]).
      Корейский исследователь Пак Тхэ Гын, опубликовавший дневник Син Ню, снабдил этот фрагмент текста следующим примечанием: “Сообщение о русском среди восьми офицеров из Пекина совпадает и с сообщением корейского переводчика Ли Буна. По записи последнего, это был выходец из России. Будучи пленником, он в качестве офицера цинской армии принимал участие в боевых действиях, видимо, переводчиком. Судя по китайским документам, этот пленник был сдавшийся китайцам в 1648 г. О-ранъ-гёк-ри” [Симбирцева, 2003, с. 342]. В других документах, правда, можно найти и прямо противоположные утверждения о том, что Урусланов не был пленным, а перешел на сторону маньчжуров по собственному желанию, хотя и был отправлен в Пекин в качестве пленника (подробнее о жизни Урусланова см.: [Мясников, 1980, с. 79; Riajansky, 1937, p. 73, 76]).
      Урусланов сначала числился офицером шестого ранга, позже был повышен в звании до четвертого ранга первой степени “желтого знамени с каймой” [Ян Юйлинь, 1984, с. 43]17. Его заместитель Иван имел шестой ранг первой степени, еще несколько россиян - седьмой ранг [Ян Юйлинь, 1984, с. 43]18. Представление к новому рангу утверждалось самим императором; так, заместитель Улангэли по роте Ифань (по-видимому, Иван Артемьев) [Widmer, 1976, p. 21], “плененный в 7 году Канси (1668)” по ходатайству генерала “Сабсу в день гуйвэй 11 месяца 22 года Канси (1683) по докладу на имя императора был зачислен на должность сяоцисяо (младший офицер. - П.Л.)”, что соответствовало шестому рангу первой степени [Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 296].
      После смерти Улангэли в 1683 г., командование “русской ротой” было передано его сыну по имени Лодохунь (Лодохон). Ни в китайских, ни в русских источниках не содержится каких-либо подробных сведений о Лодохуне: его ранг, время кончины, иная информация о его жизни неизвестны. Известно лишь то, что это был последний командир роты, который имел российские корни. В будущем на протяжении всего XVIII в. ротой командовали различные маньчжурские и китайские чиновники19, большая часть из которых принадлежала к клану Фуча (основным их представителем, безусловно, был Маци), последний из которых Фэншэнцзилунь, внучатый племянник Маци и внук императора Цяньлуна, командовал ротой вплоть до своей смерти в 1807 г. [Widmer, 1976, p. 21].
      Функциональные задачи “русской роты” определялись потребностями времени и политикой цинских властей. Во время активной стадии пограничного конфликта наши соотечественники весьма часто использовались для организации и проведения различных военно-дипломатических мероприятий на границе. В апреле 1683 г. маньчжурский военачальник Бахай по докладу на имя императора отправил в Албазин российского пленного по имени Иван с целью “проведения разведки укреплений противника, на основании чего впоследствии можно было бы скорректировать военную тактику” [Чжан Сюэфэн, 2007(2), с. 57; Mancall, 1971, p. 133]20. Действуя в интересах маньчжуров, россияне занимались пропагандистской работой, убеждая своих соотечественников сдаться в плен21. Высокий профессионализм позволял некоторым солдатам “русской роты” принимать участие и в более масштабных военных действиях на стороне маньчжуров. Как сообщают источники, особо в этом преуспел основатель первой русской церкви в Пекине о. Максим, который “чтобы не быть заметным среди маньчжурского войска, остриг себе голову по-маньчжурски” [Петров, 1968, с. 14]22.
      После локализации пограничного конфликта с Россией и снятия напряженности на границе “русская рота” была переквалифицирована и стала заниматься несением гарнизонной службы в Пекине [Pang, 1999, p. 137]. Не исключено, что придание “русскому цзолиню” “внутреннего” статуса было связано и с определенным недоверием к россиянам со стороны цинских властей: «Несмотря на то, что они (российские солдаты. - П.Л.) были причислены к высшим трем “знаменам” (шан ци), - отмечал китайский исследователь У Ян, - доверия к ним не было, и они не принимали участия в настоящих боевых действиях» [У Ян, 1987, с. 84]. Преобразование “русской роты”, тем не менее, не отразилось на ее статусе и не было следствием понижения профессионального уровня солдат: столичные власти высоко ценили военную выучку россиян, нередко доверяя им обучение своих военнослужащих, которые стремительно теряли военную сноровку23: «И ныне они (солдаты “русской роты”. - П.Л.) у богдыхана учат китайских людей стрелять ис пищали с коня и пеших» [Русско-китайские отношения в XVII в., 1969, с. 417]24.
      Несение военной службы в Пекине некоторые россияне совмещали с переводческой и преподавательской деятельностью. “А тот ныне и в толмачи взят в Посольской приказ (Лифаньюань. - П.Л.), - говорится в документах об одном российском пленном в Пекине, - потому что рускую грамоту умеет, да и китайской учился ж, и всякое руское письмо он переводит” [Русско-китайские отношения в ХVII в., 1969, с. 417]. В 1708 г. в Пекине при Дворцовой канцелярии и Лифаньюане открылась Школа русского языка, первыми преподавателями которой стали Иван и Степан (Кузьмин), служившие в “русской роте”, и присоединившийся к ним позже Яков Савин [Адоратский, 1887(1), с. 126; Скачков, 1977, с. 40; Чжан Юйцюань, 1944, с. 52; Widmer, 1976, p. 108]. Работа россиян в Пекине в качестве переводчиков и преподавателей была, правда, весьма непродолжительной [Чжан Юйцюань, 1944, с. 52-53]. Совсем скоро потомки наших соотечественников ассимилировались в Китае, забыли русский язык и отдалились от русской культуры и православия.
      В поздний период цинской истории в связи с общим кризисом Цинской империи, в частности поразившим “восьмизнаменную” систему, албазинцы (так в дальнейшем стали называть военнослужащих “русской роты” и членов их семей) постепенно начали осваивать гражданские занятия. Они оказывали помощь российским купцам во время их пребывания в Пекине, “руководили ими при знакомстве с китайскими купцами и при обоюдном мене товаров” [Адоратский, 1887(2), с. 46]. Однако справедливости ради надо сказать, что порой албазинцы, общаясь с прибывавшими в Пекин россиянами, действовали не в интересах последних: “При русских китайцы ставили шпионов <...>. Один из этих шпионов, потомок русских, открыл это священнику Лаврентию. Другой албазинец, Евфимий Гусев, за свое посредство в продаже товаров требовал 5% куртажу” [Адоратский, 1887(2), с. 128]. Некоторые албазинцы были уличными торговцами, держателями лавок и мелких харчевен, кто-то занимался мыловарением и ткацким делом [У Ян, 1987, с. 84].
      Количество “знаменных” в Пекине было значительным, ввиду чего в управлении ротой прослеживалось желание цинских властей не увеличивать ее численность25. Хотя, впрочем, вопросы зачисления в роту могли решаться положительно с помощью простых взяток. “Кто из русской роты умрет, то сына его не вдруг принимают в сотню солдатом; но должно добиваться и издерживаться, чтобы быть помещенным на отцовое место <...> бошкоу (маньчжурск. яз.; военное звание, примерно соответствующее званию урядника. - П.Л.) нужно просить и дарить, дабы они желающего определили на упалое место” (Софроний Грибовский, начало XIX в.) [Материалы для истории., 1905, с. 11]. Служившие в роте были, как и все “знаменные”, ограничены в праве распоряжаться предоставленной им недвижимостью и, несмотря на то что им “были определены домы, слуги, и через три года какого когда надобно платья”, полноправными обладателями этих “домов и платьев” они так и не стали. Выводить имущество за рамки роты строго запрещалось, поэтому “когда остается жена вдовою от своего мужа и хочет паки вытти за другого мужа, не принадлежащего к роте, то оставшиеся по умершим дворы и пашни покупают у вдовы жители русской сотни, дабы оным никто сторонний, кроме сотенных, не владел” (Софроний Грибовский, начало XIX в.) [Материалы для истории., 1905, с. 41].
      С появления в Пекине в 1715 г. Первой Российской духовной миссии “русская рота” и албазинская община стали важным объектом влияния российских властей. Для поддержания отношений с потомками россиян в Пекине членам миссии в 1819 г. было поручено “содержать при миссии нескольких мальчиков албазинского рода и обучать их на всем российском иждивении <...>. Иеромонахи и дьяконы должны обучать их русской грамоте и Закону Божьему, а вы (глава миссии. - П.Л.) будете стараться об образовании их нравственности” [Вагин, 1872, с. 633]26. Так, усилиями российских властей на территории Северного русского подворья летом 1822 г. было открыто “училище для албазинских детей”, где учеников обучали “китайскому языку и начальным основам христианства”, а также церковному языку, священной истории, катехизису и церковному пению [АВПРИ, ф. 161 - Санкт-Петербургский Главный Архив, I-5, оп. 4, (1842 г.), д. 1, п. 13, л. 3, 4]. Для нужд учебного заведения было выделено две комнаты, в одной из которых проводились занятия, а другая использовалась “для спальни” [АВПРИ, ф. 161 - Санкт-Петербургский Главный Архив, I-5, оп. 4, (1842 г.), д. 1, п. 13, л. 4об.]. В 1822 г. в училище было “поступлено на первый раз семь учеников” [АВПРИ, ф. 161 - Санкт-Петербургский Главный Архив, I-5, оп. 4, (1842 г.), д. 1, п. 13, л. 4об.], в будущем количество учеников менялось, так как “иные, отдавая [детей], как будто пробуют, и все же обратно берут, иные выключаются (отчисляются. - П.Л.), а иные - умирают” [Каменский, 1906, с. 14], в 1824 г. училище посещали 14 детей [АВПРИ, ф. 161 - Санкт-Петербургский Главный Архив, I-5, оп. 4, (1842 г.), д. 1, п. 13, л. 6].
      Российские власти, открывая училище, оказывали тем самым большую помощь семьям албазинцев, так как “они, образовавшись <...>, могут предпочтительно употребляемы в учителях в Албазинском училище; будут способны руководить миссионерами в изучении китайского и маньчжурского языков” [Каменский, 1906, с. 14]. Иными словами, открываемое учебное заведение могло не только обеспечить обучение детей и подростков из числа албазинцев основам православного вероучения, но и было способно готовить квалифицированных переводчиков для государственных учреждений Цинской империи.
      Содержание училища имело важные долговременные политические и стратегические цели: “Сими средствами могут размножены быть приверженцы к россиянам, чрез них откроются нужные, с нужными людьми полезные знакомства. Можно, когда нужно будет, под разными видами посылать во внешние даже владения, в свитах казенных посольств, например под видом прислужника, письмоводца и пр.” [Каменский, 1906, с. 15]. Фактически налицо была попытка российских властей наладить в миссии подготовку людей, из которых позже можно было бы сформировать свою агентуру, способную работать в интересах российской стороны.
      Албазинцы вначале высоко ценили старания российских властей: “Нынче к счастью нашему <...> прибыли сюда священнослужители <...> с прочими, врач и студенты, - в частности писали албазинцы в благодарности членам Одиннадцатой миссии арх. Вениамина (Морачевича), добавляя, что, - они (члены миссии. - П.Л.), обратив на нас человеколюбивое сострадание, паки подняли нас, отпавших от святой веры, и всемерно образовали, <...> делая хорошими людьми” [Можаровский, 1866, с. 415].
      Однако обеспечить нормальную работу училища не удалось. В своих записках члены Духовной миссии часто говорили о сложностях, возникавших у них в общении с албазинцами, особенно с детьми и подростками, посещавшими это учебное заведение. “Открыли было училище, - указывал архимандрит Гурий, - учеников <...> учили русскому; но так как русские требовали прилежания, то училище осталось пустым <...> хотели было поучить их хоть китайскому-то языку; та же история: миссия кроме неприятностей, а правительство - убытков ничего не получили” [Карпов, 1884, с. 658]. Были моменты, когда руководителям миссии на какое-то время удавалось достигнуть взаимопонимания с общиной албазинцев, но вновь в какой-то момент их надежды рушились. “В два года мальчики привыкли читать и петь в церкви, мне удалось им растолковать и они поняли и разбирали партитуру, - продолжает свое повествование арх. Гурий, - но как-то нужно было их наказать <...> и я лишил их обыкновенной праздничной награды, а они постарались вознаградить себя и <...> обокрали церковь.
      С этих пор <.. .> училище закрыто и кажется надолго, если не навсегда” [Карпов, 1884, с. 658]27.
      Нередко конфликтные ситуации возникали у членов миссий и с родителями детей. Некоторые из них считали, что уже за само решение отдать детей в миссионерское училище им полагаются “благодарности”, не получив которые они “на всяком шагу выражали неудобовыносимые, неудобовыразимые, самые невежественные досады” [Каменский, 1906, с. 14].
      Достаточно напряженной была ситуация и в среде самих албазинцев, морально-этические и духовные качества которых весьма низко оценивались российскими священнослужителями. Сложности, переживаемые албазинской общиной, традиционно связывают с отходом от христианских ценностей: «Русские оказались не очень стойкими приверженцами православной веры - видимо, сильным было влияние огромного китайского человеческого моря, что, несмотря на все усилия о. Максима, албазинцы стали постепенно “окитаиваться”» [Петров, 1956, с. 14-15].
      Стремительный процесс ассимиляции казаков в китайской среде подмечали и русские священнослужители, в тот момент находившиеся в Пекине. “Китайская пища, одежда, помещение, служба, связи, знакомства, - все это раскрыло албазинцем иной мир, влило в них чуждый дух и постепенно вытеснило в потомстве родное наследие”, - указывал священник и историк иеромонах Николай Адоратский [Адоратский, 1887(2), с. 29]. Основную причину, в результате чего албазинцы превратились в “христианских отступников”, Адоратский видел во влиянии их китайских жен (“даны были им жены из разбойничьего приказа, а некоторых женили и на лучших”). Именно эти “языческие жены, хотя и крещеные, внесли в домы своих мужей суеверия и китайских истуканов, перед которыми совершали преклонения. И в ближайшем их потомстве явилось открытое равнодушие к вере отцов” [Адоратский, 1887(2), с. 29]28. Вышесказанное, однако, не означало, что вся албазинская община была равнодушна к христианской культуре и своим историческим корням - некоторые албазинцы охотно шли на контакт с российскими священнослужителями и Духовной миссией. “Чрез все годы, - говорил об одном албазинце по имени Демьян о. Петр (Каменский), - не пропускал ни одной службы и всегда, лишь в колокол, он с сыном своим в церкви” [Каменский, 1906, с. 14]. Однако таким расположением к российским миссионерам и православной церкви он “иных из соседей удивил, а от других навлек себе презрение” [Каменский, 1906, с. 14].
      Сказалась на стабильности ситуации в общине и “неограниченная свобода, даруемая албазинцам на три года от хана Канси (император Канси. - П.Л.)”, за время действия которой дошли они до “самой высшей степени распутства, что было уже начали резать и убивать китайцев” (Софроний Грибовский, начало XIX в.) [Материалы для истории..., 1905, с. 9]. Эта “свобода” окончательным образом подорвала внутренний уклад общины и моральный дух ее членов, так как “прошло трехлетнее время, перестали давать им из казны платья, стали ограничивать их действия <.> Увидев для себя такую перемену, зверовщики (албазинцы. - П.Л.) через пьянство и мотовство сделались голыми, а взять негде, то одни от голоду, а другие от пьянства и побоев померли” (Софроний Грибовский, начало XIX в.) [Материалы для истории..., 1905, с. 9].
      Несмотря на трудности, которые испытывала албазинская община, она продолжала существовать и в более поздние периоды29. Революционные события в Китае в 1911-1912 гг., в результате которых цинская “знаменная” система была упразднена, внесли коррективы и в жизнь албазинцев, заставив их изменить привычный образ жизни. В результате “некоторые из них стали полицейскими30, офицерами китайской армии31, служащими в Русско-Азиатском банке” [Serebrennikov, 1932, p. 12] или “работали в типографии при Российской духовной миссии”32 [Pang, 1999, p. 138].
      В целом “русская рота” и община албазинцев оказали существенное влияние на развитие российско-китайских отношений. “Албазинцы, - справедливо отмечал китайский исследователь Ян Юйлинь, - имели отношение ко всем значимым событиям, имевшим место в китайско-российских отношениях раннего периода, своим особым статусом и уникальной судьбой оказывали влияние на развитие двусторонних контактов” [Ян Юйлинь, 1984, с. 46]. Их появление в Пекине подготовило почву для учреждения в столице империи Российской духовной миссии, что позволило вывести российско-китайские отношения на качественно новый уровень.
      Важен вклад русской общины в Пекине и в развитие двусторонних гуманитарных связей. Наши соотечественники, преподававшие русский язык в Школе русского языка, знакомили китайских подданных с родным языком и культурой, закладывая основы китайской русистики. Их работа в качестве придворных переводчиков существенно укрепляла основы цинской внешней политики на российском направлении, делала работу китайских дипломатов менее обременительной.
      * * *
      В настоящее время численность потомков албазинцев в Китае составляет примерно 250 человек. Большая их часть проживает в Пекине, Тяньцзине, Внутренней Монголии, меньше - в провинции Хэйлунцзян и Шанхае [Поздняев, 2000, с. 448]. Пока осознают себя особой этнической группой, но тенденция смешения с китайским населением сильна. Общественных объединений или представительств в политических органах Китая не имеют. Живут во многом обособленно от российских соотечественников. После гонений в годы “культурной революции” в Китае большинство албазинцев сменили свою национальность с русских на китайцев или маньчжуров. Сегодня русским языком в незначительной степени владеют лишь представители старшего поколения, но они по-прежнему сохраняют православную веру и испытывают теплые чувства к своему историческому отечеству, посещают Россию, в том числе в религиозных целях [Лапин, 2012, с. 1].
      ПРИМЕЧАНИЯ
      1. Нерчинский (год основания - 1654), Кумарский (1652), Ачанский (1652), Усть Стрелочный, Верхозейский, Селемджинский, Долонский [Беспрозванных, 1983, с. 31; Внешняя политика государства Цин., 1977, с. 344].
      2. Албазинский район не только обеспечивал себя хлебом, но и поставлял излишки Нерчинскому воеводству. В 1685 г. здесь под казачьей крестьянской пашней было свыше 1 тыс. десятин и 50 десятин ярового хлеба на казенной пашне [Сладковский, 1974, с. 79].
      3. Подписание Нерчинского договора было важным событием для маньчжурской дипломатии, поэтому к предстоящим переговорам на границе в Пекине готовились с особой тщательностью. Руководящие члены посольства, назначенные императором Канси, имели многолетний опыт работы на российском направлении. Возглавил посольство дядя императрицы, воспитанник императора Канси, маньчжур Сонготоу, в свое время курировавший вопросы пребывания в Пекине посольства Н.Г. Спафария [Hummel, 1943, p. 663-666]. Военным советником был назначен маньчжурский генерал Сабсу, в 1683 г. направленный Канси военным губернатором в Хэйлунцзян для контроля военных действий в Приамурье [Цин ши гао, 1977 , цз. 280, лечжуань 67, с. 10138; Clubb, 1971, p. 30]. Аналитический остов посольства был представлен главой Лифаньюаня Арани и, надо думать, самым опытным дипломатом, разведчиком и специалистом по делам с Россией фудутуном (заместитель гарнизона или главы “знамени”) Мала. Накануне отправки посольства из его состава был выве;ден и оставлен в Пекине будущий глава Лифаньюаня и создатель Школы русского языка, будущий начальник “русской роты” в Пекине, придворный советник (дасюэши) маньчжур Маци. Переводчиками посольства были назначены иезуиты - португалец Т. Перейра и француз Ж.Ф. Жербийон. Посольство сопровождал эскорт, насчитывающий более 500 человек.
      4. Кроме общины казаков-албазинцев в Пекине, впоследствии многочисленные русские диаспоры появились в Харбине (1898-1960-е гг.) и Шанхае (1920-1960-е гг.). Значительное количество российских переселенцев уже из Советской России в 20-30-х гг. ХХ в. обосновалось в Синьцзяне, современной Внутренней Монголии (Трехречье и Приаргунье) и других районах Китая. Именно эти эмигрантские потоки образовали существующее в современном Китае русское национальное меньшинство (элосы цзу). Подробно о проблемах российской эмиграции и русских диаспорах в Китае см., например: [Гутин, 2011].
      5. Зачисление российских солдат на военную службу в Китае не было новым для китайской военной истории. Известно, что еще в ХIV в. в Пекине из россиян монгольские ханы сформировали полк, получивший название “охранный полк из русских, прославлявший верноподданство”. Русский полк был расквартирован на севере от Пекина на территории в “130 больших китайских десятин”, подчинялся напрямую Военному совету. Военную службу русские совмещали с ведением натурального хозяйства, для чего “даны были земледельческие орудия для возделывания земли”. Общее количество солдат, входивших в русский полк, составляло примерно 2.7 тыс. человек (подробнее о службе русских солдат в монголо-китайской армии в Пекине см.: [Русъ и Асы в Китае..., 1894, с. 66-69; Ульяницкий, 1912, с. 85-86]).
      6. Идентифицировать Улангэли с Ананием Уруслановым позволяет перевод одного из разделов “Баци тунчжи” (Всеобщее описание “восьми знамен”), где сообщалось, что “Улангэли подлинно назывался Урусланов, и был Татарин новокрещеной, имянем Ананъя” [Тертицкий, 2004, с. 1; Widmer, 1976, p. 13].
      7. Утверждать о том, что Урусланов был первым российским перебежчиком позволяют записи российского посла Н.Г. Спафария, отмечавшего: “А один из них изо всех Онашка (Ананий Урусланов. - П.Л.), родом татарин, живет в чести который прежде всех в Китай побежал” [Русско-китайские отношения в XVII в., 1969, с. 417].
      8. О первых двух россиянах, загадочным образом попавших в Пекин и там оставшихся, Нерчинский десятник Игнатий Милованов писал так: “И те де изменники Анашко и Пахомка в Китайском государстве поженились и держат веру их китайскую и от Богдокана идет им корм и живут они своими дворами” [Русско-китайские отношения в XVII в., 1969, с. 287; Riajansky, 1937, p. 76].
      9. Как указывал Ф. Вербист, оба российских перебежчика помогали ему отливать пушки для цинской армии и принимали активное участие в подготовке военной кампании против российских владений в Приамурье [Riajansky, 1937, p. 76].
      10. В 1653 г. цинский караульный отряд в Нингуте пленил и отправил в Пекин 11 россиян [Циндай чжун-э гуаньси данъань..., 1981, с. 10]. В 1658 г. во время стычки казаков во главе со Степановым с цинскими силами в месте слияния рек Сунгари и Муданьцзян в плен были взяты 47 россиян, дальнейшая судьба которых осталась неизвестной [1689 нянь дэ чжун-э нибучу тяоюэ, 1977, с. 97-98; Чжун-э гуаньси ши., 1980, с. 63]. В 1668 г., как указывал Юй Чжэнсе, в Пекин был доставлен русский Ифань (Иван) и другие [Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 295]. В 1676 г., по утверждениям Н.Г. Спафария, “в китайском государстве русских людей есть человек с 13, и только 2 человека, что поиманы на Амуре” [Русско-китайские отношения в XVII в., 1969, с. 416-417]. В 1683 г. под Айхуном был взят в окружение отряд Григория Мыльника численностью около 70 человек. Мыльник со старшими казаками и еще частью сдавшихся россиян были “отведены в Пекин, где жили без всякого мучительства” [Бартнев, 1899, с. 319; Clubb, 1971, p. 30]. По данным китайских документов, в результате этой стычки были пленены и доставлены в Пекин 26 человек [Русско-китайские отношения в XVII в., 1972, с. 665; Цин шилу. Шэнцзу жэнь хуанди шилу, 1985, цз. 112, с. 135].
      11. По имеющимся данным, россиян взяли в плен, когда они сплавлялись по Амуру [Циндай чжун-э гуаньси данъань., 1981, с. 50; Цин шилу. Шэнцзу жэнь хуанди шилу, 1985, цз. 112, с. 147].
      12. Ссылаясь на трактат “Пиндин лоча фанлюэ” (Стратегический план усмирения русских), Юй Чжэнсе указывал, что “в 7 месяце 22 года Канси (1683) Мала и другие схватили пять человек из лоча (россиян. - П.Л.)”. По данным “Описание Жэхэ” (Жэхэ чжи), Юй Чжэнсе устанавливал, что “в 3 месяце 24 года Канси (1685) был схвачен человек из лоча Гафалила (Гаврил) и другие; в 5 месяце после взятия Якэса (Албазин. - П.Л.) пожелали сдаться [в плен] Башили (Василий. - П.Л.) и другие 40 человек” [Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 296].
      13. По данным “Ба ци тунчжи” (Всеобщее описание “восьми знамен”), полурота была образована в 1668 г. [Циньдин ба ци тунчжи, 2002, цз. 3, ци фэн чжи 3, с. 45].
      14. В отечественной историографии традиционно считается, что привезенные в 1685 г. в Пекин защитники Албазина были приписаны к “русской роте”, которой управлял Ананий Урусланов [Адоратский, 1887(1), с. 40-41; Ульяницкий, 1912, с. 84-86].
      15. Маньчжурская армия состояла из восьми “маньчжурских” (маньчжоу баци), “монгольских” (мэнгу баци) и “китайских знамен” (ханьцзюнь баци) (всего 24 отдельных “знамени”), различавшихся по расцветке (первые четыре - “желтое”, “белое”, “красное”, “синее” и созданные позже - “желтое с каймой”, “белое с каймой”, “красное с каймой” и “синее с каймой”), и “китайского зеленого знамени” (люйин). Каждые 300 человек образовывали одну роту (цзолин), являвшейся базовой войсковой единицей, пять рот образовывали один полк (цаньлин), пять полков - одно знамя (ци). Каждое знамя включало маньчжурское, монгольское и китайское войско. В 1650 г. среди “восьми знамен” выделялись высшие “знамена” (шан ци), к которым относили “желтое знамя с каймой”, “полное желтое знамя” и “полное белое знамя” и которые подчинялись непосредственно императору, и низшие “знамена” (ся ци), к которым причисляли “полное красное знамя”, “красное знамя с каймой”, “полное синее знамя”, “синее знамя с каймой” и “белое знамя с каймой”. Служащие высших “знамен” включались в личную гвардию императора и обеспечивали охрану императорского дворца и столицы, солдаты и офицеры низших “знамен” несли службу в Пекине и других районах страны (подробнее о “восьмизнаменной” военной системе в цинском Китае см.: [Хэ Юй, 1987, с. 15; Чжи Юньтин, 2002]).
      16. Солдатам “русской роты” начислялось следующее жалование: младшему офицеру - 5 лянов серебра в месяц и 28 мешков провианта в год, на свадьбу - 10 лянов, на похороны - 20 лянов; прапорщику - 4 ляна, 22 мешка провианта, на свадьбу - 10 лянов, на похороны - 20 лянов; рядовым - по 3 ляна, 22 мешка провианта, на свадьбу - 6 лянов, на похороны - 12 лянов. На Новый год по лунному календарю всем полагался месячный оклад в качестве премии [Каменский, 1906, с. 2]. В соответствии с размерами жалования для знаменных солдат и офицеров дети знаменных военнослужащих в возрасте от 10 до 15 лет получали половину денежного и продовольственного жалования, предоставляемого взрослому [Чжан Сюэфэн, 2007(2), с. 57].
      17. После доставки в Пекин Урусланов был приписан к роте Гудэи в должности помощника ротного командира, а с 1685 г. был зачислен в потомственные ротные командиры [Артемьев, 2008].
      18. По данным “шилу”, седьмые ранги получили русские Агафон (возможно, Агафонко Зырян), Степан (возможно, Стенька Верхотур), Григорий (Мыльников), Афанасий и Максим (Максим Леонтьев) [Цин шилу. Шэнцзу жэнь хуанди шилу, 1985, цз. 113, с. 165; Widmer, 1976, p. 21].
      19. Как свидетельствуют китайские источники, после смерти Лодохуня управление ротой было поручено известному “специалисту по российским делам” в цинской администрации Маци (в течение незначительного периода, когда Маци по подозрению в заговоре был отстранен от дел, ротой ведал принц Алина), после смерти Маци рота перешла в подчинение некого министра-шану Дэмина, после смерти которого управление ею было поручено придворному советнику Итаю. После Итая новым управленцем роты стал Хадаха. Когда он ушел на повышение, она была передана шилану (заместитель главы-министра центрального ведомства) Шушаню. После повышения Шушаня должность управляющего делами роты занял фудутун Фулян (сын Маци), которого позже сменил фудутун Фуцзин (внук Маци). Вскоре новым руководителем “русской роты” был назначен дутун (начальник гарнизона или “знамени”) Гуанчэн (сын младшего брата Маци Ли Жунбао), после смерти которого его место вновь занял дутун Фулян. После повышения Фуляна ротой стал ведать принц Фулунъань (внук младшего брата Маци Ли Жунбао), которого заменил принц Куйлинь (внук младшего брата Маци Ли Жунбао). Куйлиня заменил Фэншэнцзилунь [Лю Сяомин, 2007, с. 370; Циньдин ба ци тунчжи, 2002, цз. 3, ци фэн чжи, с. 45].
      20. За успешно выполненный приказ Канси наградил Ивана шестым рангом, а по окончании албазинской осады 1685 г. наградил еще двух российских пленных - Агафона и Сидора, выступивших на маньчжурской стороне [Чжан Сюэфэн, 2007(2), с. 57].
      21. Известно, что плененные в 1683 г. Афанасий и Филипп были срочно переданы в расположение генерала Сабсу для привлечения “на нашу сторону [других русских]” [Русско-китайские отношения в XVII в., 1972, с. 668]. Кроме этого, в 1684 г. по приказанию военачальника по имени Лобосу русский Иван был отправлен на границу, откуда доставил группу российских пленных количеством в 21 человек во главе с неким Михаилом [Юй Чжэнсе, 2001, цз. 9, с. 296]. После доставки в столицу “Михайла и другие были поставлены на учет в Ведомстве финансов”, откуда стали получать жалованье [Цин шилу Шэнцзу жэнь хуанди шилу, 1985, цз. 114, с. 182].
      22. В походах против западных монголов (джунгаров) вместе с Максимом участвовали и его соотечественники [Serebrennikov, 1932, p. 10].
      23. О воинской выучке солдат военных подразделений, обеспечивавших порядок в городе в середине XIX в., Е.П. Ковалевский рассказывал следующее: “Я увидел, что человек за человеком подходил к купе ружьев, прислоненных к стене какого-то домика, брал одно ружье, выстрелил и уходил своею дорогою, - это называлось учением” [Ковалевский, 1853, с. 142].
      24. Кроме обучения солдат, россияне вместе с иезуитами привлекались для изготовления гранат, которые “зело хвалил” сам император [Мясников, 1980, с. 205].
      25. Несмотря на окончание военной кампании в Приамурье, в течение которой в Пекин регулярно доставлялись российские пленные, присылка наших соотечественников в китайскую столицу с границы не прекращалась и в более поздний период. По данным китайских источников, лишь за период с 1690 по 1717 г. документами было зафиксировано 70 случаев незаконного перехода российско-китайской границы, из которых 24 случая имели отношение к переходу россиян из России в Китай [Сунь Чжэ, Ван Цзян, 2006, с. 99]. По некоторым российским документам, лишь в период с 1758 по 1771 г. в Пекин был доставлен 61 российский перебежчик и пленный из России. При этом в большинстве случаев россияне преднамеренно переходили границу в поисках лучшей жизни и при наличии согласия и расторопности цинских властей на границе и в столице порой были готовы обеспечить приход еще большего количества своих соотечественников. Так, пойманные в 1779 г. беглецы Нерчинского завода Петр Смолин с товарищами Семеном и Сидором говорили о готовности “утти к вашему величеству с женами и семьями. И всех людей наряжатся человек 50 или 100 или более” [Адоратский, 1887(2), с. 273].
      26. Это намеревались делать по той причине, что “природные албазинцы не токмо христианскую веру, но и российский язык давно забыли” [Адоратский, 1887(2), с. 328].
      27. Больших успехов в организации преподавания русского языка и богословия для местных жителей российские власти в Пекине добились несколько позже. В октябре 1859 г. усилиями членов Российской духовной миссии в китайской столице открылось православное училище для девочек. Открытие этого учебного заведения, по мнению организаторов, должно было послужить “самым лучшим и надежным средством как для сближения с китайцами, так и для распространения православной веры между язычниками” [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1861 г.), д. 153, л. 45]. Ученицы посещали училище ежедневно и находились там в течение дня; им преподавали “священную историю, Ветхий и Новый завет, катехизис и китайскую грамматику - это классы дообеденные. После обеда их занимают рукоделием” [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1862 г.), д. 153, л. 18]. Количество принимаемых учениц, видимо, не ограничивалось: так, например, в 1862 г. учебное заведение посещали 18 девочек, 13 из которых были приняты туда еще во время первого набора в 1859 г.; возраст обучающихся варьировался от 8 до 17 лет [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1862 г.), д. 153, л. 21]. Ученицам выплачивалась стипендия, им предоставлялись помещения для проживания и питание, а с тем, чтобы заинтересовать их родителей, решивших отдать своих детей в иностранное учебное заведение, духовная миссия выплачивала им по “2 рубля серебра в месяц на стол” [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1862 г.), д. 153, л. 18]. В ранние годы своего существования училище финансировалось за счет Российской духовной миссии, в августе 1861 г. по докладу графа Н.П. Игнатьева, посетившего Китай, от императора Александра II и императрицы Марии Александровны на поддержание учебного заведения лично было выделено 2 тыс. рублей серебром. На эти средства училище содержалось до октября 1864 г., после чего из российской казны на нужды учебного заведения было ассигновано еще 500 рублей. В дальнейшем училище финансировалось за счет Синода (сумма ассигнований составляла 2 тыс. рублей серебром в год) [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1865 г.), д. 153, л. 43об.]. В отличие от училища для мальчиков-албазинцев, училище для девочек с самого начала демонстрировало немалые успехи: “До сих пор все мы, занимающиеся с девочками, - указывала супруга министра-резидента России в Пекине А.А. Баллюзек, - не можем не похвалить их за охоту к учению, прилежание, внимательность и хорошее поведение” [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1862 г.), д. 153, л. 18об.]. Весьма продуманная политика по популяризации православной школы в Пекине и простое доброе отношение к воспитанницам способствовали повышению интереса к учебному заведению со стороны местных жителей, которые “смотревшие сначала с недоумением и недоверием на это нововведение начинают теперь сознавать пользу его и охотою просят о помещении дочерей их в училище” [АВПРИ, ф. 143 - Китайский стол, оп. 491, (1862 г.), д. 153, л. 19].
      28. По мнению китайских исследователей, влияние маньчжуро-китайской культуры на албазинскую общину проявлялось в следующем. Во-первых, в ношении причесок в соответствии с требованиями маньчжурской традиции, когда волосы на голове с четырех сторон выстригались, и оставлялись лишь волосы на макушке, со временем выраставшие в косу (именно с такой прической был о. Максим, когда отправился в поход против монголов). Во-вторых, в ношении китайской одежды и обуви. В-третьих, в изменении фамилий в соответствии с китайской традицией: считалось, что обладатели фамилии Романов изменили ее на типичную китайскую фамилию Ло, Хабаров - на Хэ, Яковлев - на Тао, Дубинин - на Ду, Холостов - на Цзя [Лю Сяомин, 2007, с. 370-371; Чжан Сюэфэн, 2007(2), с. 57].
      29. В 70-х гг. XVШ в. в “русской роте” числились 50 потомков албазинцев, из которых “пятнадцать были обучены членами миссии славянской грамоте и в церкви во время службы пели и читали” [Адоратский, 1887(2), с. 217]. В 30-е гг. ХГХ в. православных “всех же обоего пола и всякого возраста в списке состоит 94 человека”, из которых ротных было всего 28 человек - 4 “портупей-прапорщика и 24 человека рядовых” [Каменский, 1906, с. 2]. К 1860-м гг. “нашего христианского закона в Китаях мужского полу и женского и с детьми их человек с 30” было [Дополнение к актам..., 1867, с. 293]. По миссионерским справкам от 1886 г., в Пекине находились 459 крещенных, из которых 149 были потомками албазинцев, а 310 - обращенными в православие китайцами [Лю Сяомин, 2007, с. 374]. Серьезные испытания выпали на албазинскую общину во время действий ихэтуаней в 1900-х гг., в результате чего в Пекине восставшими были убиты более 200 православных из числа албазинцев и крещеных китайцев [Serebrennikov, 1932, p. 11]. В 1950-1960-х гг. в Пекине, Тяньцзине, Харбине, Хайларе и других городах в общей сложности насчитывалось более сотни потомков албазинцев [Лю Сяомин, 2007, с. 377].
      30. Например, Николай Ло (или Николай Романов), который, “как говорят, был порядочным и честным полицейским” [Serebrennikov, 1932, p. 12].
      31. Например, потомок албазинцев Чуань Папи [Serebrennikov, 1932, p. 12].
      32. Как указывают россияне, тогда находящиеся в Пекине, в 1920-х гг. в типографии при миссии работали крещеные потомки россиян: архидьякон Василий Дэ (сын Александра Ай), дьякон Федор Дэ, Владимир Дэ (сын Кузьмы Линь), Никита Дэ, Савва Дэ, Игнатий Шуан, Федор Цзюй. Потомок албазинцев Иван Цзюнь заведовал библиотекой миссии [Serebrennikov, 1932, p. 12].
      СПИСОК ЛИТЕРАТУРЫ
      Адоратский (Николай). История Пекинской Духовной миссии в первый период ее деятельности (1685­1745). Вып. I. Казань: Типография императорского университета, 1887(1).
      Адоратский (Николай). История Пекинской Духовной миссии во второй период ее деятельности (1745-1808). Вып. II. Казань: Типография императорского университета, 1887(2).
      Алексеев А.И., Мелихов Г.В. Открытие и первоначальное освоение русскими людьми Приамурья и Приморья // Вопросы истории. 1984. № 3.
      Артемьев А.Р. О формировании русской православной диаспоры в Китае // ostrog.ucoz..ru/publ/1-1-0-55, 2008.
      Архив внешней политики Российской империи (АВПРИ). Ф. 161 - Санкт-Петербургский Главный Архив, оп. 4 (1842), д. 1; ф. 143 - Китайский стол, оп. 491 (1861, 1982, 1865), д. 153.
      Бартнев Ю. Герои Албазина и даурской земли // Русский архив. Кн. I. М., 1899. № 2.
      Беспрозванных Е.Л. Приамурье в системе русско-китайских отношений. М.: Наука, 1983.
      Вагин В.Н. Исторические сведения о деятельности графа М.М. Сперанского в Сибири с 1819 по 1822 г. Т. II. СПб., 1872.
      Внешняя политика государства Цин в XVII в. М.: Наука, 1977.
      Гутин И.Ю. История формирования и социокультурного развития русской диаспоры в КНР (1962-2009 гг.). Дисс. ... канд. ист. наук. М., 2011.
      Дополнение к актам историческим. Т. Х. СПб.: Типография Эдуарда Праца, 1867.
      Каменский (Петр). Записка архимандрита Петра об албазинцах, 9 января 1831 года в Пекине. Пекин, 1906.
      Карпов (Гурий). Русская и греко-российская церковь в Китае в XVII-XIX вв. // Русская старина. СПб., 1884. № 9.
      Ковалевский Е.П. Путешествие в Китай Е. Ковалевского. Т. I. СПб.: Типография Королева и К*, 1853. Лапин П.А. Запись беседы с настоятелем Храма святых первоверховных апостолов Петра и Павла в Гонконге, сотрудником отдела внешних церковных связей Московской патриархии, протоиереем Дионисием (Поздняевым), 20 сентября 2012 г. (Из личного архива автора.) Пекин, 2012.
      Материалы для истории Российской духовной миссии в Пекине (составитель Н.И. Веселовский). СПб.: Типография Главного управления уделов, 1905.
      Международные отношения на Дальнем Востоке (с конца XVI в. до 1917 г.). Кн. I. М.: Мысль, 1973. Мелихов Г.В. Экспансия цинского Китая в Приамурье и Центральной Азии в XVII-XVIII века // Вопросы истории. 1974. № 7.
      Можаровский А.К. К истории нашей духовной миссии в Китае // Русский архив. СПб., 1866. № 7.
      Мясников В.С. Империя Цин и Русское государство в XVII веке. М.: Наука, 1980.
      Петров В.П. Албазинцы в Китае. Вашингтон: Виктор Камкин, 1956.
      Петров В.П. Российская духовная миссия в Китае. Вашингтон: Виктор Камкин, 1968.
      Поздняев (Дионисий). Албазинцы // Православная энциклопедия. Т. I. М.: Церковно-научный центр РПЦ “Православная энциклопедия”, 2000.
      Русско-китайские отношения в ХУП веке. Материалы и документы. Т. I (1608-1683). М.: Наука, 1969.
      Русско-китайские отношения в XVII веке. Материалы и документы. Т. II (1686-1691). М.: Наука, 1972.
      Русь и Асы в Китае, на Балканском полуострове, в Румынии и в Угорщине в XIII-XIV вв. (Записки Преосвященного Палладия, доктора Бретшнейдера, архимандрита Руварца и редактора) // Живая старина. Вып. 1. СПб., 1894.
      Симбирцева Т.М. Дневник генерала Син Ню 1658 г. Первое письменное свидетельство о встрече русских и корейцев // Проблемы истории, филологии, культуры. 2003. № 13 (2).
      Скачков П.Е. Очерки истории русского китаеведения. М.: Наука, 1977.
      Сладковский М.И. История торгово-экономических отношений народов России с Китаем (до 1917 г.). М.: Наука, 1974.
      Тертицкий К.М. Примечания к переводу работы Юй Чжэнсе “Элосы цзолин као ” (Разыскания о “русской роте”) (в рукописи). М., 2004.
      Ульяницкий Л. Албазин и “албазинцы” // Записки приамурского отдела Императорского общества востоковедения. Вып. 1. 1912.
      Щебеньков В.Г. Русско-китайские отношения в XVII в. М.: Изд-во Академии наук СССР, 1960.
      Шумахер П.В. Наши сношения с Китаем (1567 по 1805) // Русский архив. Кн. II. 1879.
      1689 нянь дэ чжун-э нибучу тяоюэ (Китайско-российский Нерчинский договор 1689 года). Пекин: На­родное издательство, 1977.
      Ба ци тунчжи чуцзи (Первоначальное издание всеобщего описания “восьми знамен”). [Б. м.], 1736-1795.
      Лю Сяомин. Гуаньюй циндай бэйцзин дэ элосыжэнь - ба ци маньчжоу элосы цзолин лиши сюньцзун (О россиянах в цинском Пекине - исторические изыскания о “восьмизнаменной” маньчжурской “русской роте”) // Цинши луньцун. Вып. 2007 г.
      Сунь Чжэ, Ван Цзян. Дуй 1689-1727 нянь чжун-э вайцзяо гуаньси дэ каоча (Исследования китайско-российских дипломатических отношений в 1689-1727 гг.) // Чжунго бяньцзян шиди яньцзю. 2006. № 3.
      Тун Дун. Ша э юй дунбэй (Царская Россия и Северо-Восток [Китая]). Чанчунь: Цзилиньское издательство литературы и истории, 1985.
      У Ян. Циндай “элосы цзолин” каолюэ (Разыскания о “русской роте” в период династии Цин) // Лиши яньцзю. 1987. № 5.
      Хэ Юй. Шилунь циндай чжунъян цзицюань тичжи дэ цзегоу тэдянь (К вопросу о структурных особенностях системы централизованной власти в период династии Цин) // Цинши яньцзю тунсюнь. 1987. № 4.
      Циндай чжун-э гуаньси данъань шиляо сюаньбянь (Сборник архивных материалов по китайско-российским отношениям во время династии Цин). Первое издание. Т. I. Пекин: Книжное управление КНР, 1981.
      Циньдин ба ци тунчжи (“Высочайше утвержденное” всеобщее описание “восьми знамен”). Чанчунь: Цзилиньское издательство литературы и истории, 2002.
      Цин ши гао (Черновые записи истории Цин). Т. XXXIV. Пекин: Книжное управление КНР, 1977.
      Цин шилу. Шэнцзу жэнь хуанди шилу Хроники династии Цин. Xроники правления императора Шэн-цзу). Т. V. Пекин: Книжное управление КНР, 1985.
      Цин шилу чжун дэ хэйлунцзян шаошу миньцзу шиляо хуэйбянь (Сборник исторических материалов из Xроник правления династии Цин о национальных меньшинствах, [проживавших на территории] Xэйлунцзян). Научн. ред. Фан Янь. Xарбин: Xэйлунцянский провинциальный институт национальностей, 1992.
      Чжан Сюэфэн. Цинчао чуци элосы цзолин дэ циюань (Предпосылки [появления] “русской роты” в раннецинский период) // Сиболия яньцзю. 2007(1). № 3.
      Чжан Сюэфэн. Цинчао чуци элосы цзолин жунжу чжунхуа вэньхуа цзиньчэн као (Исследования процесса интеграции “русской роты” в китайскую культуру в раннецинский период) // Сиболия яньцзю. 2007(2). № 4.
      Чжан Юйцюань. Элосы гуань шимо цзи (Полное описание Школы русского языка) // Вэньсянь чжуанькань. 1944. № 1.
      Чжи Юньтин. Ба ци чжиду юй маньцзу вэньхуа (“Восьмизнаменная” система и маньчжурская культура). Шэньян: Ляонинское национальное издательство, 2002.
      Чжун-э гуаньси ши цзыляо сюаньцзи (Сборник материалов по истории китайско-российских отношений). Нинся: Издательство исторического факультета Нинсяского университета, 1980.
      Юй Чжэнсе. Гуйсы лэйгао (Различные записи, [собранные] в год гуйсы). Т. II. Шэньян: Ляонинское образовательное издательство, 2001.
      Ян Юйлинь. Аэрбацзинь жэнь юй цзаоци чжун-э гуаньси (“Албазинцы” и китайско-российские отношения в ранний период) // Лун цзян шиюань. 1984. № 1.
      Cheng Tien-fong. A History of Sino-Russian Relations. Washington: Public Affairs Press, 1957.
      Clubb O.E. China and Russia: The “Great Game”. N.Y.-L.: Columbia University Press, 1971.
      Gardener W. China and Russia: The Beginnings of Contact // History Today. Vol. XXVII. 1977. № 1.
      Hummel A. Eminent Chinese of the Ch’ing Period (1644-1912). Vol. I. Washington: US Government Printing, 1943.
      Mancall M. Russia and China: Their Diplomatic Relations to 1728. Cambridge (Mass.): Harvard University Press, 1971.
      Pang T.A. The “Russian Company” in the Manchu Banner Organization // Central Asiatic Journal. 1999. № 43. Pt 1.
      Ravenstein E.G. The Russian on the Amur, Its Discovery, Conquest and Colonization. L., 1861; (на кит. яз., пер. Чэнь Сяфэй, Чэнь Цзэсянь). Пекин: Изд-во “Шанъу”, 1974.
      Riajansky A.A. The First Russian Settlers in Peking // The China Journal. Vol. XXVI. 1937. № 2. Serebrennikov J.J. The Albazinians // The China Journal. Vol. XVII. 1932. № 1.
      Widmer E. The Russian Ecclesiastical Mission in Peking during the Eighteenth Century. L.: Harvard University Press, 1976.